Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 4."
Автор книги: Николай Погодин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Львы
Нина Петровна приехала из больницы на грузовике. Едва ступив на порог, она уже рассердилась. Ей показалось, что Ирочка и Иван Егорович не готовы к переезду. Когда выяснилось, что они вполне готовы, Нине Петровне пришлось придираться к разным пустякам, чтобы не потерять своей власти в доме.
О таких людях, как Нина Петровна, принято говорить, что лучше с ними не связываться. Дома и в больнице, среди знакомых и незнакомых Нина Петровна брала верх врожденной привычкой перечить, опровергать, стоять на своем. Своего у нее, по совести говоря, было не так уж много, зато она в избытке обладала тем, что именуется умственным багажом. Этим багажом она распоряжалась смело и безмерно гордо. Другим замечательным качеством ее натуры была огромная природная энергия. Нина Петровна распространяла ее вокруг себя с силою загадочно мощного передатчика. Как только она появилась дома, все мгновенно пошло на новый лад.
Но Ирочка и Иван Егорович не догадывались, что это было сделано не только из–за непреодолимой страсти делать все по–своему. Нину Петровну, кроме того, раздражало, что у них счастливые лица. А Нина
Петровна не любила счастливых людей. Это свойство ее души нельзя до конца понять, не сделавшись на день–другой такой женщиной, как Нина Петровна.
– Посмотрите, – сказала Ирочка, – сколько паутины после нас останется.
– Не бары, приедут, уберут, – отозвался Иван Егорович.
Ирочка стояла на табуретке, снимая со стены тяжелый, задеревеневший ковер, на котором желтые с поднятыми хвостами львы неподвижно скакали по синей пустыне. Впрочем, и львы и пустыня, как и вся эта комната, давно побурели.
– Тетя Нина, – весело сказала Ирочка, – оставим этот ковер будущим жильцам. Очень уж эти львы постарели!
Занятая мелкими узелками, тетка медленно подняла голову. Ее черно–зеленые, всегда пронзительные глаза гневно блеснули за очками. Иван Егорович испугался. «Сейчас пойдет…» Но Нина Петровна заговорила неожиданно мягко и певуче:
– Не торопись, милая! Скоро сама сделаешься хозяйкой. Тогда раздаривай.
– Какой хозяйкой? – не поняла Ирочка.
– Новой квартиры, – уже совсем другим тоном, с открытой неприязнью пояснила Нина Петровна. – Мы с Иваном не задержим.
– Как ты можешь? – с горечью воскликнул Иван Егорович.
Ему стало так стыдно, что он не мог взглянуть на Ирочку. Казалось, она сейчас заплачет. Но она не заплакала.
– Сегодня у нас такой праздник, – смело ответила Ирочка тетке, – а вы…
– Что я? – перебила тетка.
– Ничего.
– Нет, скажи.
– Не скажу.
Ирочка с силой дернула ковер, и он упал. Поднялась целая туча пыли. Иван Егорович чихнул. Спор прекратился сам собой.
Ирочка спрыгнула с табуретки. Из открытого окна донесся голос Володьки Левадова. Ирочке было приятно, что этот бойкий парень работает где–то рядом. Ей хотелось представить себе, как он стал бы обходиться с Ниной Петровной.
Володька что–то требовал у своих помощников. Ирочке нравился его неестественно грубый, юношески ломкий голос. А комната, которую она так любила, вдруг показалась ей бесприютной, старой и пыльной. Еще час назад Ирочка думала, что ей будет горько уходить отсюда. Теперь никакой горечи она не ощущала, наоборот, ей хотелось поскорее отсюда уехать.
Наконец она очутилась на грузовике. Свернутый вдвое ковер со львами покрывал все их пожитки. Ирочка сидела на нем, радостно возвышаясь над шоферской кабиной и в то же время немножко побаиваясь: при первом толчке отсюда можно было слететь.
– Ничего. Поедем тихо, – успокоил ее водитель.
Нина Петровна умчалась одна в такси. Иван Егорович сидел в кабине, а Ирочка – на своем ковровом престоле.
