Текст книги "Жар-птица"
Автор книги: Николай Тиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
Глава вторая
1
Школой заведовал протопоп Павел Протонский. Низенький, но довольно плотный старикан, обросший весь серо-зелеными волосами. И ряса на нем была такого же цвета. Он слыл незаурядным хозяйственником и администратором. Говорили, что его послали в нашу школу после 1905 года «спасать положение», когда ученики еще продолжали волноваться.
Раньше учительская школа находилась не в Самаре, а в большом приволжском селе Обшаровке. Все волнения и политические выступления учащихся школы происходили там. А мы только слушали рассказы старшеклассников о тех счастливых временах, когда ученики сами управляли своей школой, и завидовали счастливчикам.
Протопоп был груб и прямолинеен. Он как-то странно сочетал деспотизм с наивным прямодушием. Всех учеников звал на ты. Многим это не нравилось. Однажды мы обсудили это в классе и заявили протопопу:
– Почему вы нас называете на ты? Это неуважительно.
Опустились очки на конец носа протопопа, и глянул он поверх очков на нас недоуменно и непонимающе, даже рот разинул. Потом как будто спохватился: «Ах, да! Понял!»
– Ну, это неважно... У меня такая привычка... На «ты» ведь зовут самых близких людей, семейных, своих... брата, сестру, детей...
– Ослов, баранов, будущих учителей, – подхватили с задних рядов.
– Чего?
– Это мы так, промеж себя спорим.
– Ах, спорите, – обрадовался чему-то протопоп и продолжал: – Кому как нравится, а я вот ни с кем не люблю выкаться... только по обязанности. Вот у нас, бывало, на Кавказе...
Эта фраза во всех случаях его выручает. Все знают, что такая у него поговорка... Сейчас, значит, что-нибудь расскажет он прелюбопытное. Мы заулыбались. А протопоп сошел с кафедры, руки на животе сложил, пальчиками играет на наперсном кресте, голову набок склонил.
– Вот архиерей... преосвященный... Его надо на вы, а вот господа бога язык не поворачивается на вы назвать, никак не поворачивается...
Мы засмеялись: понравилось!
– Вот вам и «ты».
Однажды вечером, когда мы готовили уроки, рыжий маленький и смешливый Волохин вдруг сказал:
– Я вот пойду сейчас к протопопу и заявлю: «Отец Павел, я в бога не верую. Что мне делать?» А он в ответ: «Вышибу из школы... Все вы безбожники!..»
Ребята смеялись, но разговор о боге не прекращался. Бог крепко цеплялся за наши души. Завязывался спор. Кричали кто во что горазд.
– Я не верю ни в бога, ни в черта, – горячился Федя Комельков, – но для государства он нужен.
К нему вихрем подскочил Рамодин.
– Значит, ты не веришь? – спросил он Комелькова.
– Нет, – твердо ответил тот.
– Не веришь, тогда вслух скажи: «Если бог есть, то пусть я подохну сейчас же, вот здесь, как собака».
Все насторожились. Комельков, огромный детина, опешил. Испугался. Его друзья знали, что у него в тужурке, над сердцем, зашит маленький медный образок.
– Бога нет, поэтому нечего о нем и говорить, – как-то жалко и нерешительно прошептал он.
– Если нет, тогда тем более скажи, – все настойчивее требовал Рамодин.
– Говори, говори! – зашумели вокруг.
Комельков совсем растерялся.
– Вот как ты не веришь! – продолжал наседать Рамодин. – Нечего играть в прятки.
– А ты сам скажи, – огрызнулся Комельков.
– Я скажу, не беспокойся. Вилять не буду.
– Ну так говори!
Рамодин взошел на кафедру и, глядя в сторону, в окно, произнес довольно монотонно, как заученный урок:
– Если есть бог, пусть я издохну сейчас же, как собака, – сказал и сконфузился, сам не зная отчего.
Все стихли... Ждали чуда – вот-вот накажет бог, а чуда не было. В углу неистово захлопали в ладоши. Самый исступленный христианин, самый верующий из нас Минитриев как-то по-бабьи вскрикнул и упал головой на парту.
– Ребята, не волнуйтесь, – насмешливо сказал Волохин. – Не волнуйтесь: бог допустил ошибку. Вместо Рамодина убивает, как собаку, Минитриева.
Напряженная атмосфера разрядилась неистовым хохотом.
– Нельзя так, нельзя... бога не испытывают, – волновался еще один верующий – Ведунов.
