Текст книги "Жар-птица"
Автор книги: Николай Тиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Дома не удивились моему несчастью.
– Я говорила, что он голову сломит, так оно и вышло! – встретила меня мать, и начались расспросы, что, да как, да почему.
В деревне я на правах больного почти ничего не делал и бродил по полям, ходил с братьями в лес, на рыбалку.
Мысль о Маше не покидала меня. Каждую ночь я видел ее во сне. Днем я часто уходил в луга, ложился в траву и начинал петь.
Песня моя не имела слов. Мелодия была тоскливая, печальная. Я говорил Маше, что не надо нам ссориться: жизнь тяжела, а мы хотим сделать ее еще тяжелее.
Однажды, забравшись в заросший травой и кустами овраг, я импровизировал свои грустные песни.
Вдруг над моей головой раздался голос:
– Ну и дурак, ну и дурень!
От неожиданности и стыда я не сразу пришел в себя и поднял голову из травы.
Кусты зашумели, зашумела трава, и я услышал шаги. Человек средних лет с щетинистыми усами, в городском заплатанном пиджаке, в новых лаптях и широких мешочных штанах подошел ко мне и сел рядом.
Выдержав паузу, достаточную для того, чтобы рассмотреть меня поближе, он сказал:
– Ну что ты ревешь, как бычок?
– А какое тебе дело? И что тебе от меня надо? – рассердился я на непрошеного гостя.
– Эге, да ты, оказывается, перец!..
– А ты кто такой?
– Я-то? – спросил гость и заиграл умными глазами. – Да разве ты не признаешь сову по рогоже, а попа по толстой роже? Я тоже молодец, да на свой образец.
– Кабы был молодец, по кустам бы не прятался, – перешел я в наступление.
– Это ты верно сказал. Ну и квит, значит. Так?
Он смотрел на меня, я на него.
– Что-то ты уж больно скоро на мировую пошел, – попытался я уколоть его. – Говори, чего надо?
– Ишь какой нетерпеливый! – весело ответил он. – Ей-богу, ты, оказывается, парень совсем не такой, как мне из-за кустов померещилось. Изволь, скажу. Прежде всего, конечно, мне надо поесть и покурить.
– И выпить, – добавил я.
– Ну, выпьем-то мы с тобой на великий праздник. Иль ты не пьешь?
Он смешно пошевелил усами, потом пытливо посмотрел на меня исподлобья и ласково спросил:
– А ты из этого самого села, из Старого Кувака?
– Да. А что?
– А вот что, – начал он серьезно, – в этом селе жил когда-то мой хороший друг. Он у нас на заводе работал. Душевный человек был и с моим братом большую дружбу водил. Частенько он у нас в доме бывал, насчет хозяйских махинаций, бывало, все разъяснял.
– Кто же это такой? – спросил я.
– Да ты, наверное, не помнишь... Михаилом звать, по фамилии Петров...
– Михаил Игнатьевич?! – с волнением воскликнул я.
Незнакомец повернулся ко мне всем корпусом и посмотрел на меня во все глаза.
– Что с тобой? – спросил он, увидев мое волнение.
– Да это... дядя мой...
– Вот оно что! То-то обликом ты на него схожий.
– А вы его хорошо знали? – спросил я.
Мы разговорились, и незнакомец поведал мне о дяде Мише многое такое, чего я еще не знал.
– Такого человека уморили! – сказал он. – Но мы еще припомним им это.
Рассказал и о том, как самого его за революционную работу выслали в наши края.
– Так вы «волчок», значит? – спросил я.
– Какой там волчок! Поди, уж целый волчище стал. После Первого мая второй год шагаю. А ты разве про нашего брата слыхал?
– Приходилось и видеть и слышать, – соврал я немного для весу.
– Ишь ты какой бывалый! Как же ты нас понимаешь?
– Да думаю, что за правду люди зря страдают!
– Ну как это зря! Раз за правду – не зря, значит!
Он вырвал большой пучок травы и стал ласково гладить травинки.