Как на широком экране, увидела она их двор, со всех четырех сторон замкнутый красными стенами. И вот свершилось: они поехали. Стены пошли назад. Отстал от грузовика дворник, недовольный тем, что тетка «не подбросила» ему по случаю выезда.
Ирочка пригнулась. Грузовик колыхался в тоннеле арки двора. Когда он наконец выбрался на улицу, до Ирочки откуда–то сверху – из–под самой крыши дома – донесся знакомый грубовато–ломкий голос:
– Счастливо! Встретимся! Найду!
Последнее слово Ирочка уже не расслышала. Водитель, по его понятиям, ехал тихо, но Ирочке, сидевшей на ее колеблющемся троне, даже и эта скорость казалась опасной. К тому же грузовик как–то уж слишком резко скрипел, грохотал, ухал.
Но все–таки ехать наверху было очень интересно. С той высокой точки, на которой находилась Ирочка, улицы казались ей совсем не такими, какими она видела их с тротуара. Она удивлялась Москве, которая наплывала со всех сторон, переполненная стремительной жизнью. Со своей высокой точки Ирочка наблюдала живой мир города, как наблюдают его городские воробьи и голуби. Наверное, поэтому им живется куда веселее, чем нам, грешным… Ирочка с удивлением открыла, что людские потоки текут, в сущности, правильно. Сверху толпа вовсе не производила впечатления толчеи. В движении этой людской стихии наблюдательная со школьных лет Ирочка подметила явный смысл.
Володька явился, на первый взгляд, тоже стихийно, точно с неба свалился. Но его появление обязательно должно было иметь смысл. Какой? Ирочка этого не знала. А смысл был в том, что ей пришла поэтически–весенняя пора встретить Володьку. И если он стихийно свалился с неба, тем лучше.
Она не хотела думать о нем. Но почему он крикнул «встретимся»? Слово «найду» она не разобрала. Она не дала ему адреса. Кроме имени, он ничего не знает. Болтовня! Она отогнала от себя мысли о пескоструйщике, но ей стало немного грустно.
Грузовик, как самолет на посадке, взлетел в тот новый город, какие теперь строятся у нас повсюду. С тех пор, как тетка точно узнала, в каком корпусе нового города они получат квартиру, Ирочка уже не раз побывала здесь. Но сейчас, со своего места, она особенно хорошо разглядела строящийся огромный город.
Выросшей во дворе–колодце Ирочке должен был нравиться этот широкий пейзаж, не знающий узких кривых улиц с громыхающим по ним трамваем. Но Ирочка привыкла к узким, кривым улицам, и солнечный этот пейзаж показался ей неуютным и холодным. Для ума он был прекрасен, для сердца нет. Сердце еще должно было сжиться со светом непривычного для него мира. Ирочка огорчилась, что новый город не понравился ей сейчас так, как нравился в мыслях.
Грузовик остановился. Оказывается, Иван Егорович запутался в корпусах, которые были очень похожи друг на друга, главным образом своими необъятными размерами. Он вылез из кабины и спрашивал Ирочку, как она думает, где может находиться их новый дом. Она не понимала, куда они приехали, и смеялась тому, что они, как деревенские, заблудились в большом городе.
Шофер тоже вылез из кабины. Он глянул на Ирочку, потом на Ивана Егоровича, и ему стало ясно, что он имеет дело с не очень серьезными людьми. Он подошел к витринам роскошного обувного магазина, где была выставлена новая обувь из Чехословакии и Индии, поговорил со стоявшими около витрин женщинами и, вернувшись, сердито сказал:
– Нечего искать! Приехали. Точно!
– Приехали!..
Вот когда сердце у Ирочки забилось тревогой, радостью, грустью, трепетом. Приехали. Старое кончилось навсегда. Начиналось новое, неизвестное. Ирочка с волнением размышляла о будущем. А Иван Егорович только и думал, как бы поскорее, без лишних хлопот управиться, выпить рюмку по случаю новоселья и выспаться на новом месте.
