Текст книги "Жар-птица"
Автор книги: Николай Тиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Начались сильные словно тропические дожди. Река Алазань вышла из берегов и хлынула в леса, затопляя поселки, пасеки. Люди строили плоты и спасали скот. В самый разгар наводнения наш батальон получил приказ вернуться обратно в Тифлис.
– Правду говорят: от дурной головы и ногам нет покоя, – ворчит Рамодин.
Но службист Камышников несогласен. Он знает, почему нас гонят обратно, недаром он уже ефрейтор.
– Приучают к трудностям фронта, – говорит он.
– Одних приучают, другие вино качают, – иронизирует Рамодин.
Шли обратно той же дорогой на Синурис.
Может, на этот раз мы встретимся с Машей?
Начало смеркаться, из леса потянуло сыростью. Дорога повернула под прямым углом влево. Сосед мой оступился в канаву, наполненную водой, и выругался.
Впереди шум, крик. Что там такое? Все остановились. Во мраке не видно даже своих рук.
– Вода на шоссе! Разувайся!
Плеск, хлюпанье. И опять тишина, нарушаемая бульканьем. Идем по воде, осторожно щупая ногами почву. Вода все выше и выше. Добирается до пояса. Вдруг из-за леса, почти рядом, раздается душераздирающий истерический плач: «А‑а-ах-ха-ха!..» Мороз по коже.
– Что это за вой?
– А кто его знает. Может, тонет кто.
– А-а-аха-ха!.. – продолжало выть в лесу.
– Это не человек, а чекалка, – успокаивает грузин Лобия.
– Какая чекалка? Почему она воет?
– Животный такой. Умирать не хочет, сидит и воет.
Впереди показались огоньки. Значит, недалеко жилье. Но огоньки обманчивы: вот они будто рядом, а на самом деле куда как далеко.
– А все-таки впереди огни! – нараспев декламирует Рамодин и, помолчав, спрашивает: – Ты думаешь о Маше?
– Не только думаю, а всей душой с ней.
– Счастливый человек!
Свернули влево. Прямо на нас выплыла лодка с фонарем, освещая фантастическую постройку – затопленную кузницу с ободранной крышей.
– Эй, ребята, кому надо в поселок? Садись, довезу! – кричит лодочник.
Мы уселись в лодку и, скользя по воде между деревьями, направились в поселок.
– Куда вам?
– В школу.
– Она закрыта. Учительница уехала. Кончились экзамены. Она собралась и уехала в город.
Один огонек мелькал так близко, и тот погас...
Лодочник повез нас к себе. Но в школе горела лампа. В окнах мелькали тени. Мы повернули туда. Лодка пристала к крыльцу.
В школе жарко топилась печь. На полу вповалку лежало человек двадцать наших ребят. Некоторые из них, раздевшись, сушили одежду, развесив ее вокруг печи.
Мои товарищи вскипятили в котелке воду и, переодевшись в сухое, уселись на полу пить чай, разговаривал о том, что видели дорогой. А мне было не до разговоров. Приведя себя в порядок, я отправился на квартиру к учительнице. Хотелось поскорее увидеть Машу или узнать что-нибудь о ней от её подруги. Лодочник сказал правду: та учительница, с которой я встретился, уехала, но Маша, Машенька была дома.
Увидев ее, я смог произнести только два слова:
– Здравствуй, Маша!
– Это ты, ты? Здравствуй, дорогой мой! – радостно бросилась она ко мне и, схватив меня за руки, ласково прижалась головой к моей груди. Ее золотистые волосы пахли свежим сеном. – Я ждала... Я знала, что ты придешь, – взволнованно повторяла Маша.
Я прижимал ее голову к себе, целовал ее руки, глаза... Щеки мои пылали, я был как пьяный. Мне хотелось говорить, говорить без конца...
– Как странно, как неожиданно все! – твердила она, смеясь и поглаживая рукой мою небритую щеку.
– Хорошо, что ты не уехала, – говорю я. – А то мы могли бы опять разойтись. Впрочем, земной шар не так уж и велик, чтобы можно было потерять друг друга.