– У меня еще три брата есть, – говорил он. – Двое работают на заводе, а третий – в ссылке. Про него ты, наверное, слыхал – Семен Завалишин. Отца заживо паром сварило. За это нам хозяин двадцать пять рублей отвалил. Братья-то, что на заводе, сильно пьют: нельзя при нашей работе не пить, литейщики мы. А литейная наша – сарай неукрытый. Вот тебя то огнем палит, то холодом обдает. От такого житья обязательно запьешь... Иван-то еще ничего, тянет, крепкий мужик, а другой – Никитой зовут – совсем спился с кругу: чертей раз при мне из-под стола палкой выгонял. До белой горячки, значит, дошло. А у него куча ребятишек, мал-мала меньше, жена больная – заколотил спьяну...
Мой собеседник вынул из пучка белую ромашку и стал разглаживать, расправлять ее лепестки. Остальная трава посыпалась на его лапти.
– А пуще всего жалко Наташу, старшую Никитину дочку. Ласковая она да смирная. Ею и держится семья-то. Ходит она с дедом по дворам. Дед на шарманке играет, а она поет да пляшет. Наши рабочие им хорошо подают, любят их. «Хоть ты, говорят, Наташенька, за всех нас попляши и спой. Пусть наше веселье не пропадает». Да только боюсь я: умрет дед – пропадет тогда наша Наташа. Заклюют ее без меня.
И представил я себе плясунью Наташу со старым дедом, переходящих со двора во двор и несущих усталому люду радость и веселье. Боязно мне стало за них и жалко их.
– А может, не умрет скоро дед-то?
– Да и то сказать, ему уже девяносто лет, а он еще бодрится. «Не умру, говорит, пока внуки не вернутся».
Потом мой новый знакомый опять стал вспоминать про дядю Мишу:
– Бывало, во время забастовок спорим. Иван говорит: «Не все ли равно, где подыхать – здесь или в Сибири», – а дядя-то твой и скажет: «Нет! Нам умирать рано. Пусть кто потолще нас умирает».
Поговорили мы с ним о крестьянской жизни.
– Посмотри, – говорил он, – а разве нет у вас таких благодетелей, что землю твою подберут да еще заставят тебя за их здравие бога молить?
– Ну как нет! Есть. За пуд муки надел покупают.
– Ну вот то-то и оно... Не знаю, как тебя зовут...
– Миколаем.
– Миколай. Значит, сиди дома не гуляй, а народу, выходит, как сумеешь, помогай. Понял? Ты ведь уже не маленький и, наверно, знаешь, отчего у одних всего густо, а у других кругом пусто. Пора и тебе в дело идти, чтобы не было так-то. Ну, мне пора. Только что же ты это как жалобно пел-то? Да все про Машу – сухоту нашу. Влюбился, что ли? Ну, ничего, не красней. В твои-то годы – это первое дело. Только ты ее, свою хорошую, узнай, как она насчет правды-то нашей, а то и не женись. Мука одна будет. Я было тоже полюбил одну, а тут это наше дело началось. Объяснил я ей свою линию – она меня ругать. Рассердился я и ушел. А она возьми да и скажи про все попу, а тот «святому духу», который ко мне с городовым-то и прилетел. Вот тебе и Маша – радость наша! На какую нападешь...
– Я учиться поеду, – проговорил я в смущении, – в город.
– Вот это хорошо. Одобряю. Только помни, для чего учишься. Прощай. Наговорились мы с тобой. А о нашей беседе никому... Понял? Еще встретимся. Антоном меня зовут, Завалишиным. В городе будешь, спроси на заводе, что у Постникова оврага, деда Никиту. Он тебе обо мне расскажет. Прощай.
Схватив мои руки выше кистей, он энергично потряс их и, шаркая по траве лаптями, зашагал мимо села. А я пошел домой, раздумывая о нашем разговоре и о том, что нового я узнал от Антона о дяде Мише.
3
Мишу Боброва, брата моего товарища, посылали в Шенталу за Ваней. Учебный год окончился, и я решил поехать с ним, чтобы повидать Машу. Накануне отъезда я получил от Гимнова письмо.
«Когда уж почти все разъехались, – писал он, – был школьный совет. Я забрался в пустой шкаф и слушал. Поп настаивал тебя и меня исключить. Про меня он знает, что я стрелял в директора, а про тебя кто-то написал из вашего села, а что, я не разобрал... Нас исключили. Учение наше, как видишь, закончилось, пора за ум браться. Я уезжаю в Баку. Маша со мной не разговаривает. Она собирается в Самару...»
Прочитав письмо, я решил немедленно отправиться в путь.
