Текст книги "Я помню... (Автобиографические записки и воспоминания)"
Автор книги: Николай Фигуровский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 47 страниц)
Однако не всегда дело обходилось так благополучно. Однажды произошел такой случай. Игра в карты шла на койках на проходе. Мимо играющих то и дело проходили в уборную семинаристы. Это было обычно. Я уже спал и проснулся от громкой ругани между играющими. Оказалось, что должна была играться варка, но кто-то из играющих не поставил на кон своей ставки. Спорили отчаянно, ничего не замечая вокруг. Сторожей не было. Старшеклассники, проходя мимо играющих в накинутых на плечи шинелях, останавливались и некоторое время наблюдали за игрой.
Инспектор П.Д.Иустинов, которому, конечно, хорошо были известны и по собственному опыту, и по доносам тайных фискалов все тонкости нашей жизни, решил накрыть играющих, применив хитрость. Накинув шинель на плечи, как семинарист-старшеклассник, он вошел через дверь, которая вела в уборную, и тихими шагами подошел к спорившим игрокам, остановился и стал смотреть на игру. Никто не обратил на него внимания. Была уже поздняя ночь. Вдруг раздался его голос: «Так, это что такое?» Все обернулись на голос и замерли, увидев инспектора, от которого нечего было ждать пощады. Началась паника. Один из игроков, вскочив на кровать, бросился бежать прямо по кроватям, задевая спящих, которые от внезапных толчков вскакивали в недоумении. Один из играющих почему-то полез под кровать. Остальные разбежались. Потушить лампу не успели. Впрочем, это было бесполезно, так как инспектор по крайней мере одного-двоих заметил. И только один из игравших, кажется, Миша Добров (не солигаличский) – чудаковатый, но добродушный парень, настолько «опупел» (семинаристы для описания подобного состояния употребляли более выразительное, но совершенно неприличное слово), что остался сидеть на месте совершенно недвижимый, будто пораженный громом, вперив свой тоскливый взгляд на начальство, как заяц на удава, собирающегося его съесть. Инспектор возгласил далее, обращаясь к Доброву: «Карты!..Деньги!» И, забрав неполную колоду карт, частично оставшихся у убежавших игроков, сказал в заключение: «Завтра, в 11 часов все явитесь ко мне!» Положив затем конфискованные 27 копеек, стоявшие на кону, и карты в карман, он удалился.
На пару минут наступила тишина, но из-за учиненного разбегающимися игроками беспокойства все проснулись, и в спальне раздался гвалт. Семинаристам неписаные законы семинарской жизни были хорошо известны, и даже мы, первоклассники, знали, что всем «пойманным» игрокам грозит страшное наказание.
Вскоре после ухода инспектора все поднялись не только в нашей спальне, но и в соседних спальнях старшеклассников. Все они пришли к нам в одном белье. Началось импровизированное собрание, вначале совершенно беспорядочное. Но вскоре порядок наладился, и вместо неразберихи и гвалта стали выступать ораторы без помех, друг за другом. Обсуждался вопрос: идти или не идти к инспектору всем девяти игрокам, или же идти только одному М.Доброву. Вначале ораторы предлагали в интересах «товарищества», чтобы шел один Добров, взяв всю вину на себя и не выдав товарищей. Ему, конечно, грозило исключение из семинарии, может быть, даже с «волчьим билетом». Он был сиротой и совершенно не имел средств к жизни, так что поступить в другую семинарию или гимназию не мог. Стали предлагать складчину со всей семинарии, чтобы обеспечить ему поступление в другую семинарию. Только под утро старшеклассники, блюдя интересы товарищества, стали высказываться за то, чтобы к инспектору явились все игравшие и отвечали одинаково, не ставя под угрозу интересы кого-либо из товарищей. Кроме того, было принято во внимание и то обстоятельство, что инспектор обладал удивительной памятью на лица, что он сосчитал играющих, и в таких условиях запираться было бы бесполезно. Наконец, все согласились на том, что к инспектору должны явиться все 9 игроков и попытаться оправдаться неопытностью, что сели играть в первый раз в жизни и т. д. До подъема уже никто не ложился спать.