Пол был натерт, зеркало рядом с дверью в прихожей отражало мягкий свет плафона, стены цвета слоновой кости отливали лаком. При входе в квартиру Ирочке захотелось броситься тетке на шею, но Нина Петровна никогда не допускала никаких нежностей. Осторожно ступая по новому паркету, Ирочка обошла тетку.
– Ну и тянулись же!.. Мерзавец! – сказала Нина Петровна.
– Кто мерзавец?
– Кто?.. Шофер, конечно!
Ирочка с грустью взглянула на тетку и увидела, какое у нее скучное и злое лицо. Если бы не стены цвета слоновой кости, Ирочка не увидела бы так четко желтое, морщинистое лицо Нины Петровны с бледными, как бы лишенными губ очертаниями рта. Дома, в их старой комнате и особенно на черной от вековой копоти кухне, тетка была куда уместней. Но здесь! Страшно сказать, как не принимали ее даже стены этой светлой квартиры!
Проницательная Нина Петровна заметила во взгляде Ирочки что–то критическое. Она не знала, что именно, но все равно девчонку следовало осадить. Она велела ей постелить на полу газеты.
– Неряха! Уже наследила! Тебе жить в свинарнике!
Тетка еще что–то говорила, стараясь обидеть Ирочку, но та не обижалась. Ирочка уже давно привыкла к жизненным правилам Нины Петровны, которые состояли в том, чтобы всегда осаживать, ставить на место, не давать воли. Нина Петровна считала, что прочность мироздания целиком зависит от строгого соблюдения этих правил.
Ирочка стояла посреди комнаты в двадцать квадратных метров, залитой ярким весенним солнцем. У нее было такое чувство, словно она перенеслась на те самые сверкающие высоты коммунизма, о которых она читала в торжественных газетных статьях. Сверкание этих высот почудилось ей в слепящей белизне новой квартиры, куда она попала после пятнадцати лет жизни в старой, тесной комнате. Но кому об этом скажешь? Тетке? Никогда не поймет! Ивану Егоровичу? Ему стоило бы сказать, но он выгружал пожитки из машины.
Ирочкой овладело детское чувство непреодолимой любознательности. Не слушая очередных распоряжений тетки, она выскочила в прихожую, оттуда – на лестницу, подпрыгнула от ощущения воли и бросилась вниз. Лестница загудела. Но в груди Ирочки гудела не лестница, а сама жизнь. Ирочка летела вниз, и ей казалось, что она за кем–то гонится, кого–то нагоняет и вот–вот опередит… Ей казалось, что сейчас она вылетит на синий простор и там случится нечто необыкновенное…
Конечно, ей следовало помочь Ивану Егоровичу, но она не могла. Необходимо было немедленно обежать все ближние дома, арки, дороги, узнать, где тут магазины, далеко ли кино, троллейбус, почта.
Вернулась Ирочка в ту минуту, когда из их квартиры выскочил красный и злой шофер. Он не попрощался с Ирочкой и пошел вниз, ругаясь вслух. Ирочка вошла, зная, что ей сейчас попадет. Не помочь тетке и дяде таскать их вещи было настоящим хамством. Войдя очень тихо, Ирочка вытянула шею, чтоб увидеть, что происходит в большой комнате, и сердце ее упало. Светлое чудо, каким ей казалась большая комната, было осквернено грязным хламом. Тетка с молотком в руке стояла рядом с обнаженным розовым, в синих полосах матрацем на ножках, который назывался тахтой. Она что–то говорила. Ирочка прислушалась.
Тетка говорила с обычным для нее нудным отвращением к собеседнику, кто бы он ни был: муж, племянница, соседка, главный врач в больнице или даже сам Маркс, если бы он явился к тетке.
Нина Петровна не видела Ирочку, иначе все–таки не стала бы так грубо разговаривать с мужем.
– Что ты мелешь, Иван! Это же просто глупо!
– Не надо львов! Не надо. Не допущу! – с каким–то неведомым Ирочке отчаянием бросился на жену Иван Егорович. – В них вечные клопы. Сказано, не позволю!