Когда в нашем разговоре наступали паузы, мы, взявшись за руки, кружили по комнате, смотрели друг другу в глаза и смеялись от радости. А потом Маша немного всплакнула.
– Для меня достаточно знать, что ты жив-здоров, и я уже счастлива, – сказала она сквозь слезы.
Я люблю Машу больше прежнего. Но как ей об этом сказать? Какими словами? В ней я нахожу что-то новое, совсем мне непонятное. Она сильно изменилась с тех пор, как мы встретились в последний раз. Горе потрясло ее. Выросла она за это время, повзрослела. В одном письме она просила меня не напоминать ей ни о смерти матери, ни об аресте Георгия Петровича. А мне о нем очень хотелось поговорить, но я боялся разбередить ее раны. Может быть, поэтому наш разговор и был какой-то нескладный.
– Я очень счастлива, а ты, я вижу, не очень веришь этому, – сказала вдруг она, и глаза ее налились слезами.
Я начал ее утешать. И лицо ее опять прояснилось, и вся она как будто бы наполнилась светом.
– Ведь ты любишь меня, любишь? – спрашивает она уже который раз.
И я отвечаю:
– Конечно, люблю... но мне сегодня почему-то грустно.
Она улыбается и целует меня:
– И я люблю тебя. А грусть – это от радости, родной мой. Это от радости. Спи, спи! – и она засыпает, положив голову ко мне на плечо.
Среди ночи мы вдруг услышали в коридоре шум и крики. Кто-то ломился в нашу дверь, колотил кулаками.
– Отворяй, мать вашу за ногу!..
Маша в страхе прижалась ко мне.
– Отворяй! Дверь взломаю.
Было слышно, как кто-то уговаривает за дверью:
– Ваше благородие, да там же нет никого. Там хозяйка спит, учительница.
– А, хозяйка! Подать сюда хозяйку!
– Ваше благородие, – продолжает неизвестный голос, – здесь школа. Нехорошо как-то!
– Молчать!
Это буянил пьяный прапорщик Морозов.
– Открывай, стрелять буду!
Маша перепугалась. Пришлось встать и подойти к двери.
– Кто там? Кого надо? – сердито крикнул я, еле владея собой.
Шум прекратился. Я приоткрыл дверь и строго сказал:
– Тише! Здесь не привыкли к шуму. Почему вы ломитесь в квартиру? Моя жена перепугана.
Морозов, видимо, подумал, что говорит кто-то из местного начальства.
– Извините, я думал, здесь мои солдаты, – произнес он смущенно.
Выйдя из школы, Морозов сел в лодку и поехал кататься со своими собутыльниками. Играла гармошка, и с ней вместе надрывался голос прапорщика:
Лодка моя легка, весла большие,
Санта-Лючия, Санта-Лючия...
4
Бесцельно и бессмысленно скитаясь по Кавказу, мы снова оказались в Тифлисе. Оттуда походным порядком двинулись по Военно-Грузинской дороге мимо Мцхетского замка на новые, еще невиданные места. Идти по камням тяжело; пыль, жара. Опять перед глазами снежные горные вершины, шумливые горные речки, и по вечерам где-то вверху, в горах, голубые дымки, незаметно сливающиеся с яркими красками лазурного неба. В концу дня из ущелий начинает навевать прохладой, и мы оживаем.
Наконец добираемся до маленького грузинского городка Душета. Здесь место нашего обучения. На краю города казармы, а в них военная школа. Рядом – плац и старое кладбище, покрытое травой и старыми замшелыми плитами со стертыми надписями. Кругом – невысокие горы, холмы, покрытые мелким леском. Захолустное, заброшенное местечко. Изредка по Военно-Грузинской дороге пробегают повозки, автомобили.
Опять начались ружейные приемы, повороты направо, налево и зубрежка уставов. Только словесностью занимаемся уже не на нарах, а в классах, за столами. В школе есть кухня, столовая, читальня, свой штаб и своя церковь. Кроме учения, мы несем, как и в полку, разные наряды: охраняем пороховой погреб, денежный ящик, ходим по ночам патрулировать по городу. В праздник собираемся на плацу и смотрим, как грузины пляшут лезгинку.