После уроков на другой день мы узнали о решении начальства. Трое были исключены из семинарии, остальные лишены казенного и полуказенного содержания и права жить в общежитии. Для них это было равносильно исключению, никто из них, ни их родители не были в состоянии оплачивать квартиру и питание в Костроме. Так печально закончилась эта история. Я сейчас уже не помню, куда девались все эти несчастные ребята, так жестоко наказанные.
Но такая расправа не прошла даром инспектору. Конечно, она не могла искоренить картежной игры. Просто стали осторожнее, и даже я, грешный, боявшийся в первом классе всего на свете, после описанного случая участвовал в игре по копейке, предварительно заработав гривенник в качестве сторожа у дверей. Для инспектора, который несомненно гордился тем, что хитростью «накрыл» игроков, дело кончилось весьма печально, и его «победа» оказалась Пирровой победой. «Товарищество» проявило к нему ту же жестокость, которую он проявил к несчастным ребятам.
Вся семинария была возмущена такой жестокой расправой над 15-летними ребятами. Стихийно возникли разговоры о мести, в совершенно секретной обстановке обсуждались различные варианты мести. В семинарии с старинных времен традиции были весьма живучи и были чуть ли не «священными». Вскоре план мести был разработан старшеклассниками. Заметив, что инспектор нередко посещает уборную в общежитии при обходах, было решено: во-первых, объявить сбор средств по копейке с человека. На эти деньги было решено купить самый лучший прочный замок с замысловатым ключом. Выследив однажды, что инспектор вошел в уборную, ребята тотчас же ее заперли.
Надо сказать, что на всех дверях в семинарии были сделаны весьма добротные петли для замков, такие же петли были и на дверях уборной. Ключ от замка с гвалтом и криками был торжественно и публично утоплен в другой уборной. Естественно, что при добротности петель на дверях уборной, положение инспектора, попавшего в ловушку, оказалось незавидным. К тому же, в течение первого часа после «поимки» инспектора множество ребят столпились около дверей уборной и все кричали через дверь разные ругательства по адресу инспектора, теперь совершенно беспомощного. Поиздевавшись вволю, ребята разошлись, оставив запертого инспектора «на волю Божию».
Через несколько часов инспектор, отчаявшись получить освобождение из такой ловушки, стал стучаться в дверь, видимо в надежде, что кто-либо из проходивших мимо сторожей или помощник инспектора заметит неладное. Но никого не было (уборные у нас убирались не особенно часто). День клонился к вечеру. Началась игра в карты, на сей раз проходившая без помех.
Утром обеспокоенные родственники, обнаружив странное исчезновение инспектора, принялись с помощью всех семинарских служителей и сторожей за поиски по всей семинарии (не лежит ли убитым и запрятанным?). Впрочем, семинаристам ни о чем не говорили. Прошло более суток, когда один из «сторожей» (так назывались низшие служащие семинарии) обратил внимание на запертую уборную и на стоны, которые были слышны за дверью. Замок не удалось отпереть. Его сбили, открыли дверь и полуживого инспектора увели восвояси. Мы, впрочем, в это время были на уроках и только позднее узнали, что П.Д.Иустинов уже освобожден из «вавилонского плена».
После этого происшествия я не помню ни одного случая, чтобы начальство пыталось «еще разок накрыть картежников». Их просто оставили в покое. Впрочем, в 1916 г. наступили другие времена и семинарию охватили другие заботы. Многие старшеклассники исчезли, они ушли в школы прапорщиков, и через какие-нибудь полгода вдруг появлялись в нашей столовой в шикарной офицерской форме с шашками. В числе их – помню – был А.М.Василевский – впоследствии знаменитый Маршал Советского Союза. Некоторые из них демонстрировали свою ловкость, разрубая перед нами шашкой медные пятаки. Но дело было не только в этом. Кормежка в столовой ухудшалась, солдаты заняли еще несколько наших помещений, и нам приходилось ходить на занятия в Епархиальное училище довольно далеко.