– Иван?! – спокойно удивилась тетка.
Наступила мертвая пауза. Ирочка уже сделала движение, чтоб тихонько войти в комнату и невинно взяться за дело, но тетка пустила в ход самые лающие интонации своего голоса:
– За этот ковер в двадцать четвертом году мы заплатили двадцать три рубля червонцами…
– Эти львы мне всю жизнь не нравились! – яростно перебил ее Иван Егорович. – Зачем русским людям львы? – В голосе его прозвучало искреннее недоумение. – Подумаешь, двадцать три рубля! Удивила! Рыночная вещь!
– Ах, вот что! Рыночная… Почему же ты не покупал персидские ковры? Разве я тебе запрещала?
Она саркастически засмеялась.
– Не вбивай в стену гвоздь! – закричал Иван Егорович. – Не вбивай!
Ирочка с радостью отняла бы у тетки молоток. Она никогда не слышала, чтобы Иван Егорович кричал так отчаянно. Только вот беда: в его крике не было ничего страшного. И все–таки Нина Петровна удивилась.
– Что такое? – глухо спросила она. – Ты серьезно?
– Через мой труп! Слышишь? Положи молоток!
– Иван! Я говорю!
– А я говорю, не позволю!
Ирочка понимала, что Нина Петровна была ошеломлена. Сама она тоже была ошеломлена невиданным упорством дяди.
– Ты с ума сходишь? – закричала теперь уже тетка. – Какое значение может иметь ковер?
– Может… Пойми ты… – Иван Егорович силился втолковать ей свою мысль. – Львы здесь ни к чему! Грязные, линялые. Ну их к черту! Нельзя!
– Льзя! – с остервенением крикнула тетка.
– Нина Петровна, последний раз прошу тебя…
У Ирочки даже мурашки побежали по спине: так грустно сказал это Иван Егорович,
– О, черт! Что же мы повесим над тахтой?
– Ничего.
– Оставим стену голой?
– Оставим. Эти стены лучше всех твоих ковров.
Тут Нина Петровна с необыкновенной для ее глухого голоса силой крикнула:
– Все равно будет по–моему! Я люблю этот ковер! Львы дороги мне как воспоминание.
Терпение Ивана Егоровича, видимо, истощилось.
– Вешай! – крикнул он. – Молись на них! Целуй им хвосты! А я уйду отсюда!.. На все лето! Вон!
Он выбежал из комнаты.
– Дядя, не надо, – мягко прошептала Ирочка. Нина Петровна вбивала гвоздь в стену.
Глава четвертаяСобственно, о вреде курения
Иван Егорович не любил пустых вагонов. Пройдя электропоезд насквозь, он выбрал вагон, где было побольше людей, и сел напротив толстого человека в сером засаленном костюме и новой соломенной шляпе. Под шляпой виднелся широкий нос, устремленный ввысь. По импульсу, который объяснению не поддается, Иван Егорович уселся напротив именно этого человека, хоть толстых и не любил.
Настроение оставалось испорченным. Будь они прокляты, эти паршивые львы! Даже в пору своей свежести они не были как следует похожи на настоящих зверей. Не кошки, не собаки, а так… одно сочинение. И вдруг такой скандал!
Вспомнив, что в карманах у него лежит много пачек с любимыми сигаретами, Иван Егорович несколько повеселел. Он не стал оттягивать дела до отправления поезда, вытащил начатую пачку и немедленно закурил. Сигареток он никогда не мял, полагая, что мятый табак теряет свой первоначальный аромат, брал сигаретки в рот бережно, курил долго, до той минуты, когда начинало обжигать губы.
Толстый устроился обстоятельно. Он повесил над собой плетеную сумку с мелкими свертками, провел по лицу квадратной ладонью, что тоже означало обстоятельность, вынул из кармана пиджака «Советскую Россию» и стал читать по порядку с первой страницы. Иван Егорович жадно курил и рассеянно думал ни о чем и обо всем.