Томительны и трудны долгие дни военной муштры. Я думал о Маше, Рамодина поддерживала мысль – скорее возвратиться в запасной полк. Там он разыщет поручика Энгельгардта и отплатит ему с лихвой и за смерть Воронцова, и за издевательства над его сестрой и солдатами.
Пытались мы было с Рамодиным завести серьезный разговор со своими сослуживцами о нашем житье-бытье, но отклик в этой среде найти было трудно. Однажды Рамодин прикинулся простачком и, сощурившись, сказал:
– Я вот по компасу ориентируюсь неплохо. И даже по звездамм дорогу сумею найти. А вот разобраться в событиях затрудняюсь, смысла в военных упражнениях и в самой войне никак не найду. Кто ее затеял, зачем она, хоть убей, не понимаю...
– На фронт попадешь, – подал голос поляк Пацевич, – так сразу поймешь.
Пацевич – двадцативосьмилетний «старичок», высокий, худой, как мумия; он побывал на фронте во всех родах войск. Тело его изрешечено пулями и осколками. Война ему осточертела, и он смотрит на нас, как на мальчишек, которые собрались играть и машут деревянными сабельками.
– А ты понял? – спрашивает его Рамодин.
– Вполне.
– Объясни тогда.
– Что?
– Зачем мы воюем?
– Я не воюю, меня заставляют.
– Это для меня новость! – восклицает Рамодин. – Я думал, что мы идем на войну по доброй воле.
Все смеются.
На том и кончилась наша разведка на взводе. Но и она не пропала даром. Из тех солдат, которых мы пытались вызвать на откровенность, один все-таки оказался настоящим парнем. Это Пацевич.
5
Был солнечный жаркий день. Нашу роту отправили встречать гостей, доблестных наших союзников – англичан. Мы вышли за город и выстроились было шпалерами по обе стороны Военно-Грузинской дороги. Но гости долго не появлялись. В ожидании мы занялись сбором кизила и грецких орехов. А более счастливые попали даже во фруктовый сад, где в изобилии было и груш и слив. Но вот заиграла труба. Все бросились на свои места. В клубах пыли летели мимо нас автомашины и мотоциклы с солдатами в широких шляпах и коротких – выше колен – штанах. Это были шотландские стрелки.
– Стой! Стой! – кричал им наш ротный, флегматичный с большим брюшком капитан, стоя посредине дороги и комично растопырив руки. Но стрелки промчались мимо. Ротный в отчаянии хлопал себя по ляжкам:
– Прозевали. Ах, прозевали!
Приехал начальник школы – полковник, добродушный старик с аккуратно подстриженной серебряной бородкой, как у Генриха Сенкевича. Ротный доложил ему о постигшей нас неудаче.
– Не волнуйтесь, – успокоил полковник, – их целая дивизия, скоро еще будут.
И правда, вдали опять показались автомобили. Этих удалось остановить. Англичане, сытые, бритые, рослые, запыленные, с недоумением смотрели на нас: что, мол, вам от нас нужно? Полковник, жестикулируя, выразительно объяснял, что мы вышли их встречать. Те таращили глаза и мотали головами.
– Ах ты, вот беда-то, ничего не понимают, – сокрушался полковник. Вдруг его осенила какая-то мысль; он подал команду: – Смирно! Слушай! На караул!
Мы взяли на караул, а полковник, отдавая честь, подошел к английскому офицеру с рапортом. Англичане заулыбались: поняли!
– Кто-нибудь знает по-английски? – повернувшись к нам, спросил полковник.
Все смущенно молчали.
– Разрешите мне, – неожиданно откликнулся Пацевич.
– Знаешь? Дорогой мой, иди скорей! Скажи им, что я начальник военной школы, очень рад их видеть... союзников.