Семинарские традиции, сложившиеся за 150 лет ее существования, были для меня – первоклассника и второклассника – хотя и частично известны понаслышке, в действительности оказались много сложнее30. Мероприятия, связанные с соблюдением «товарищества», пожалуй, меня иногда удивляли.
Семинарские учителя
Только что описанные условия и события семинарской жизни являлись, конечно, лишь придатком к учебным занятиям, составлявшим главное и занимавшим значительную часть дня. Надо сказать, что я, как и большинство моих товарищей, относились к обучению схоластике и языкам прохладно и надеялись при ответах на уроках лишь на свою память. Перехожу к краткому описанию учебного процесса и учителей незабвенной Костромской духовной семинарии.
Большинство семинарских учителей моего времени – это типы, которые давно исчезли, и даже предания о них забыты. Даже в 1916–1917 гг. многие учителя казались мне выходцами из XVIII и XIX столетий.
Об инспекторе, его помощниках и надзирателях, которые не преподавали в наших классах, уже сказано достаточно. Следует лишь остановиться на ректоре семинарии. Представьте себе довольно высокого попа в шелковой рясе темно-шоколадного цвета, с длинными седыми волосами и бородой, с золотым крестом на груди. Внешность его была подчеркнуто важна и даже по-своему величественна, напоминая Зевса-громовержца. Ректора семинарии протоиерея Виктора Георгиевича Чекана так и называли в семинарских кулуарах «Зевсом».
Для нас, учеников, ректор был почти недоступен. Если инспектор, его помощники постоянно появлялись в столовой, в спальнях, в классах и даже следили за нами при отлучках в город, то ректор редко появлялся в коридорах и классах. Жил он в особом ректорском флигеле во дворе семинарии, там же размещалась семинарская канцелярия. Чаще всего мы видели ректора в церкви, он служил по воскресеньям и праздникам. Только разве по дороге в церковь неосторожный семинарист мог «напороться» на ректора. В таком случае неукоснительно полагалось подойти к нему под благословение, т. е. с смиренным видом подойти к ректору, сложить руки, положив ладонь на ладонь, чтобы образовалось вроде «чашечки», в которую должно было упасть благословение. Благословение заканчивалось процедурой целования руки. Нередко, благословляя, ректор обращал внимание на ярко-желтые пальцы семинариста. Надо сказать, что большинство учеников семинарии, исключая лишь небольшую часть первоклассников и второклассников, курили махорку, искусно свертывая из бумаги «козью ножку». При курении таких «сигарет» пальцы правой руки становились желтыми и не отмывались никаким путем. Ректор спрашивал строго: «Куришь?» (он один обращался с семинаристами на «ты») и, не дожидаясь ответа, говорил провинившемуся, чтобы через неделю он явился к нему и показал пальцы правой руки.
Являться к ректору «через неделю» после такого указания было совершенно обязательно, особенно если он спрашивал фамилию. Собственно говоря, в семинарии, начиная с 3-го класса, курить не возбранялось. Поэтому старшие семинаристы курили свободно и свободно признавались в этом ректору. Младшие же семинаристы при вопросе ректора смущались. Ректор же сам не курил и был противником курения. Вот почему бедные ученики, особенно первоклассники, попавшие на глаза ректору, целую неделю «отмывали пальцы» и брали цигарку при курении в левую руку.
В семинарской церкви мы наблюдали ректора во всем его «зевсовом» величии. Служил он очень медленно, нарочито растягивая возгласы и обставляя службу почти по-архиерейски. Два молодых первоклассника из особо благочестивых, одетые в стихари, держали перед ним служебник большого формата. Возглашал ректор басом с дрожью в голосе. Все это должно было как бы возвеличивать его внешний вид и усиливать торжественность службы. Но такая деланная величественность для нас казалась нудной и скучной.
Скуку развеивал отчасти прекрасный семинарский хор. Многие песнопения пели все 600 семинаристов, стоящих рядами в церкви справа и слева. За «благочинием» предстоящих строго следили помощники инспектора и надзиратели.