В Шенталу мы приехали поздно вечером. Во дворе школы я встретил Ивана Егоровича и спросил у него:
– Правда, что меня лишили стипендии?
– Да разве ты не получил извещения? Школьный совет постановил... Теперь тебе придется на квартире жить... А впрочем, ты сходи к заведующему и попроси, может быть, на полстипендии примут.
– Вавилова с Митрофановым послушали, – начал я осторожно, надеясь разузнать подробности. – Или история с Машей всех заела?..
– Да как тебе сказать... Вавилов с Митрофановым, конечно, многое про тебя порассказали. Про историю с Машей я никому не говорил. Но главное не это...
Он замялся.
– Неприятность большая... Что же ты думаешь теперь делать?
– Свет не клином сошелся, – ответил я неопределенно. – Куда-нибудь поступлю.
– Жаль, очень жаль. Надо бы тебе кончить школу...
Я хотел идти, но Иван Егорович остановил меня.
– Постой, – сказал он и, оглянувшись, прибавил: – Зайди на минутку ко мне.
Мы пошли к нему на квартиру.
– Мне жаль, очень жаль тебя, Куплинов. Но я ничего не могу поделать. Я тебя защищал. Но заведующий против... Ты молод, у тебя жизнь еще впереди... Против тебя не только Вавилов... Видишь ли, тут какое дело... – Он зафыркал и засморкался в платок без нужды, потом, подбежав к столу, начал что-то искать. – Ты будь осторожней... Я им говорю, что ты должен кончить школу, а заведующий мне вот эту поганую бумажку сует. Только ты – ни-ни... Понял?..
Я развернул бумажку и прочел:
«Заведующему Шенталинской второклассной школой.
Настоящим вас уведомляю, что ученик вверенной вам школы Куплинов Николай, из крестьян села Старого Кувака, замечен мной в политически неблагонадежном поступке. Куплинов Николай вкупе со своими товарищами в 1911 году, 26 июля, захватив из дому ружье и портрет государя императора, подверг этот портрет расстрелу. Вам надлежит учинить за Куплиновым строжайший надзор с вытекающими из сего последствиями. К сему подписуюсь.
Урядник 3-го участка 2‑го стана Бугульминского уезда Сафронов».
«Вот так гад! А ведь совсем другим казался», – подумал я, вспоминая нашего урядника, похожего на дачника.
– А это еще, другая, – сказал Иван Егорович, передавая мне новую бумажку. В ней сообщалось следующее:
«Ваше преподобие, отец заведующий. Считаю долгом христианина и верноподданного присовокупить к письму г. урядника, что ученик вашей школы Николай Куплинов, проживающий в с. Старом Куваке, в лето от рождества Христова 1911‑е 26 июля стрелял в преступном уединении в портрет государя императора... Выражаю уверенность, что вы поймете мое возмущение, как случайного свидетеля такого злодейского поступка. Я думаю, что такому ученику, исполненному преступных намерений, не может быть места в стенах вашей школы. Упомянутый ученик Куплинов, не имея отца и взрослых наставников, сыздетства ведет бродячую жизнь, подвергаясь растлевающим влияниям мастеровых и всяких подонков общества. Вы, как стоящий на страже интересов святой церкви, царя и отечества, должны оградить общество от будущих преступников, а может быть, и цареубийц.
В ожидании ваших строжайших мероприятий остаюсь III гильдии купец Семион Раскатов».
Я положил на стол обе бумажки.
– Какой народ... – сказал Иван Егорович, покачивая головой.
– Дрянной народ, – ответил я, прощаясь с учителем.
На улице я встретил заведующего школой попа Семиустова.
– А ну постой, озорник, – загородил он мне дорогу. – Расскажи, как ты стрелял в портрет царя?
– И вовсе не в царя, – сказал я простодушно.
– В кого же?
– В короля.
Он оторопел.
– Ага, – промычал он. – А король разве не помазанник божий? «Несть власти, аще не от бога». Король такая же священная особа, как и государь... В какого короля?..
– В бубнового! – выпалил я.
Поп разинул рот. Он был отчаянный картежник.
– Как ты сказал?! – таращил он на меня глаза.
– В бубнового короля. Взял бубнового короля и нарисовал его на картонке, а на нем для цели поставил бубня...