Пацевич шагнул вперед, но в эту минуту у него расстегнулся пояс, и из-под рубашки посыпались сливы и груши. Он было нагнулся их собирать, но Рамодин ткнул его в спину: иди, мол, мы соберем. Однако Пацевич не торопясь собрал все до одной сливы, сложил их в фуражку. Потом подошел к английскому офицеру и начал с ним беседу, а мы, разинув рты, слушали, как они свистели и шипели. Полковник сиял. А Пацевич скажет слово, пошипит, посвистит, пожует сливу, выплюнет косточку и еще пошипит. Англичане довольны, хлопают его по плечу. Пацевич достает из кармана горсть свежих слив, дает их английскому офицеру. Так дни и беседовали, выплевывая косточки, пока не кончились сливы. Тут они прощаются, и под наши крики «ура» союзники на автомобилях скрываются в облаках пыли и бензиновой гари.
– О чем ты разговаривал с англичанами? – спросили мы Пацевича.
– Приветствовал, пожелал им скорее возвратиться домой.
– А они что?
– Мы, говорят, сюда надолго, о доме и думать забыли.
– С кем же они здесь воевать собираются?
– Не спросил.
– Зря. Это очень интересный вопрос. О чем вы еще беседовали?
– Они спросили, что мы тут делаем.
– Ишь ты, какие любопытные. Что же ты им ответил?
– Я сказал, что занимаемся самосовершенствованием: подбираем то, что плохо лежит. Они смеются. Это, говорят, и мы умеем.
– А ты не спросил, – полюбопытствовал Рамодин, – как у них король с королевой поживают, дорогие министры и вообще... за что они, к примеру, воюют?
– Я думал, ты об этом спросишь.
Все хохочут, Рамодин делает вид, что сконфужен, и между прочим говорит:
– Союзнички знают, что делают: они себя не обидят. Солоно нам придется от них, ох как солоно!
А мы тогда и не догадывались еще, что шотландские стрелки были посланы королевским правительством Англии совсем не на помощь русскому народу, а за бакинской нефтью. Впрочем, может, кто-нибудь и догадывался, например Пацевич. Он осмысливал явления жизни по-своему и старался разобраться глубже в событиях. Но жизнь так переломала его, так озлобила, что он, казалось, плюнул на все и махнул рукой. Он даже перестал следить за своей внешностью. У него то и дело разматываются обмотки, спадает ремень, расстегиваются шаровары, а Пацевич и не торопится их поправлять. Он был несчастьем взвода – на занятиях сладко дремал или с факирским равнодушием безмятежно созерцал красоты кавказской природы. Он ел, пил, спал и вообще вел себя подчеркнуто небрежно, независимо, как заморский гость. Сначала помощник командира взвода делал ему замечания, давал наряды, а потом, особенно после встречи с англичанами, махнул на него рукой.
Со мной и Рамодиным он сближался все теснее, все задушевнее становились наши беседы. У него где-то под Варшавой жила старушка мать. Перед войной он с отцом ездил к дяде в Америку. Отец там умер, а его потянуло домой, к матери. Как-то раз я дал ему посмотреть свою заветную тетрадь с выписками из Коммунистического манифеста.
– Вот это настоящая наука! – восхищался Пацевич, возвращая мне тетрадку. – Тут есть за что уцепиться... Разве это можно сравнить с такой дребеденью, которую нас заставляют зубрить? – он потряс толстой книгой. То был учебник «Стратегия и тактика».
Я начал было возражать, но он остановил меня:
– Не трать слов, достаточно прочитать эпиграф, и все как на ладони.
А эпиграфом были слова Мольтке:
Война есть установленный богом порядок.
– Нужно быть идиотом, – возмущался Пацевич, – чтобы совать нам в нос эту благоглупость, которая пришла в башку одному немецкому генералу.
После окончания школы Пацевич уехал в Киевский округ, надеясь оттуда пробраться на родину, которую он любил крепко и часто говорил мне о ней с большой гордостью.
– У нас были Костюшко, Мицкевич, Шопен, Склодовская, Ярослав Домбровский... Будь спокоен, – сказал он мне на прощанье, – слова, которые я прочитал в твоей тетрадке, найдут отклик и на моей родине.