Но никто не хотел его слушать.
– Ура! Наша взяла! – кричали безбожники.
Как-то раз, возвращаясь с почты, Апостол, зашел к нам в мастерскую и подал мне кем-то распечатанный конверт. Это было письмо лавочника Семена Ивановича нашему протопопу. Мой враг никак не мог примириться, что я снова начал учиться, да еще в губернском городе. Он опять подробно расписывал, как мы с братишкой расстреливали царский портрет, добавляя, что у нас вообще-де в роду все люди неблагонадежные. Отца моего, дескать, нигде не держали на работе больше месяца, и умер он без покаяния под забором, а дядя родной, так тот, страшно сказать, был ссыльнокаторжным; поэтому нет никакого смысла обучать меня разным наукам, так как в злохудожную душу все равно премудрость господня не внидет.
– Как же мне теперь быть? – волнуясь, спросил я Апостола.
– Что-нибудь придумаем, – успокоил он.
Сначала мы решили было бросить письмо в печку. Но, не получив ответа, лавочник вряд ли уймется. Нужно сделать что-то другое.
И тогда Апостол решил написать протопопу от имени лавочника письмо не с злым наветом, а с покорнейшей просьбой оказать сироте Куплинову посильную помощь. Так он и сделал. А через несколько дней принес и ответ протопопа.
– Не больно-то расписался наш протопоп, – сказал улыбаясь он и вынул листок из конверта: – Читай!
Я поднес письмо к глазам. И вот что было там написано.
«Письмо ваше я получил. Все меры, какие только нужны, чтобы наставить Куплинова на путь к истине и правде, будут нами приняты. Да хранит вас господь бог».
Мы решили, что это будет самый подходящий ответ, чтобы предупредить повторные доносы, и отправили письмо по назначению.
Я боялся, что и урядник, узнав о моем поступлении в учительскую школу, тоже пришлет протопопу письмо. К счастью моему, его куда-то перевели из нашего села. А потом Апостол заверил меня, что пока он ходит на почту, бояться урядника не следует.
Но вдруг Апостол, наш заступник, куда-то пропал. Нет и нет! Прошло больше месяца, а он ни разу не появился у нас в мастерской. Мы не знали, что и думать. Даже эконом начал беспокоиться и спрашивал нас уже несколько раз, не заходил ли к нам Степаныч. Только от эконома мы узнали, как зовут Апостола. И только отчество...
Время шло. Земля вертелась и неслась бог весть куда. Люди делали свои дела, а мы свои. Как-то раз Рамодин на уроке истории рассказывал о реформе шестидесятых годов, о земских судах, о присяжных, которые должны были избираться от привилегированного населения.
– Ну, а вы можете быть избраны в присяжные? – спросил его учитель.
– Могу, – уверенно ответил Рамодин.
– Гм, гм, – замычал учитель. – Но для этого нужно кое-что иметь. А у вас ничего такого нет...
Рамодин недоумевал: почему он не может быть избранным?
– Ценз, ценз нужно иметь, – объяснил учитель. – Поняли? Имущественный ценз.
– Странно! Кто же это выдумал? – простодушно воскликнул Рамодин.
Учитель крякнул и сказал сухо:
– Садитесь.
Рамодин сел с таким видом, словно он может быть не только присяжным, но кое-кем и повыше.
– А зачем такие реформы, – говорил он нам, – от которых мне и дыхнуть нечем?
Учитель истории, представительный и важный, в объяснения с учениками не пускался. У него и внешность была, так сказать, сугубо историческая. С раздвоенной бородкой и воинственно закрученными усами, он, видимо, хотел быть похожим на Вильгельма II или, в крайнем случае, на генерала Скобелева. Ребята прозвали его Налимом.
Когда начинались уроки литературы, мы отдыхали. Преподавал ее Владимир Дмитриевич, тихий, застенчивый человек. Ребята ласково называли его красной девушкой. Он очень любил русскую литературу. Его любимыми писателями были Короленко, Г. И. Успенский, Чехов. С каким воодушевлением читал он нам их произведения, и как они нас волновали! Вот у него-то и жил Апостол. Где они встретились? Что у них было общего? Мы об этом как-то не думали.
Рисование и естествознание объединялись в руках одного преподавателя – Городецкого, веселого, молодого, только что кончившего курс университета. Собственно, такого предмета, как естествознание, у нас и не существовало, а были какие-то отрывочные сведения из физики, химии, биологии. Был у нас и учебник Полянского «Три царства природы»: растительный мир, животный мир и минералы. В этой книжке, по правде сказать, было лишь одно «царство» – ведомство православного исповедания.