Мне вскоре после поступления в семинарию удалось избавиться от скучнейшей обязанности стоять в рядах. Я был принят в хор и во время служб стоял на хорах, где было куда вольготнее и свободнее, чем в церкви, и где не было надзирателей. Регент был куда демократичнее начальства и реагировал только на явные шалости. К тому же с высоты хор было все видно, что происходило во всей церкви, как, например, ходил помощник церковного старосты (А.А.Померанцев), вел себя ректор в алтаре и вне его.
Впоследствии я узнал, что ректор В.Г.Чекан был деятельным членом Союза русского народа (т. е. черносотенцем) – одним из руководителей этой организации в Костроме. С епархиальным архиереем он был не в ладах, поэтому обычно архиерейские служения даже в торжественные семинарские праздники у нас производились весьма редко. Во время Февральской революции (1917) ректор страшно настойчиво противился нашему стремлению выйти на улицу вместе с солдатами и рабочими и пытался, помимо убеждений и заклинаний, применять к нам и меры воздействия. Только с помощью солдат мы вырвались из семинарии и включились в демонстрацию. Но об этом я расскажу в дальнейшем.
Вскоре после Февральской революции ректор Чекан по общему требованию семинаристов, части преподавателей и родителей (духовенства) был принужден покинуть семинарию. Несколько лет о нем не было ни слуху, ни духу. Но около 1920 г. я прочитал в газетах, что Чекан обнаружился в Архангельске, где играл видную роль в качестве церковного деятеля – реакционера во время английской интервенции. После провала интервенции Чекан нашел где-то около Архангельска «чудотворную икону» и организовал «чудеса», вызвав целое движение верующих на всем Севере. Он был арестован и судим, и приговорен к расстрелу. Но, принимая во внимание его возраст (ему было в то время более 75 лет), он был освобожден от наказания. Где и когда он умер – неизвестно. Дело протоиерея Чекана, как ректора семинарии, горячо обсуждалось духовенством города Костромы.
В первых двух классах у нас преподавались следующие предметы: священное писание, российская словесность, всеобщая (кратко) и русская (более подробно) история, алгебра и геометрия, физика, греческий, латинский и французский языки, церковное пение и, кажется, больше ничего. В третьем классе к этому прибавилась логика и психология.
Священное писание в первом классе нам преподавал Александр Иванович Черницын, прозывавшийся «Скрипицын» за свой скрипучий голос и манеры31. О нем мало что могу вспомнить. Во втором классе его сменил Иван Михайлович Студицкий, прозванный еще в давние времена по имени израильского пророка «Михеем». Вероятно, это прозвище связано с увлечением Студицкого приводить на уроках цитаты из пророка Михея. В наше время Студицкий старался вообще не вспоминать о пророке Михее32.
В наше время Студицкий был пожилым, но не старым. Он был почти совершенно слеп (наверное – глаукома). Он не видел ничего кроме теней, хотя и носил очки. Служил он в семинарии до нас около 30 лет. Поэтому его прозвище, манера преподавания и вообще «модус вивенди» прочно вошли в семинарские предания, легенды и традиции.
Уроки св. писания состояли в чтении глав из Библии. В первом классе мы читали «книги Моисеевы» – Бытие, Исход, Левит, Числ и Второзаконие. Тексты должен был комментировать преподаватель, но комментарии были весьма «постны», наивны и схоластичны.
Уроки Студицкого, как и все уроки, начинались с молитвы. Наш знаменитый бас Леня Никольский, вместо дежурного, при входе в класс Студицкого читал по-гречески «Царю небесный…» – «Василевс урание параклите то пневма тис алитиас…». После того, как молитва оканчивалась словами: «… ке созон агате тас психас имон», все садились за парты с невероятным шумом. Студицкий садился на кафедре на расстоянии от передних парт метра на полтора. При этом он крепко держал в руках классный журнал. В его многолетней практике не раз бывало, что стоило только на минутку положить журнал на стол, как он исчезал из-под самого носа и быстро перемещался на задние парты, где желающие могли сами поставить себе отметку по любому предмету, сообразуясь, конечно, со старыми отметками. Таким путем избегали «спроса» учителей по тем или иным предметам.