Тут поп так расхохотался, что гоголевский смеющийся генерал показался бы по сравнению с ним детской игрушкой. От его смеха лошадь водовоза шарахнулась в сторону и въехала оглоблями в частокол. Пустая бочка слетела на дорогу и вместе с ведром покатилась под гору.
– Ну и озорник!.. Ну и пройдоха! Как же тебя не исключить!
Вечером к Леночке, где я остановился, пришла Маша. Обменявшись незначительными фразами о здоровье, о погоде, о времени отъезда и приезда, мы замолчали. Разговор поддерживал Миша – маленький брат Ванюши Боброва. У Миши был веселый и общительный характер. Леночка смеялась до упаду. Маша только улыбалась.
Я молчал, смотрел на нее и старался надолго запомнить ее простые милые черты – пушистые волосы, загоревшее лицо, мягкий грудной ласковый голос, блеск живых выразительных карих глаз и знакомые движения.
– Какая у вас Шешма-то маленькая! – говорил Миша.
– Какая Шешма? Что за Шешма?
– Это, – заметил я, – так реку у нас зовут.
– А у нас ведь не Шешма, а Кондурча, – засмеялась Маша.
Я сижу и радуюсь, что мы все вместе и так просто и задушевно разговариваем.
И долго еще Миша забавлял девушек, пока Витя, брат Маши, не пришел за ней.
– Я, наверное, поеду в Самару, учиться... – тихо сказала Маша, когда мы остались одни. – Приезжай и ты...
Мы прощаемся. Я иду их провожать.
– Спасибо, Маша. Через год приеду. А сейчас не могу еще с Шешмой расстаться: мне подучиться надо.
Она рассмеялась, и я был рад, что она поняла меня.
– Ты не сердишься?..
– Нет. А ты?
– Конечно, нет!.. Я ведь глупая девчонка.
– А я глупый мальчишка. Ну, прощай... – и я взял ее руки и порывисто поцеловал в ладошки.
Она сказала: «Я буду любить тебя всю жизнь», – и побежала от меня. А я смотрел ей вслед. Фигура ее то скрывалась в тени домов, то снова появлялась, когда она выбегала на лунный свет.
Мне было хорошо и немного грустно. «Прощай, милая Маша!.. Мы еще встретимся... Обязательно встретимся...»
...Вернувшись домой, я прежде всего принялся за отепление избы. Изба наша была старая, ветхая, нижние венцы совсем прогнили. Я засыпал завалины, промазал пазы глиной.
Я наскучался по крестьянскому труду и с большим удовольствием чистил двор, крыл крышу у хлева, отеплял его, рубил дрова, носил воду, задавал корм корове и овцам, гонял их на водопой.
В один базарный день встретил я среди возов Павла Анисимовича и очень обрадовался ему.
– Павел Анисимович, здравствуйте, каким товаром торгуете или только покупаете?
– А, Миколка-инженер, вот ты какой стал, настоящий мужик вырос! Здорово, здорово, друг. – И он крепко меня обнял. – Вот какая встреча, скажи на милость, а? Что ты здесь делаешь?
– Как что? Я здесь живу – вон наша избенка; идемте к нам, наши будут рады вас видеть, я им рассказывал о вас.
– Ах да, – прервал он меня, – ведь ты старокувакский.
Павел Анисимович почему-то отказался идти к нам. Мы отошли немного в сторонку от возов и лавок, туда, где было поменьше народу, и присели у церковной сторожки на завалинку.
– Ну, докладывай, докладывай, – поторапливал он меня. – Где ты жил, что поделывал? Учишься? Нет?
Я рассказал ему коротко, как учился во второклассной школе, встретился с Гимновым, как мы с ним дружили и решали вопрос, кто кого создал – бог ли человека или человек бога, и как нас, «милых дружков», выгнали из школы. Мне нелегко было в этом признаться Павлу Анисимовичу. Я почему-то думал, что он будет меня ругать: раньше он часто говорил мне, что я обязательно должен учиться. Но Павел Анисимович, к моему удивлению, только улыбнулся и погладил свой небритый подбородок.