«Нина Петровна… Ох, уж эта Нина Петровна!.. Вот и электричка на дачу пошла… Какая жалость, что я старый… В тысяча девятьсот двадцатом году на станции Зверевой Донской области я в темной теплушке скатился при толчке с верхних нар на плечи спекулянток… Смешная была история… А теперь электрические поезда, сиденья гнутые, крыты лаком… В каком же году я демобилизовался? Вот именно, когда чуть не задавил спекулянток. Одна была, помнится, с личиком как персик… В особенности щеки… Ну да, я был в ремнях и коже… Спекулянтки передо мной некрасиво пресмыкались. Молоденькая, однако, не того, самолюбием дорожила. К чему эти картинки мозги засоряют?.. Верните мне молодость, я задал бы Нине Петровне!.. И вообще не стал бы на ней жениться…» Потом опять шли львы, и во всех подробностях припоминался скандал из–за них.
Одной сигаретки оказалось мало. «Нервничаю», – оправдался он перед кем–то и закурил вторую. Толстый посмотрел на Ивана Егоровича неприятными, серыми, под цвет его одежды глазами. «Тоже дачник… Наверно, везет семена… Видимо, ерундовый человек… Ишь какой толстый!.. Не люблю толстых. Очень приятно, что по ходу поезда табачный дым летит прямо на него. Хоть на грамм похудеет».
Потом Ивану Егоровичу стало хорошо. На сердце пришел покой. Но тут же он вспомнил, что не удалось как следует провести новоселье, и ему опять стало горько. Дома осталось, как говорится, неисполненное желание. Львы! Опять эти львы… Иван Егорович закурил третью сигарету.
Толстый опустил на колени «Советскую Россию». Лицо его выражало решительный протест.
– Ну, брат… – недружелюбно сказал он, и голос его тоже показался Ивану Егоровичу неприятным.
– Что, брат? – с насмешкой передразнил Иван Егорович.
– То–то ты такой.
– Какой?
– Тощий.
– Неужели?
– А то не знаешь?
– Впервые от вас слышу.
Отношения сразу устанавливались неправильно. Толстый обращался к Ивану Егоровичу хоть и недружелюбно, но запросто, на «ты», а Иван Егорович к толстому заносчиво, на «вы». Неисполненное желание давало себя знать.
– Впервые… Вот и послушай.
– Я не против. Было бы что.
За многие годы своей партийной деятельности Иван Егорович выучился искусству общения с самыми разными людьми. С интеллигентами он говорил на их приглаженном языке, с рабочими и крестьянами – веселее, прямее. Он знал, как поговорить и с этим толстым.
– Было бы что… – иронически повторил он.
– До Кунцевой не доехали, а ты третью сосульку заправил. Убиться можно!
– А я, извиняюсь, в учетчики вас не зачислял. Сколько до Кунцевой, сколько до Голицыной…
– Жалко ведь! Безобразничаешь со своим организмом!
– Подавляющее большинство земного шара занимается курением, – веско и строго заметил Иван Егорович.
– Согласен! – охотно подхватил толстый. – Но не так же! Посмотри на себя. Срамотища! Стручок, а не человек!
Иван Егорович не без зловредности закурил четвертую сигарету.
– Пустяковый ты человек! – с напускной горечью сказал толстый.
Иван Егорович внутренне поежился. Что, собственно говоря, надо от него этому отвратительному толстяку с его наглым носом? Пожалуй, лучше промолчать. Неумно, в самом деле, так браниться! Курилось ему нервно, без удовольствия, к горлу то и дело подступала тошнота. Он явно перекурил.
Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не появился контролер. Иван Егорович протянул ему свой билет.
А толстый рылся во всех карманах и никак не мог найти билет. Контролер ждал с деланным терпением. Билета не было. У сопровождавшей контролера молодой проводницы заблестели глаза. Она с удовольствием и неприязнью выговаривала толстому, а он в это время беспомощно шлепал себя по бокам. Контролер сел напротив толстого, рядом с Иваном Егоровичем. Он по опыту знал, что здесь будет штраф. Эти толстые дачные пассажиры нередко экономят на билете, пользуясь доверием дороги.