По совету Городецкого я раздобыл в библиотеке Пушкинского дома книгу «Жизнь и деятельность Д. И. Писарева». Невозможно передать, какое ошеломляющее впечатление произвела она на меня! Я читал и перечитывал ее, заучивал наизусть и записывал в тетрадь выдержки из нее, делился своими впечатлениями с товарищами.
С гордостью повторял я:
– Человек – самое высшее существо в мире! Всего дороже для него творческая мысль, свободный труд. Человек отвечает за все дела, какие творятся на свете перед его глазами; и за то, что мы часто боимся выступать с протестом перед сильными мира и власть имущими, дрожим за свою жизнь, – мы ответим перед историей, перед потомками.
«Тот народ, – писал дальше Писарев, – который готов переносить всевозможные унижения и терять все свои человеческие права, лишь бы не браться за оружие и не рисковать жизнью, находится при последнем издыхании...»
Такие слова зажигали.
Я и мои товарищи сознательно или бессознательно очень интересовались тем, из чего складывается настоящее мировоззрение, как создается самостоятельное убеждение.
«Готовых убеждений, – читали мы у Писарева, – нельзя ни выпросить у добрых знакомых, ни купить в книжной лавке. Их надо выработать процессом собственного мышления, которое непременно должно совершиться самостоятельно в вашей собственной голове».
Этого, по мнению Писарева, невозможно достичь без непрестанного наблюдения за жизнью, без активного вмешательства в нее, без серьезного труда и чтения многих книг. И мы старались поступать именно так. Но все это пока получалось у нас по-детски.
Городецкий иногда читал нам лекции с туманными картинами. Как сейчас, помню темный класс, переполненный возбужденными ребятами. Так как тема самая острая, волнующая – «Происхождение земли и человека», – то на нее не преминул прийти и сам протопоп.
Он сидит у волшебного фонаря в кресле; по другую сторону аппарата стоит Городецкий. Лекции Городецкого я не помню, но рисунки, которые он демонстрировал, хорошо запечатлелись в моей памяти: тропические леса, повисшие на сучьях обезьяны Старого и Нового света, первобытные люди и современный человек.
– А позвольте полюбопытствовать, к какой части света наука относит ту местность, где протекают реки Тигр и Ефрат? – спросил протопоп.
Городецкий ответил, что реки эти находятся в Малой Азии. Протопоп засиял. Как же, сама наука говорит, что райские реки текут в Малой Азии. Заручившись авторитетом науки, он торжественно провозгласил, обращаясь к нам:
– Вот здесь и началась жизнь наших прародителей – Адама и Евы.
Он задает еще вопрос:
– А позвольте полюбопытствовать, как наука смотрит на всемирный потоп? Был он или нет?
Вопрос ясен. Протопоп, видно, снова хочет опереться на науку. Все притихли. Очень интересно, что ответит Городецкий? А тот перебирает диапозитивы, перекладывая их из ящика в ящик, словно ищет в них ответа.
– На сегодня, пожалуй, хватит! – произнес вдруг Городецкий и, обращаясь к нам, коротко добавил: – Все!
– Постойте, – заторопился протопоп, – вы не ответили на вопрос о потопе.
– Ах, да, простите, – холодно проговорил учитель. – В истории развития земли известны всякого рода катаклизмы и катастрофы – появление и исчезновение ледников, наводнения, землетрясения... И в первый период формирования земли эти явления были обычными... Были, конечно, и потопы... Да, да, были...
И в тоне Городецкого чувствовалось, и на лице его было ясно написано:
«Ты ведь, протопоп, задаешь этот вопрос не для выяснения истины, а для уловления и изобличения. Ну так вот, пожалуйста, изобличи, если сумеешь...»
2
Перед зимними каникулами брат мой лег в городскую больницу на операцию. Ему должны были вырезать отросток слепой кишки. Мы оба очень волновались.
Сделали операцию накануне рождества. Брат лежал бледный, с закрытыми глазами. Я, просидев с ним около часа, стал собираться домой.
Молодая сиделка сказала мне:
– Я подежурю сегодня ночь. Завтра, когда приедет врач, попрошу у него разрешения, чтобы и вы могли посидеть: у брата вашего сердце слабое.