– Да, история с географией, – проговорил он. – Ну, что тебе на это сказать? Таких, как ты и Гимнов, везде будут вытуривать – не ко двору вы ни попам, ни урядникам... Плохо, конечно, что учеба прервалась. Ну, да ты наверстаешь... Это еще не уйдет. А о том, кто кого создал, и разные там мысли, как человек стал человеком, – это вопрос, конечно, интересный и правильно об этом сказано в записках дяди Миши. Только ты не думай об этом больше. Не об этом сейчас думать надо. Народ на это смотрит просто: взял боженьку за ноженьку да об пол.
Меня так и подмывало рассказать Павлу Анисимовичу о встрече с Антоном Завалишиным. Но ведь Завалишин сказал, чтобы я молчал о разговоре с ним. Как тут быть? Однако я привык доверять Павлу Анисимовичу и решил, что ему можно рассказать.
– Павел Анисимович, – начал я, – как бы вы поступили, если бы встретили друга Михаила Игнатьевича, настоящего, хорошего друга, вот такого же, к примеру, как вы, и он попросил бы вас никому не рассказывать о нем?
– Я что-то не пойму, о чем ты говоришь.
– Ну стали бы вы другому кому-нибудь рассказывать о нем, например мне...
– Другому бы не стал, а тебе бы, наверно, рассказал.
– Так выходит, и я могу рассказать вам?
– Конечно, – улыбнулся лукаво Павел Анисимович, – мы же с тобой друзья. Ты как считаешь?
– Друзья, Павел Анисимович, – с чувством отвечал я.
Я подробно рассказал Павлу Анисимовичу о встрече и разговоре с Антоном Завалишиным.
Оказывается, учитель давно знал семью Завалишиных и Антон ему хорошо знаком.
– А ты не только инженер, но и великий конспиратор. Так и надо! Молодец! – сказал Павел Анисимович, выслушав меня. – Это хорошо, что ты повстречал Антона. Он тебе поможет встать на правильный путь. А жить, брат, стоит только для одного – бороться за счастье народа. За это боролся и умер твой дядя, за это борются друзья его. Это и твой путь. Эх, скинуть бы мне этак годочков пятнадцать – двадцать! Ну, ничего, сил во мне еще много. Все мы им припомним, друг мой Микола, и то, как нас гоняют из города в город, как морят голодом и холодом и как на плите поджаривают. Не забывай ты этого, Николай.
– А я, Павел Анисимович, и не забыл, память у меня добрая.
Пришел я домой взволнованный и радостный. После разговора с Павлом Анисимовичем я как-то сразу понял, что такие, как он и Завалишин, и есть те смелые и благородные люди, о встрече с которыми я так страстно мечтал. Только раньше этих людей и встречу с ними я представлял несколько по-иному и невольно теперь улыбался своим детским мечтам о больших друзьях.
Осень с поблекшими красками, с запоздалыми цветами, криком журавлей, скрипом телег навевала на меня какую-то спокойную ясность. Я смотрел на серенький осенний пейзаж, на огромные лужи у ворот, в которых купались чьи-то гуси, роняя белый пух на мокрую траву, и чувствовал себя счастливым.
...Дует ветер по полям, поднимая клубы пыли; бегут белые прозрачные облака по ясному небу. Смотришь на облако, а на него набегает другое... третье... И уже не тают они, а все растут и растут.
Так встают передо мной картины моей юности. Пришла пора новых встреч, новых юношеских увлечений, горестных и радостных...
Часть вторая
ЗАРЯ-ЗАРЯНИЦА
Глава первая
1
За последний год, прожитый с матерью, я заметно вырос, вытянулся, окреп. После смерти отца это, пожалуй, был единственный год в моей жизни, который я провел дома, не скитаясь. Многому я научился за это время. Лучше стал разбираться в житейских делах и в людях. Лучше начал понимать необходимость труда и учения. С матерью отношения понемногу налаживались. Ей уже не приходилось заставлять меня работать. Я делал все сам и с большой охотой – на дворе, в поле, ездил в лес за дровами на лошади соседа.
В вечерний досуг я иногда выходил за село и глядел при заходе солнца на розовые сугробы, на темный лес вдали, на зеленое небо, на прясла из жердей на околице... «Вы здесь?» – спрашивал я их. «Здесь!» – безмолвно отвечали они мне. «Вот и хорошо».