Мне жалко было с ним расставаться. Я ничего о нем больше не слышал. Как сложилась его судьба? Повидался ли он со своей матушкой и удалось ли ему вернуться на родину?..
Вот наконец наше обучение закончилось: нас выпустили из школы. Не очень-то обременены были мы военной премудростью, но все-таки кое-какие сведения приобрели. Нам выдали офицерское обмундирование, саблю с револьвером, полевую сумку с планшетом. Уложив багаж в чемоданы, выпускники направились в те округа, откуда были присланы.
Маша приехала меня провожать. Мы втроем – Маша, Рамодин и я – с утра отправились посмотреть город. В Тифлисе похоронен Грибоедов. На его гробнице прочитали надпись убитой горем жены поэта. Маша глубоко задумалась. На глазах ее навернулись слезы. Рамодин, устремив взор куда-то внутрь себя, произнес глухо:
– На этой могиле люди клялись насмерть бороться с деспотизмом.
Я понял его. Ему хотелось сказать: «Поклянемся и мы». Но он стеснялся Маши. Отвечая его невысказанной мысли, она сказала:
– Наше время подходит, дорогие друзья. Дело теперь за нами, милые мои воины...
Прощаясь с Машей, мы обещали ей, что будем жить и бороться так, как учил нас Георгий Петрович.
Глава четвертая
1
Кончились горы. Кавказ остался позади. Кто родился и вырос на широкой русской равнине, для того горный пейзаж очень скоро становится тягостным и душным; тоска охватывает его по широким раздольям, по глубоким далям, по перелескам и обширному, бесконечному небу, по родным, близким с детства местам.
Когда поезд выбрался в донские степи, на бескрайний простор, великая радость охватила нас.
Но Рамодин был, кажется, рад больше всех. Он не отходил от окна, впивался глазами в мелькавшие картины.
– Степь-то, а небо здесь какое! – восхищался он. – И воробьи-то здесь какие-то иные. Чудно!
...Поезд остановился на какой-то маленькой станции. Два звонка. В вагон вошел молодой широкоплечий человек в зеленом плаще. Что-то было в нем удивительно знакомое.
– Проводник говорит, тут есть свободное место, – произнес он. И голос тоже показался мне знакомым.
– Ба! – невольно воскликнул я. – Ведунов! Данила Петрович! Да откуда ты свалился?
Человек так удивился, как будто над ним потолок раскрылся.
– Микола! Дружище! – выкрикнул он в свою очередь. – Какими судьбами? Вот встреча так встреча! Какой же ты бравый стал... Прямо Александр Македонский. Ну, давай почеломкаемся!
И он начал меня обнимать и тискать.
– Вот здорово, а! Куда же это ты путь держишь? Вместе с Рамодиным? Да где же он?
А Рамодин уж тут как тут. Он схватил вошедшего в охапку и тоже начал тискать, приговаривая:
– Ай да казак, ай да Данила!
– Но как же ты сюда попал, не с неба же, в самом деле, свалился? – удивлялись мы.
– Да я ведь живу здесь неподалеку, – ответил Данила Петрович. – На следующей станции моя остановка. Слушайте, когда вы должны явиться на место? Может, не так уж срочно? Едемте ко мне. Я познакомлю вас со своими стариками. Арбузами угощу. А так, ей-богу, глупо расставаться: ни поговорить, ни посмотреть друг на друга как следует не успели.
«Пожалуй, он прав, – невольно подумал я. – Встретиться со старым другом, с которым вместе учились, и сразу же расстаться. Нет, так нельзя. Время есть. Успею!»
И я согласился погостить денек-другой.
Но Рамодин решительно отказался. Ему еще нужно было встретиться с сестрой Мариной, узнать, как она живет. Я не стал его уговаривать. Распростившись с ним, мы на следующей станции вышли с Ведуновым на перрон. Не успел я стащить чемодан с тамбура, как услышал тоненький женский голос:
– Уехал, уехал мой соколик! Поплакать бы надо, а слез-то у меня и нету. Нечем теперь заливать горе.