Итак, крепко держась за журнал, Студицкий возглашал деревянным голосом: «Ээ – господин дежурный, пожалуйте сюда!». Получив от дежурного справку об отсутствующих в классе, он начинал урок. Обычно он вызывал кого-нибудь, и тот, стоя за партой, читал соответствующую главу библейской книги и пытался объяснить, что должно означать то или иное изречение, какой прообраз Христа изображал своими действиями тот или другой библейский деятель. В это время в классе стоял невероятный шум. Все занимались своими делами, никто не слушал. На задних партах организовывалась игра «в трынку». Любители чтения читали Пинкертона или еще что-нибудь в таком духе. Большинство же учеников прохаживалось вдоль стен, на которых не было окон. Студицкий мог обнаружить таких учеников лишь на фоне окон.
После спроса нескольких учеников Студицкий начинал комментировать дальнейшую главу библейской книги. Но что именно рассказывал – никого не интересовало. Только иногда, желая поразвлечь товарищей, перед кафедрой появлялся какой-нибудь верзила и громким голосом, перекрывавшим шум в классе, спрашивал: «Иван Михайлович, позвольте задать вопрос: что тут сказано: он – вошел к ней. Что это означает, мне непонятно!» После такого вопроса Студицкий тушевался, потом сердился и к общему удовольствию несколько притихшего класса ничего толкового не мог сказать… В Библии подобные выражения, а то еще и более сомнительные, как известно, не редкость. Поэтому ребята не упускали случая задать И.М.Студицкому вопросы по поводу таких выражений. Помню, как мы смеялись, когда Студицкий пытался выкрутиться при объяснении поведения дочерей Лота. Впрочем, подобные вопросы не мешали всем желающим на уроках Студицкого заниматься чем они хотят и шуметь так, что картежные споры и щелчки проигравшим были отчетливо слышны преподавателю и вполне понимались им. Но из-за слепоты он ровно ничего не мог поделать с двадцатью пятью 16-17-летними парнями. Впрочем, И.М.Студицкий был добродушным, отнюдь не мстительным человеком и сносил все наши издевательства с полной снисходительностью. По-человечески он принадлежал к людям хорошим и незлобивым, совершенно отличным от наших инспекторов и надзирателей и учителей-службистов, стремившихся жестоко наказывать семинаристов за каждый даже незначительный проступок.
Легенды о Студицком, передававшиеся из поколения в поколение, намекали, что в некоторых случаях он все же может сойти с кафедры и выпустить из рук классный журнал. Это может случиться, однако, лишь в случае, когда в классе по крайней мере в течение двух уроков будет полная тишина. Мы проверили это предание. Трудно, конечно, было сидеть тихо, тем более мы знали, что Студицкий нам едва ли поверит. Но вот однажды мы договорились сидеть два урока тихо. На первом уроке тишина волновала учителя больше, чем нас. Целый час мы помирали со скуки, слушая чтение давно известных библейских историй и казенные комментарии Студицкого. Но весь первый «тихий урок» Студицкий так и не сошел с кафедры и держал журнал в руках.
На следующем уроке тишина повторилась. Студицкий оставался на кафедре. Но мы знали (по рассказам), как можно заставить его покинуть свое место. Среди урока, при тишине один из учеников, согласно плану, задал Студицкому необычный вопрос о деятельности так называемого «Библейского общества». Мы слыхали, что Библейское общество – больное место нашего почтенного учителя. Студицкий с давних пор состоял членом этого общества и страшно гордился этим членством, поскольку членами этого общества состояли высокопоставленные особы, вплоть до самого государя императора.