Дома при свете керосиновой лампы мы с Клавдией ставили самовар. Клавдия – это наша соседка, мы учились с ней в одном классе. Я заваривал сушеные листья смородины, и под вой и вопль метели за окном мы пили «чай». Потом убирали посуду. Бабушка забиралась на печь и вязала чулок. А я топил соломой голландку. За ночь изба так выстывала, что замерзала вода в посуде, а на окнах сверкал алмазами толстый слой льда и пушистый иней. Спал я на сундуке, около окна, мать – на кровати, бабушка – на печке.
Я жег солому жгут за жгутом, помешивая в печи короткой кочергой, а Клавдия сидела на низенькой скамеечке и читала вполголоса:
Татьяна (русская душою,
Сама не зная почему)
С ее холодною красою
Любила русскую зиму...
А я знаю, почему она любила зиму: у нее была теплая шуба, хорошие валенки и на масленице жирной водились русские блины. Хлеба, значит, до нового хватало. А вот почему мы любим зиму, это сказать трудно.
Клавдия уходит. Мать с бабушкой ложатся спать, я остаюсь один и открываю Лермонтова. Читаю его драмы: «Люди и страсти», «Два брата», «Странный человек».
– Будет жечь керосин-то, полуночник, – уже не первый раз говорит мне мать. – Ложись спать!..
Долго я не могу забыться. Герои Лермонтова продолжают жить в душе моей, мучаться, бороться, с ними волнуюсь и я, смеюсь и плачу. Снятся мне «за морями страны далекие», корсары, корабли, неземные красавицы. Тут и битва, тут и плен, и чудесное спасение... У кого не было таких волшебных снов и несбыточных мечтаний в ранней юности? А у меня их было, пожалуй, даже слишком много...
Зима проходила, морозы оставались позади, в воздухе навевало теплом. Я стал чаще вспоминать о Маше. Хотелось повидать ее. Но помнит ли она меня?.. И очень огорчался, когда мать давала мне старую, чиненую-перечиненную рубашку. Чистил свои заплатанные ботинки до блеска, мылся прилежно душистым мылом, заглядывал в зеркало, чтобы внимательней разглядеть свое лицо. То оно мне казалось сносным, то безобразным, и в зависимости от этого я отходил от зеркала то с гордым видом, то опечаленным.
Мне не только хотелось, чтобы я выглядел этаким добрым молодцем, но и чтобы вокруг меня было все хорошо и ладно.
Ранней весной, лишь только оттаяла земля, я решил развести перед домом сад. Врыл столбы, сделал изгородь, калитку. У нашего учителя выпросил пару акаций, яблоньку, три кустика сирени, из лесу принес малины, из уремы – смородины, черемухи, тальника. И все это старательно рассадил вдоль изгороди, а в середине соорудил клумбу, посеял на ней подсолнухи, мальву, ковыль, чтобы к приезду братьев и сестры сад у меня был на славу.
Меня тянуло в поле, и в лес, и еще куда-то, а пуще всего – к Маше. И вот однажды я бросил все и направился к ней. Ей не удалось устроиться в городе, и она училась теперь в женской второклассной школе в Смолькове. Матери и учителю я сказал, что иду в Шенталу за документами. Болыше суток шагал я по полям, по лесам, через речки, сокращая иногда путь целиной. Это мне напомнило путешествие с Ваней Бобровым, когда мы болели куриной слепотой. С тех пор прошло уже два года. Теперь я не боялся ни волков, ни татарских деревень, чувствовал себя богатырем, хозяином земли. Эти горы, леса и речки, что попадались на пути, – мои! И солнце на небе – тоже мое!
Чувства, переполнявшие меня, были удивительны. Отвагу и удаль ощущал я в себе, хотел померяться силой с врагами. Враги мои больше не казались мне, как бывало, сказочными образами Кощея и бабы-яги, а вполне реальными. И реальность их была для меня довольно ощутима: поп, урядник и лавочник Раскатов. Но я не боялся их, власти их не признавал. Не отсюда ли и родилось у меня это странное чувство собственности: все мое, я настоящий хозяин земли, а не вы! А может быть, это просто была художественная выдумка. Не знаю – трудно было разобраться. Да и не думал я тогда об этом.
Село Смольково памятно мне было с детства, с тех времен, когда я жил в Сергиевске. Сюда мы с дядей приезжали на ярмарку и останавливались на площади у какого-то не то свата, не то кума, с которым дядя любил вечерком, выпив по чарочке, потолковать о жизни; иногда к их компании присоединялся какой-то черный бородач, и они кричали до утра.