– Так что же? – безразлично спросил контролер.
Поезд делал поворот, и солнце било прямо в лицо толстому. Он взмок.
– Брал я его, проклятого.
– Так как же?
– Брал, говорю вам!
– Будем платить штраф?
– За что? – закричал толстый. – Что я, жулик? Я могу предъявить документы.
– Ваши документы роли не играют, – деловито и скучно сказал контролер. – Либо пойдемте, либо я буду выписывать квитанцию.
– Так ведь денег–то у меня с собой нету…
– Тогда пойдемте. – И контролер поднялся.
Неожиданно для толстого, для железнодорожников, для себя самого Иван Егорович ворчливо спросил:
– Заплатить, что ли?
Толстый с изумлением уставился на него.
– Мы соседи, – сказал Иван Егорович контролеру.
– Пожалуйста. Дело ваше.
Но толстый не захотел воспользоваться помощью Ивана Егоровича. Видимо решив покориться своей участи, он потянулся за авоськой, и тогда неизвестно откуда на сиденье упал билет. Контролер молча, с деланным безразличием поднял билет, пробил его и сказал проводнице:
– Что поделаешь с этими рассеянными?
Они пошли дальше по вагону. Толстый снял авоську, сунул в карман пиджака «Советскую Россию» и, оглянувшись на Ивана Егоровича, пошел следом за контролером и проводницей. Иван Егорович и не посмотрел, куда он делся.
Курить больше не хотелось. В голове стоял неприятный туман. Читать было нечего. Оставшееся время тянулось бесконечно.
Над словом «дача» Ирочка подтрунивала. Но зря. Это был участок земли, который впору обработать одному человеку, и все–таки на нем умещались фруктовый сад, ягодник, цветы, овощи. Иван Егорович много раз повторял Ирочке, что в старое время им никак не купить бы этого участка, ибо под Москвой земля стоила огромных денег. А Ирочка не понимала, как это земля может стоить огромных денег. Иван Егорович, хорошо помнивший старое время, чувствовал себя на своем участке форменным маркграфом. Вот он поссорился с женой – взял и поехал к себе на дачу. В старое время к черту на рога он бы поехал! И ему опять стало хорошо. И опять он вспомнил, что может курить сколько хочет и никто не выставит его за дверь. Рай! Напрасно Ирочка смеется!
Когда Иван Егорович шел по тропинке к своей даче, он почти физически ощущал над собой райское небо подмосковной весны. Он жалел своих соседей, которые на первый план ставили выгоду от дачи, а к таким вещам, как небо и лесные дали, относились безразлично. Таких людей в поселке было больше, чем тех, которые вдохновлялись родной природой вроде Ивана Егоровича. Но, возможно, иные деловые люди стеснялись открыто радоваться природе, полагая, что «им» это не пристало. Однако Ивану Егоровичу не были чужды их деловые интересы и прожил он далеко не бездельную жизнь, но клубника и картошка никогда не заслоняли ему подмосковного неба.
И вот он дома, за городом, на своей даче. В понятие «своей дачи» Иван Егорович не вкладывал денежной ценности финского домика, яблонь, изгороди. Ни разу он ничего не продал. То есть ему приходилось, конечно, уступать людям ненужные ему вещи, но и это делалось всегда с невыгодой для него самого. О продаже чего–нибудь в коммерческом смысле слова не могло быть и речи. Этот акт вызывал у Ивана Егоровича стыд и недоумение. Дачу он считал своей, потому что она составляла неотъемлемую часть его быта. Конечно, как человек грамотный, Иван Егорович знал, что в его маленькой дачке все–таки кроется некий элемент собственности, но это не расстраивало его. Собственность неотделима от купли–продажи, а он свободен от этого – значит, и беспокоиться было нечего.