Сиделку звали Августа. Мне нравилось ее белое лицо в белой косынке, твердая, энергичная походка и своеобразный говор: не берот, дерот, вместо не берет, дерет.
На следующий день брату стало лучше. Он хорошо спал, немного поел, и лицо у него порозовело. Ему нельзя было только шевелиться.
В бараке творилось что-то невероятное. Через каждые десять – пятнадцать минут привозили сюда, как с поля жестокой битвы, раненых – с разбитыми головами, с распоротыми животами, с проколотой грудью. У одного несчастного было изрезано все лицо, изодран до ушей рот, истыканы ножом бока. Это жители города отпраздновали рождество Христово.
Стон и вой стояли в бараке всю ночь. Санитары и сестры спокойно принимали и перевязывали раненых.
– Это в первый день так много, – успокаивали они меня, – потом поменьше будет.
– Да почему же их режут? Кто?
– Молодежь... Это уж такой обычай. На пасху и рождество. Кого из-за девки, кого по пьяной лавочке, а кого и просто так, за что почтешь – не ходи по нашей улице, – говорил мне сторож, привыкший, видимо, к таким картинам в этом бараке.
Утром к брату пришел его товарищ – Чудилов, ребята его звали Чудило. Он учился вместе с моим братом еще во второклассной. Был я как-то у него в деревне. Семья его живет довольно зажиточно: восемь лошадей, пять коров, мельница, шерстобитка. Но грязь везде несусветная, от тараканов не видно потолка.
Чудило принес брату, который был на строгой диете, большой кусок ширтану – самодельной колбасы. У Августы глаза на лоб полезли от такого подарка. Когда она сказала, что больному никак нельзя есть такой грубой пищи, Чудило, ничуть не смущаясь, положил колбасу себе в карман.
– Ну что, отрезали? – спросил он.
– Еще вчера...
– Вот и хорошо... Теперь легче будет ходить.
Брат улыбнулся.
– Вы с ним много не разговаривайте, ему вредно, – предупредила Августа.
– Хорошо! Тогда я с тобой поговорю, – сердито отозвался Чудило.
Я не придал этим словам никакого значения.
Посидев у постели брата, мы пожелали ему скорого выздоровления и стали прощаться. Августа проводила нас до гардеробной. И тут Чудилов, приняв величественную позу, начал приказывать сиделке:
– Подать пальто.
Августа, улыбаясь, подала.
– Фуражку!
Подала и форменную фуражку.
– Калоши!
– А вы сами возьмите, – спокойно ответила Августа. – Это ведь не моя обязанность.
– Что?.. – закипятился Чудило. – Подать, говорю, калоши!
Я сначала думал, что он дурачится, а потом понял, что он вообразил себя барином.
– Брось дурака валять, – сказал я ему, – надевай калоши и пошли.
– Ах ты, корова комолая! – выругал он вдруг Августу ни за что ни про что.
Августа вспыхнула, повернулась и ушла.
– Ты забываешься, – возмутился я. – С тобой стыдно показываться на людях... Ты хам! – И, не дожидаясь его, я хлопнул дверью.
Вечером, когда я готовил уроки, он, как коршун, налетел на меня:
– Ты чего полез в пузырек? Что ты от меня хочешь?
– Извинись перед Августой или... ко мне не подходи, – твердо произнес я.
– Ну и не больно ты мне нужен, – сердито бросил он, – подумаешь!...
На другой день, встретив Августу в больнице, я извинился перед ней за своего товарища и поблагодарил ее за хороший уход, за доброту. Мы расстались с ней друзьями...
– Куплинов, тебя Протонский вызывает, – сказал мне Кузьма, когда я явился в общежитие. Пришлось направиться к протопопу на квартиру.
– Вот тут тебе письмо, – встретил меня Протонский. – Только как-то неловко написан адрес. Тебя ведь Николаем зовут?
– Да.
– А тут Коле Куплинову.
Я посмотрел на конверт и заволновался: почерк Машин!
– Кто это тебе пишет? – продолжал спрашивать протопоп.
– Одна знакомая.
– Кто она?
– Сестра моего учителя, друг детства, учится в гимназии.
– А-а... Ну ладно, – зевая, разинул рот Протонский. – А я думал, уж не с улицы ли какая...
Маша ничего особенного не писала, она только удивлялась, почему я не захожу. Мне нужно давно было с ней повидаться. Тем более, что была у меня к ней очень важная просьба. Но не буду забегать вперед.