Итак, в обстановке полной тишины, когда речь шла о прообразах ветхозаветных личностей Христу, когда Моисей своим жезлом «начертав крест» на воде Чермного моря и море расступилось, что спасло израильтян от «фараонитского воинства» и в дальнейшем стало «непобедимым оружием» и т. д. и т. д., вдруг раздался вопрос: «Иван Михайлович, что такое это Библейское общество и чем оно занимается?» Вот тут Студицкий не выдержал. Он стал с воодушевлением рассказывать, что это общество основано «блаженной памяти…. имя рек» в 70-х годах, что членами этого общества состоят такие-то духовные и светские особы и т. д. Его никто не прерывал. Когда же он дошел до задач общества, он незаметно для себя выпустил из рук классный журнал. Затем, увлекшись, он приподнялся и сошел с кафедры и стал прохаживаться по классу, рассказывая о том, сколько неверующих и маловеров Библейское общество привело «на лоно православной церкви», что проповедь Библии – благороднейшее христианское дело, и пошел…
Он даже не заметил, что через несколько секунд после того, как он покинул кафедру, на его стуле сидел парень и деловито, изображая важного педагога, перелистывал журнал и принимал знаки, подававшиеся ему с парт, кому сколько и по какому предмету поставить (т. е. отметки). В классе царило полное молчание, хотя все едва удерживались, чтобы не загоготать во все горло. Так продолжалось несколько минут, и вдруг Студицкий увидел чужую тень на кафедре. Он чуть не бегом бросился на свое место, но стул был уже пуст. Юркий парень живо полусогнувшись покинул кафедру. Студицкий сел на свое место, схватился за журнал, его речь прервалась и в классе, как по команде, воцарились обычный шум и гам. Вызвав «господина дежурного» и потребовав прекращения шума, Студицкий перешел к опросу учеников.
Помимо священного писания, Студицкий во втором классе стал преподавать нам русскую историю. Он очень рьяно относился к истории XVII–XVIII вв. и к «дому Романовых». Любимым его вопросом был: «Когда Михаил Федорович был провозглашен царем?» Если ученик громким голосом, перекрывая шум класса, отвечал: «13 марта 1613 года в городе Костроме в Ипатьевском монастыре», Студицкий тотчас говорил: «Довольно с вас» и ставил четверку. Но он мог и снизить отметку и поставить даже двойку, если какой-нибудь неопытный ученик скажет, что сыном Михаила Романова был Алексей Михайлович. В этом случае с возмущением наш Михей говорил: «Что за фамильярность называть царя по-простонародному?». Оказывается, надо было говорить не Михайлович, а Михаилович.
У семинаристов с давних пор существовала традиция при встрече с Михеем на улице, поравнявшись с ним, громко здороваться: «Здравствуйте, Иван Михайлович!» Естественно, вздрогнув от неожиданности, Михей отвечал: «Ээ… доброго здоровья». Уже лет через 10 после закрытия семинарии, когда я был студентом 2-го курса университета, я был в Костроме и прошелся по памятным главным улицам. И вдруг на одной из них я неожиданно встретил Михея, совсем старого, слепого и жалкого. Он был одет в засаленный пиджак и тихо шел по улице, нащупывая дорогу палочкой. Я от неожиданности даже обрадовался и, соблюдая традицию, подошел к нему вплотную и громко поздоровался: «Здравствуйте, Иван Михайлович!» Он, как обычно, вздрогнул от неожиданности и ответил своим обычным: «ээ… доброе здоровье». Видно было, что за последние годы наш Михей жил неважно, вероятно, он был совсем одиноким и бездеятельным. Он не мог не скучать по своей учительской деятельности. Он немедленно спросил меня, естественно, не сомневаясь в том, что я бывший семинарист, – как моя фамилия. После моего ответа он сказал мне: «У меня учились четверо Фигуровских, который же вы из них?» Я, подумав, сказал, что я самый младший. Действительно, до меня в семинарии училось трое моих двоюродных братьев – Константин Федорович, Николай и Павел Михайловичи. Тогда Студицкий спросил, что я делаю теперь? И узнав, что я служу в Красной Армии и вместе с тем учусь уже на 2-м курсе университета, он сердечно и душевно похвалил меня и пожелал мне успехов. Я спросил его, каково его здоровье и как он живет. Оказалось, что он доживает свой век почти в одиночестве у родных, ничем не занимается и к тому же – совершенно ослеп. Меня поразила тогда удивительная память Студицкого на фамилии. Оказывается, он знал всех своих учеников, которых было, вероятно, несколько сотен. А мы-то в свое время думали, что Студицкий к нам относится совершенно безразлично. Как мы плохо знали своих учителей!..