К Ведунову подошла какая-то женщина и жалобно сказала:
– Данилушка, что же ты мне ничего не скажешь, что не успокоишь? Лежат они, мои голубчики, в чистом поле, как живые. Ждут они меня, Данилушка. Как я приду к ним, так они и поднимутся по слову моему... Ждут они меня, вот как ждут! Как придет завтра поезд, так я к ним и поеду.
– Конечно, поедешь, – подтвердил Ведунов. – А теперь, мать, иди-ка отдохни перед дорогой.
– Ох, и правда! Устала я. И давно бы надо отдохнуть, да не положено мне, я должна всех обойти и всем рассказать, чтобы не спали, чтобы все были готовы встретить моих соколиков! А то ведь они могут разгневаться, и тогда беда будет...
– Кто это? – спросил я, когда женщина отстала от нас.
– Душевнобольная. Зовет себя хранительницей бурь, ветров и туманов. Четырех сыновей у нее убили на фронте, вот она и сошла с ума. Каждый день выходит на станцию и пытается куда-то уехать...
Мой приятель проживал в хуторе, который находился верстах в четырех от станции. Чемодан я оставил у знакомого Ведунову железнодорожника, и мы пошли налегке.
Поля давно были убраны. Жидкое осеннее солнце скупо освещало степь холодным светом. И до того она чистая и ровная, что было странно не видеть нигде на горизонте ни бугорка, ни лесочка, как будто и небо и земля сделаны здесь по циркулю и старательно подметены метелочкой. Дул легкий ветерок. Откуда ни возьмись налетело на нас огромное перекати-поле, подгоняемое ветром, бесшумно перескочило через дорогу и, не останавливаясь, понеслось дальше. Странное чувство всегда вызывает во мне этот колючий полевой шар. Кажется, это живое существо, оно бежит по полю и всегда торопится куда-то. Наверняка у него где-то есть свой дом, своя семья, там его ждут, думают о нем, вспоминают, поэтому оно и спешит без оглядки, не обращая внимания ни на каркающих ворон, ни на журавлей, курлыкающих в небе, ни на людей, озабоченных своими делами; торопится перекати-поле скорее до холодной зимы добежать домой и обрадовать тех, кто его там дожидается.
Может быть, это потому так казалось мне, что я очень мало жил дома и не знал ни домашнего уюта, ни материнской ласки. С малых лет живя по чужим людям, я страшно тосковал о матери, о братьях и сестренке. И мне страстно хотелось пожить дома, в семье. Но стоило только явиться домой, как снова мне, словно бабушка наворожит, – дальняя дорога и далекий путь.
Еще в поезде Ведунов сказал, что живет он со стариками и что у брата был обыск; арестовали его, заперли в амбар. Данила через дыру в крыше подал ему веревку, и он бежал оттуда. Долго от него не было никаких вестей. Потом получили письмо из Астрахани: он устроился на рыбных промыслах.
– За что же арестовали брата? – спросил я.
– За что? За агитацию! Он – мужик горячий. Начнет говорить о том, что делается у нас в России, – заслушаешься. Кулаки сжимаются от гнева. На него давно начальство косилось. Нашлись негодяи – донесли. Все ему в вину поставили: и безбожие, и оскорбление императорской особы, и возмущение молодежи.
Оглянувшись назад, Данила тихо добавил:
– Он книжку мне оставил: «К деревенской бедноте» Ленина. Ты читал? Ах, какая книжечка! За границей издана. И так просто, так убедительно, с таким огнем написана.
Нас нагнала повозка, которой управлял седобородый старик.
– Куда едешь, дедушка Кондратий? – крикнул ему Данила.
– За соломой. Садитесь, подвезу.
Мы сели в повозку.
– Что, видно, на побывку едете? – спросил меня старик, когда мы устроились рядом с ним.
– Да, с другом вот встретился, с Данилой Петровичем.
– А сами-то откуда будете?
– Из Самары.