С утра он ничего не ел, но – странная вещь – есть не хотелось. Наверное, все–таки перекурился. Или понервничал? Голова болела, в висках сильнее, чем всегда, пульсировала кровь. Войдя в свой домик, он нашел там пахучую прохладу и мечтательную тишину. Иван Егорович даже прислушался, словно проверяя, настолько ли здесь тихо и мечтательно, как он любил. Было именно так. Удивительно! Тысячу раз приедешь и тысячу раз удивишься этой прохладе и тишине.
Действует, как лучшее лекарство… Кажется, еще так недавно он презирал все эти тихие уголки и сама тишина не вызывала в нем ничего, кроме зевоты. Теперь же он сидит в одиночестве на порожке своего дома и радуется тишине, прохладе, запаху сосновых досок.
Фамилия у него русская, редкая, связанная с лесной природой – Проталин. Иван Проталин.
…Ивану только–только исполнилось двадцать… Он комиссарит над сотней бандитов. Жуткая история получится, если написать хорошую книгу. В нынешнем положении можно бы написать, да поздно учиться. «Какой я писатель!» Бандиты были веселые, сказочные. Махновщина. Отбились от своего хромоногого «батька», перешли на сторону Советов и вдруг тайно решили красного комиссара–москаля показнить, а труп его доставить в махновский штаб в знак своей верности махновщине. Интересно вспоминать. Пиши страницу за страницей, как юный тот комиссар рассказывал бандитам детские сказки о чертях, кащеях и ведьмах, незаметно подмешивая в них революционную агитацию… Может, это уже устарело и никому теперь не нужно? А сам он – мирный старик, сидящий на пороге своей дачи. Может, комиссар Иван Проталин сказал бы этому старику, что он собственник и буржуй… Если бы этот старик попал под горячую руку тому юному комиссару, кто знает, что могло бы случиться.
Иван Егорович курил и курил, как бы наверстывая упущенное за всю жизнь и не замечая, что во рту деревенело. Хорошо было мечтать. Его смешил нынешний мирный старик и забавлял юный комиссар Ваня. Урезонивая бандитов, комиссар Ваня думал не о себе – о революции. Потом сорок лет подряд он, как умел, неизменно делал все то же дело. Он занимал и грозные посты, созданные диктатурой пролетариата, и малые должности, одинаково ревностно и безотказно служа своему народу. Чего только революция не требовала от людей его поколения. Теперешние кинозвезды, конечно, и не догадываются, что некий Иван Проталин был в числе тех, кто начинал когда–то советское кино. А в наши дни перед пенсией Иван Егорович вел партийную работу в медицинской среде, как раз на том участке, где работала Нина Петровна. А до этого многие годы вращался в мире московских текстильщиков, который хорошо знал по дням ранней молодости. Так и шло сорок лет подряд, и ничего выдающегося тут не было, потому что революция подвела к таким жизненным подвигам великое множество Иванов Егоровичей.
Небо приближалось к Ивану Егоровичу. Так он с детства воспринимал сумерки. Звездное небо входило в него, как сказки матери… Надо было зажигать лампу. Электричество в поселок еще не провели. Но Иваном Егоровичем владела странная лень. Он подумал, что хорошо бы, как в старое время, не зажигая света, лечь спать. Тогда он спал на лавке, подстеливши под себя что–то, теперь уж им самим забытое, называвшееся тогда зипуном. Из каких низин встаешь ты, Русь–матушка! Он ведь носил лапти! Надо правду сказать, лесная эта обувка складная, легкая, здоровая.
Вставать не хотелось, ноги точно приросли к порожку, голова налилась чем–то мутным. Понервничал, хватит, пора успокоиться… Или что–то другое? Теперь гриппов распространилось видимо–невидимо, не узнаешь, какой начинается…
Мир стал сиреневым. Необычайно красивые сумерки. Ивану Егоровичу с его железным организмом трудно было допустить, что он отравился табаком и заболевает.
Он не ощущал головокружения и заболевал как–то по–новому, интересно, необычно.
С улицы кто–то вошел на усадьбу. Эта была соседка Иллирия Сергеевна, высокая женщина лет тридцати. Она не любила своего высокого роста и гнулась, чтобы казаться ниже.