Избу родственника я нашел по старой ветле, которая росла у двора и покрывала тенью весь дом. Хозяин дома меня, конечно, не узнал, а когда я назвал себя, он нисколько не удивился.
– Молодое растет, старое старится, – с любопытством глядя на меня, произнес он. – А глаза-то у тебя не куплиновские, нет. У тетки Татьяны такие, очень похожи. – И, помолчав, спросил: – Куда же ты теперь путь держишь?
Я сказал первое, что взбрело в голову, – пришел навестить сестренку в школе. Потом попросил хозяйку сходить за Машей. Но в школе были занятия. Маша могла прийти только после уроков. Я вышел встречать на улицу и увидел ее издали. Она шла быстро, почти бежала. Не доходя до меня, остановилась, глаза ее округлились, лицо вспыхнуло.
– Ой! – вскрикнула Маша. – Ты? Ты? – и тихо засмеялась, словно заплакала. Затем подбежала ко мне и порывисто поцеловала в щеку...
– Ну вот и встретились братец с сестрицей, – сказала хозяйка, выходя из калитки. – Я ему говорю: иди прямо в школу к сестренке, а он мнется, просит меня, чтобы я сходила. Ну я сразу и догадалась... Ах молодежь, молодежь, ничего-то вы скрыть не можете.
Чтобы не мешать нам, она направилась к калитке.
– Она сказала мне, что брат приехал, – заговорила Маша, – а я подумала: который? Георгий или Андрей? А о тебе и в голову не пришло.
– Даже не вспоминала? – с обидой спросил я.
– Нет, что ты, о тебе часто вспоминала. А вот что придешь ко мне – не думала. Ну, как ты живешь, как дома, как сестренка твоя? Растет?
Она засыпала меня вопросами. Я не успевал отвечать. Рассказал я и о том, как тосковал, бродил по полям, как встретился с Завалишиным, поведал печальную повесть о дяде Мише.
– Да, невеселая история, – вздохнула Маша. – Но такие люди не умирают. Мой брат Георгий тоже вроде дяди Миши. Уже в ссылке был, в тюрьме сидел. Он хороший, умный. Вот бы тебе с ним подружиться...
Пришли подруги и позвали ее в школу по каким-то делам. Она обещала вернуться попозднее.
Вечером, кроме Маши и ее подруги, худенькой, маленькой девицы с желто-бледным восковым лицом, явился черный бородач, которого я когда-то видел. Хозяин сказал ему, кто я такой. Он уставил на меня желтые белки огромных черных глаз и равнодушно пробасил:
– Что-то не помню. Ну как, молодые люди, учимся, значит, книжки читаем?
– Учимся, – нехотя ответила Машина подруга, – читаем.
– Бога боитесь, царя чтите, значит? Без бога ни до порога, так, что ли?
– Что так? – спросил я. – Так ли в книжке написано?
– Нет, я не про то. Что в книжке так написано, всякий пономарь знает, а вот верно ли это?
– Вам лучше знать, вы люди пожилые, опытные. А мы что: как в книжке прочитаем, так и скажем, – уклончиво ответил я, не понимая, к чему клонит бородач.
– Мдда... – протянул тот, – ловко увильнул.
– А ты, Мирон Егорыч, тоже ведь ничего не скажешь, – подзадоривал хозяин бородача.
– Ты мои думки, сваток, знаешь, а мне любопытно молодежь послушать. Я так думаю, – обратился вдруг Мирон Егорыч к Маше, – книжки ваши врут, пожалуй, а?
– Книжки это не наши – это во-первых, – сказала Маша, – не мы их писали – это во-вторых, и, в-третьих, мы уже не дети и кое-что тоже понимаем...
– Ух, молодцы! – ударил бородач себя ладонью по коленке. – Верно!.. А вот в наших книжках не так написано.
– Как же там написано, в ваших книжках? – спрашивал сваток, подмигивая мне.
– Ты меня не торопи, скажу. Только вот Авдотьи твоей боюсь. Опять шуметь начнет...
– Не начну, не беспокойся, – откликнулась из чулана хозяйка, – надоело! Добро бы что новое сказал, а то все одно и то же: бог – обман, царь – обман, все – обман... А чего же тогда правда?