– А-а, вон с каких краев! Знаю, знаю. Значит, с Данилой-то вместе учились?
– Вместе.
Старик был разговорчивый. Его интересовало все: какая у меня семья, женат ли я, откуда еду и долго ли здесь пробуду.
– Да вот попью чайку с другом и обратно.
– Что так скоро? – удивился дед.
– Война, некогда.
– Да-а, – протянул старик. – Заварили кашу крутую, не знай только, как расхлебывать будем. Третий год воюем, а конца не видно. А немец-то, скаженный, уже и Аршаву взял... Как насчет мира, ничего не слыхать?
– Пока ничего, дед.
Старики Ведуновы встретили меня ласково, радушно. С расспросами не надоедали, угощали охотно и кавуном, и кислушкой, и яичницей с салом. Они весь день веяли просо, устали, поэтому, извинившись, скоро ушли спать в свою комнату.
Когда мы остались одни, Данила начал меня расспрашивать, в каких частях я служил, в каких городах был, кого из хороших людей встретил. Под последними он разумел революционеров. Я ответил, что с уходом в армию связь у меня оборвалась и с Завалишиным и с самарскими кружковцами. Одни из них попали в армию, другие пока дома, но ждут призыва. Рассказал ему о своей встрече в Москве с Нератовым и о его аресте.
– Что же он о войне говорил?
– Говорил, что надо разъяснять солдатам и населению, в чьих интересах ведется война, создавать подпольные организации, проводить братание на фронте, а когда понадобится, повернуть штыки против царя и генералов.
– Вот и брат говорил то же. С войной, говорит, ничего не изменилось, и воюем мы не за веру и не за отечество, а за прибыли чужого дяди. Перед расставанием у нас с ним разговор задушевный был. Вот тогда и книжку эту он подарил.
Мы долго еще беседовали с Данилой, вспоминая наше учение и мечтая о будущем, о более устроенной и счастливой жизни.
– Хорошо бы, – сказал Данила, – после войны, когда все утрясется, всем нашим кружковцам съехаться в Самаре. Расскажем друг другу, как жили эти годы, как боролись. Вот будет интересно-то! – закончил он как-то уж слишком по-детски. Ум у него был глубокий, зрелый, а душа как у ребенка.
Когда я вспоминаю о своем друге Даниле, то на память мне приходит бедняк мечтатель из одной народной сказки, который попросил у добрых людей огонька, чтобы печку растопить. И, ничуть не сомневаясь, подставил полу кафтана под горящие угольки, которые потом оказались золотыми. Есть глубокий смысл в этой сказке. Только такие люди, как Данила, способны делать из серых, обыденных, как угли, дней золото поэзии. Они способны двигать горами и совершать великие дела.
Я думал утром встать пораньше, чтобы успеть на утренний поезд, но всю ночь не пришлось уснуть. Я переписывал к себе в тетрадь книжечку «К деревенской бедноте». Данила сказал, что он бы с удовольствием мне подарил ее, но она ему дорога еще и как подарок брата.
Удивительно метко и глубоко описана в этой книжке жизнь крестьянской бедноты. Как в фокусе, собрал автор все мысли и чувства деревенских бедняков.
«Крестьяне как будто забыли, – читал я, – что лучшие земли, все фабрики и заводы захвачены богатыми, захвачены помещиками и буржуазией именно для того, чтобы голодный народ шел работать на них. Крестьяне забыли, что в защиту богатого класса не только говорятся поповские проповеди, а поднимается также все царское правительство со всей тьмой чиновников и солдат. Царское правительство напомнило крестьянам об этом. Царское правительство зверски жестоко показало крестьянам, что такое государственная власть, кому она служит, кого она защищает...»
Дальше в книжке рассказывалось, как крестьяне Полтавской и Харьковской губерний восстали против помещиков и как это восстание было жестоко подавлено царскими войсками.
Я уже немало читал хороших листовок и прокламаций, распространяя их, и сам писал, но такой силы еще не встречал. Здесь каждое слово било врага наповал, поднимало дух и зажигало сердце ненавистью к угнетателям.