На самом же деле она была чуть выше среднего роста, сложена прекрасно, и если бы не гнулась, то Иван Егорович причислил бы ее к тем древним богиням, которые известны всему миру.
При ее появлении сиреневая призма сошла с глаз Ивана Егоровича, и он увидел перед собой женщину, как всегда мягко–застенчивую, с большими, трогательно–наивными, детскими глазами. В старой литературе такое выражение глаз, дающее характер всему лицу, называлось инфантильным… Иван Егорович умел вести себя с дамами тонко и приятно, но при появлении Иллирии Сергеевны побоялся встать, не надеясь на свои ноги.
– Извините, – сказал он, – одурманило на воздухе. Подняться не могу.
Иллирия пожала руку Ивану Егоровичу и села рядом.
Порожек был небольшой, и она села тесно, чуть ли не прижавшись к Ивану Егоровичу. Ему стало радостно от этой ее простоты.
– Я к вам за спичками, Иван Егорович.
– С удовольствием одолжу.
– Одна боюсь.
– Чего, извините?
– Муж должен был сегодня приехать чуть позже и не приехал. Страшно одной ночевать. Глупости в голову лезут…
– Какие же глупости, извиняюсь?
– Ну, какие… Всякие.
– Разбойники? – Иван Егорович сказал это тем тоном, каким говорят с детьми.
– И разбойники.
Иван Егорович позволил себе вольность:
– Пригласите меня ночевать.
– Позвала бы, да комната одна, Иван Егорович. Неприлично.
– Могу охранять вас, как верный цербер. Сяду вот так на пороге и просижу до утра.
– Ох, Иван Егорович, Иван Егорович, – мягко сказала Иллирия. – Вы, оказывается, опасный мужчина. Представляю, что было в молодости.
– Ничего не было! – почти сердито откликнулся он.
– Ох, не верится! У вас глаза, знаете, какие…
– Не занимался, Иллирия Сергеевна, не на то был настроен.
– Значит, однолюб?
Оба они в это мгновение представили себе Нину Петровну.
– Не будем говорить на эту тему, Иллирия Сергеевна, – тихо сказал Иван Егорович.
Он машинально закурил. Она молчала.
– Спички вот… Берите.
Молодость не имеет понятия о старости, но старость знает молодость наизусть. До глубоких лет живет молодость в человеке ненасытным желанием повториться. О, тема Фауста! Точно страшная буря прошла сейчас через Ивана Егоровича… Для чего ты приходишь, любовь, когда ты уже не счастье, а срам?
– Вот спички… Берите.
– А вы как?
– Берите, берите!
Только сейчас, когда они сидели рядом, единственный раз, Иван Егорович с пронзительным чувством горя подумал, что он мог бы полюбить эту женщину. В далеком прошлом… Мог бы или полюбил? Целомудренный до аскетизма, он тут же отверг мысль о любви к Иллирии Сергеевне как явную пошлость.
Привычно и глухо, как бывает в ночи, они переговаривались о простых мелочах их дачной жизни. Сидеть долго не пришлось, так как засвистела электричка. Иллирия Сергеевна поднялась. Она опять пожала руку Ивану Егоровичу, пошутила, что ему, видимо, не придется выступать в роли рыцаря, и ушла.
У Ивана Егоровича вдруг резко заболела голова, точно ее что–то держало, а теперь отказалось держать. Под ложечкой стало нехорошо, руки ослабли, затошнило. «Что это, мать моя, уж не так ли умирают?..» Не рискуя встать на ноги, Иван Егорович сполз с порожка и лег на холодную землю. Он испугался. Но тут наступил сладкий и черный провал, который называется обмороком и отличается от смерти только тем, что при нем бывает счастливое «после». Когда стало наступать это «после», оставленный на время живой мир опять показался Ивану Егоровичу сиреневым. Посредине этого мира плавал вагонный толстяк, говоривший Ивану Егоровичу что–то тяжелое, густое, отвратительное о вреде курения.
Еще не придя в себя, Иван Егорович понял, что отравился никотином и заболел.