– А то правда, что мужика кругом обманули.
И тут завязался между Мироном и хозяйкой спор, который, видимо, у них не один раз и раньше загорался.
Было уже поздно. Я пошел проводить Машу с ее подругой. Маша сказала, чтобы я не уходил домой один. Завтра воскресенье, и она придет проститься со мной.
На другой день утро было солнечное, теплое. Она явилась со своими подругами. Несмотря на праздник, мужики выехали пахать: день год кормит. Такой благодатный день пропустить невозможно... Скворцы с веселым криком перелетали с одной свежевспаханной борозды на другую, набирая полный рот всякой всячины. Грачи на ветлах вели о чем-то страстный спор: «Брат? А! – «Ты куда?» – «Туда!» – «Айда!» Поднимались стаей и летели к лесной опушке.
Подруги Маши – деликатные и умные девушки – ушли далеко вперед, изредка оглядываясь на раздорожье. Я им махал рукой, и они шли, как я указывал: вправо, влево или прямо.
Не хотелось думать ни о чем. Такие чудесные дни, наверно, и существуют для того, чтобы забывать все горести и невзгоды. Мне не было никакого дела ни до попов, ни до урядников, ни до порванной у меня под мышкой старой ситцевой рубашки. Я видел только Машу, смотрел только на нее. Я чувствовал в своей руке ее руку. Мне хотелось петь и складывать стихи.
– А что, – воскликнула вдруг Маша, – если так идти и идти вперед, не останавливаясь? Ведь это очень хорошо? А? Чудесно!
– Чудесно! – поддержал я. – А не кажется ли тебе, что вон там впереди, за горой, за тем вон лесом, откроется невиданная, прекрасная страна? Там все другое – и люди, и птицы, и небо – как в сказке: светлое, радостное, веселое...
Маша вздохнула:
– А там, кроме худой деревушки и кочек на ржавом болоте, ничего и нет. И все-таки идешь вперед и ждешь, что обязательно там откроется все это самое, про что ты говоришь. Отчего это?
– Может, это у нас с детства осталось, от бабушкиных сказок про Жар-птицу и царь-девицу...
– Может быть.
Вот так мы идем с ней и разговариваем, не заметили, как вошли в лесок. Девушки разбрелись по полянке, отыскивая подснежники и ландыши, а мы, добежав до курганчика, с которого должен был открыться вид на сказочную страну, опустились на траву, вспугнув зеленую ящерицу.
Я смотрел на Машу, она на меня, и в глазах ее я видел ту сказочную страну, о которой мы только что говорили.
– Знаешь, я придумала интересную игру, – улыбнулась Маша. – Клади голову мне на колени – я тебе ладонями закрою уши и стану говорить, а ты отгадывай, что я сказала.
Я сделал так, как она велела.
Маша закрыла мне уши, я ничего не слышу, кроме веселого звона, вижу склонившееся надо мной ее радостное лицо и по движению улыбающихся губ догадываюсь, что она говорит мне: «Я люблю тебя... люблю тебя».
Она отняла свои руки.
– Ну, что я сказала? Отгадай!
– Ты сказала, какой хороший сегодня день.
– Нет, не угадал. Давай снова.
И она опять говорит: «Я люблю тебя...»
– Я ничего не слышу! – кричу я от радости. – Громче! – И она повторяет еще и еще. А я привлекаю ее к себе... Она отбивается, целует меня и убегает. Потом являются ее подруги. Они пришли проститься.
Маша провожает меня еще немного и говорит, что осенью поедет учиться в город и чтобы я тоже туда приезжал.
С курганчика, откуда я увидел сказочную страну, девушки машут мне руками. Маша идет к ним. Чтобы побороть свое волнение и горечь разлуки, в дороге я читаю вслух стихи:
В очах далекие края,
В руках моих березка.
Садятся птицы на меня,
Мне зверь – и брат и тезка.
Мне буйный ветер – поводырь,
Попутчиками – тучи.
И я иду, как богатырь,
Среди полей, могучий...
Когда приехал старший брат, то очень удивился, узнав, что я целый год прожил дома и не учусь больше в Шентале.
– Что же ты намерен делать? – спросил он меня.
– Мало ли дел на свете.
– Все-таки?
– Слонов продавать, галок считать, баклуши бить, в бирюльки играть...