«Разумеется, чиновники и запрещают всякую правдивую книжку, запрещают всякое правдивое слово о народной нужде. Вот и эту книжку социал-демократическая партия должна печатать тайно и распространять тайно: всякого, у кого эту книжку найдут, пойдут по судам да по тюрьмам таскать. Но рабочие социал-демократы не боятся этого: они все больше печатают, все больше раздают читать народу правдивые книжки. И никакие тюрьмы, никакие преследования не остановят борьбы за народную свободу!..»
За окном темно и хлещет осенний дождь. Пропели первые петухи, а я все пишу и остановиться не могу. Данила спит. Иногда он проснется, улыбнется мне, но глаз не открывает, только скажет: «Ложись спать, завтра допишешь». А я не могу оторваться, пока не доберусь до последней страницы. Только на рассвете прилег отдохнуть и тут же заснул. И вижу во сне: стою я на скале, а под ногами у меня пропасть. Мне надо перебраться на ту сторону. Оставаться на этом берегу я не могу – тут смерть, а там – свобода, новая, небывало счастливая жизнь. Но как же преодолеть бездну? Я взмахиваю руками и, как на крыльях, несусь вверх. Невыразимое чувство восторга и небывалой радости охватывает меня. «Теперь все дело в том, – говорю я себе, – чтобы не оглядываться назад и не смотреть в пропасть, и я буду на том берегу». В этом чудесном настроении и просыпаюсь. Самовар уже кипит на столе, и Данила собирает мои листки.
– Вот так накатал! – улыбается он. – Чуть не всю книжку переписал.
– Очень жалею, что не всю – немного не успел.
В избу входит молодая красивая женщина в пуховом платке с затейливой каймой.
– Я до вашей милости, Данила Петрович, – говорит она. – Не откажите. Мабуть, моему Охриму напишете трошки?
– Отчего же не написать, известно напишу, – улыбается Данила. – Давно бы пришла, а ты все нейдешь да нейдешь.
Молодайка смутилась:
– Все николы та недосуг.
– А вы бы сами написали, – вступил в разговор я.
– Та мы же неписьменны, – стрельнула молодайка черными глазами в меня. – Чи родственник ваш, чи знакомый? – тут же спросила она, обратившись к Даниле.
– Товарищ мой, – ответил тот, – учились вместе.
– Воно що... О, це добре. Вы як же, не знаю як вас зваты, на побывку приихалы чи так?
– Случайно. В поезде встретились.
После обычных расспросов о том о сем молодайка переходит к главному:
– А, будьте ласковы, о замирении ничего не слыхали, як там народ балакае?
– У вас тоже кто-нибудь на фронте есть?
– То и беда, що воюе с самого начала войны. Уси балакають: мир, мир, а его и не бачишь.
В хату входят еще две женщины. Они сначала здороваются и тоже просят письма на фронт написать, а потом спрашивают, когда будет мир. После моих слов, что об этом, наверно, и сам господь бог не знает, одна молодайка вздыхает и говорит:
– Видать, самим мужикам о мире хлопотать треба!
– Вот это верно, це правильно буде, – поддержали ее остальные женщины. – Так им и напишите, мужикам-то нашим.
– Писать об этом в письмах нельзя, – объяснил я, – военная цензура не пропустит, да еще и неприятности вашим мужьям будут. Об этом можно только поговорить.
– Це так! И мужики, которые с фронта пришли, такочки толкують.
Поохали, повздыхали женщины и пошли до дому с письмами, в которых были одни поклоны.
После чая я начал собираться в дорогу. Старушка успела напечь мне подорожников.
– Вы уж там как-нибудь скорее войну-то кончайте, – сказал отец Данилы, – измучился народ-то.
Данила проводил меня до станции, заложив в тарантас бойкую лошаденку. На прощание мы расцеловались.
Теплое чувство к моему другу осталось во мне на всю жизнь. После Октябрьской революции я узнал, что деникинцы расстреляли его брата и стариков.