Глава третья
1
Как-то я пошел навестить своего земляка – односельчанина Нежданова. Он одновременно со мной приехал в город и поступил в фельдшерскую школу. Нежданов жил на Уральской улице, где-то во дворе в комнатушке без света, перегороженной пополам. В одном углу помешалась какая-то обедневшая дворянка, и Нежданов, белокурый, веселый парень с тонкими интеллигентными чертами лица, без конца с ней вел забавные разговоры: ему кто-то сказал, что его предки тоже были когда-то дворянами. Я у него просматривал учебники анатомии и физиологии. За стеной тренькала гитара. Там жил молодой рабочий с Трубочного завода, высокий бледный человек, всегда аккуратно побритый и подстриженный...
Я постучал в дверь к Нежданову. Обычно мне отворяла хозяйка – старушка, а тут никто не выходил. Я стал стучать сильнее. Из-за двери выглянула наконец коротко остриженная голова уже немолодого человека.
– Вам кого? – спросил он, пытливо рассматривая меня. Бойкие веселые глаза и голос были удивительно знакомы.
– Мне Нежданова.
– Нежданова? – переспросил меня человек и привычным жестом стал разглаживать сбритые усы.
Тут я узнал его. Это был Антон Завалишин.
– А-а! Никола! – радостно воскликнул он. – Заходи, заходи... Земляка твоего нет, а мы гостю рады, заходи!
Антон провел меня в комнату, где жил рабочий с Трубочного завода.
Комнатка чистая, уютная, кровать аккуратно прибрана, покрыта светлым одеялом; два стула у обеденного стола, в углу этажерка с книгами и еще один столик с инструментами у дверей.
В квартире пахло печеным хлебом и чем-то острым, похожим на запах травленой соляной кислоты.
– Вот где нам пришлось встретиться, – весело говорил Антон, усаживая меня на стул. – Приехал все-таки в город. Ну, рассказывай, как живешь, где работаешь.
– Я учусь.
– И это неплохо...
И опять засыпал меня вопросами: с кем учусь, кто мои товарищи, откуда они, нет ли земляков.
Я рассказал ему о своих друзьях, о наших ребятах.
Антон заметил мне, что у него есть здесь в городе хороший приятель. Только он не помнит точно его адреса, где-то за Молоканскими садами.
Антон хлопал меня по плечу, смеялся, прижимал к себе. И вдруг спросил про Машу:
– Она тоже здесь?
– Здесь. Учится. А вы что теперь делаете?
– Я? – улыбнулся Антон. – А вот смотри: усы обрил да в хохлы записался. Запомни: я больше не я и лошадь не моя, не Антон я больше, а Григорий Овсеевич, по фамилии Сиво-Железо.
– А як же, дядько, вы балакаете – чи по-русски, чи по-хохлацки? – шутливо спросил я.
– Такочки и балакаем, як бог на душу положе, – засмеялся Антон. – Ничего, сойдет. Я наполовину хохол, у меня мать украинка...
Потом он рассказал мне о своей семье. Брат его Семен все еще в Сибири, Наташа вышла замуж за здешнего рабочего, дедушка Никита умер – не дождался сына из ссылки.
Сам Антон пока живет то у Наташи, то у брата ее мужа, токаря Ткачева, вот в этой квартире. Поговорили еще о Куваке, о дяде Мише, о том, что я читаю. И когда он узнал, что книги – мои лучшие друзья, пригласил меня в субботу зайти сюда вечерком: здесь будут читать новую интересную книгу.
– Дедушка мой хоть и небольшой был грамотей, – говорил Антон, прощаясь со мной, – но грамоту уважал. «Чтение книг, – говорил он, – есть дело сладчайшее».
Разговор с Завалишиным вновь разбудил во мне воспоминания о нашей первой встрече с Машей, когда я так тосковал. Я не переставал о ней думать. Но в разлуке, занятый новыми мыслями и новыми товарищами, я стал понемному успокаиваться от волнений первой любви, и меня уже не тянуло к Маше с такой силой, как это было полтора года тому назад. Как-то незаметно для меня на первый план выступили иные интересы, иные переживания...
Однажды Чудилов зашел ко мне в мастерскую, все осмотрел, все пощупал, все понюхал – даже политуру на язык попробовал. В ящике стола он нашел книжки Рамодина: «Кандид» Вольтера и «Жизнь Иисуса» Ренана.
Тут пришел Рамодин. Он терпеть не мог Чудилова, и вдруг тот дотронулся до его книг, которые он с большим трудом доставал где-то через знакомых и читал их чуть не с благоговением.
– Положите на место, – резко сказал он. – А если вам надо, спросите разрешения...
Чудилов ничуть не смутился. Наоборот, он вдруг рассвирепел:
– Разрешения? На эту брехню? Да я сейчас их в помойку выброшу.
– Сначала надо прочитать, а потом уже пускаться в рассуждения, – спокойно произнес Рамодин, отбирая у Чудилова книжки.
– Не прыгай больно-то, можно ведь и споткнуться, – пригрозил тот.
– А ты кто такой? Может, запретишь мне читать, думать, как я хочу? Иди-ка ты, друг, туда, откуда пришел.
Неизвестно до чего бы дошла перепалка, если бы в мастерскую не явился мой старший брат. Он постарался превратить ссору в шутку и сказал, что Ренан и Вольтер – не такие уж крамольные писатели, чтобы поднимать из-за них крик. Правда, когда-то Вольтер был грозой королей и попов, но это было давно. Теперь же это самый добродушный старикашка. А Ренан так и того смирнее, да вдобавок глубоко верующий.
Чудилов преклонялся перед моим братом и верил каждому его слову, но все же усомнился:
– Ну, ты скажешь – Ренан верующий...
– Больше, чем мы с тобой. Он утверждает, что религия никогда не умрет, и Толстой пишет то же самое.
Чудилов рот открыл от изумления:
– А ведь верно.
И на лице его, рябом и круглом, как луна, возникла гримаса – это он улыбался.
Рамодин стоял насупившись, не двигаясь, только глаза его сверкали.
– Да вообще, друзья мои, – обратился к нам брат, – если правду сказать, я предпочту этим мудрецам своих – Сквороду, Толстого, да и то, когда мне будет лет под пятьдесят, а теперь... бей в барабан и целуй маркитанку!
– Или как Хома Брут, – добавил я, – тот всегда предпочитал всякой философии горилку.
Все засмеялись.
...В назначенный день я не сумел выбраться к Нежданову, пошел неделей позже. И как раз попал на читку, которая в первую субботу не состоялась и была отложена еще на неделю. Со мной пошел Евлампий Рогожин. На чтение собралось восемь человек: Антон, Нежданов, соседка Нежданова, два слесаря – братья Михеевы, товарищи Ткачева, мы с Рогожиным и Ткачев. Слесари были родные братья – близнецы и до того были похожи друг на друга, что их невозможно было отличить. Одного Антон называл Тарасом, другого – Бульбой. Тарас был толстый, румяный, коротко остриженный, глаза монгольские, с наплывом, речь спокойная, важная, жесты сдержанные, размеренные, лицо задумчивое. И точь-в-точь такой же Бульба.
Новую книгу читал высокий мужчина с длинными пушистыми волосами. Он пришел в коротком полупальто и с толстой палкой в руке.
Речь шла об экономике, как основе политической жизни. Я мало что понял тогда. Запомнилось одно: у кого нужды нет, тот крепко стоит за частную собственность, те, у кого нужды больше и кому совсем уж некуда податься, собираются в коллективы и ведут борьбу с притеснителями сообща.
Когда я изложил эту мысль перед слушателями, все сказали, что они тоже так поняли. Однако чтец заметил:
– Можно, конечно, и так сказать, но дело гораздо сложнее. Понять действительность можно лишь через раскрытие противоречий общественной жизни.
И, пообещав об этом сложном деле поговорить в следующий раз более подробно, чтец распростился и ушел, сказав, что ему сегодня очень некогда.
– Ученый мужичок, – сказал Ткачев, кивнув на дверь, – все знает, что к чему. А ты, как котенок слепой в лукошке, тычешься по углам. Некогда ему сегодня, а то бы он навел толки...
Затем Ткачев взял гитару и начал играть, подпевая. Голос у него был чистый, высокий, приятный. Все стали ему подтягивать. Спели хором «Дубинушку», «Варшавянку» и еще одну с припевом:
Сбейте оковы, дайте мне волю,
Я научу вас свободу любить.
Песни пели хоть и вполголоса, но с большим воодушевлением. Было приятно сознавать, что есть на белом свете такие люди, которые за мир честной жертвуют своим счастьем, здоровьем, идут в ссылку и на каторгу. И, кто знает, может быть, вот некоторых из присутствующих здесь ждет такой же славный и героический путь – послужить за мир честной.