Из других колоритных учителей вспоминаю Милия Александровича Стафилевского33 – нашего грека (во втором классе). Это – рослый мужчина с широчайшими плечами, с огромным, свешивавшимся вниз пузом. Стафилевский имел привычку ходить всегда в кожаных или валеных галошах огромного размера, надетых на ботинки. Это делало его ноги чудовищно огромными. Когда он тяжело с одышкой входил в класс, все невольно обращали внимание на его ноги и высказывали в сотый раз свое удивление. Стафилевского мы звали просто «Милей».
Пузо у Мили не просто выдавалось вперед, а как-то уродливо свешивалось вниз, требуя подпорки. Вероятно, его вес доходил до 150 кг. Миля никогда не садился на стул на кафедре. Видно, в его жизни бывали случаи, когда озорные семинаристы подставляли ему ломаный стул и он, севши, грохался.
Вошедши в класс и прослушав греческую молитву, Миля медленно подходил к первой парте и клал свое пузо на край парты. Сразу же он начинал спрашивать учеников. Помню, мы читали «Анавасис» Ксенофонта. У каждого из нас имелась книжка небольшого формата с греческим текстом Анавасиса с приложением словаря. Все страницы этих книжек были испещрены карандашными мельчайшими подстрочными переводами, сделанными еще нашими далекими предшественниками. Миля, конечно, хорошо знал о существовании подстрочных переводов, но не обращал на это никакого внимания. Сам он не нуждался в книжке. Он знал весь «Анавасис» наизусть по-гречески и удивлял нас своей грандиозной памятью.
Миля, взглянув сверх очков в журнал, вызывал ученика, который вставал и начинал читать заданное на дом. Читали все мы не бойко, врали нередко на ударениях. К тому же в духовном училище мы приучились к византийскому произношению, а Миля был представителем «классического» произношения. Только немногие «зубрилы» (а вся система обучения языку была основана на зубрежке) готовились к уроку и читали более или менее бойко. Подавляющее же большинство к урокам по греческому языку совершенно не готовилось, и отвечая, «брели» по тексту кое-как, допуская иногда неправильное ударение или даже пропуская строку. Тогда Миля оживлялся. Его огромная красная физиономия с носом, снабженным бородавкой, вдруг принимала насмешливое выражение, и он изрекал что-либо вроде: «Дурак, где тебя учили греческому языку, небось в деревне на печи..!» (Он, как и ректор, в таких случаях обращался к нам на «ты»). Насмешливое выражение на его лице вдруг сменялось гримасой такой смешной, что весь класс начинал искренне смеяться. Смеялся и сам спрашиваемый, и это было его роковой ошибкой. За сим следовал какой-нибудь вопрос: «Какое время стоит у глагола, скажем, „эврон“?» Неподготовленный ученик отвечал невпопад: «аорист». После этого Миля изрекал еще какую-нибудь, по его мнению, очевидно, обидную реплику, сопровождаемую смешной гримасой. Все вновь хохотали. Миля говорил: «Садись, дерево!» И вызывал другого. С ним повторялось то же самое с некоторыми вариациями. За такие ответы Миля неизбежно ставил единицы. Делал он это весьма добродушно, по наивности полагая таким путем воздействовать на нас – лентяев. Единицам, по существу, он не придавал никакого значения, в отличие от других учителей. Миля никогда не читал никаких нравоучений по поводу лени и т. д. Когда ученик при чтении текста случайно пропускал целую строку, Миля вдруг прерывал его: «Чего ты там мелешь, дурак!» и продолжал: «Тут сказано вот что», и цитировал на память полстраницы текста по-гречески. Да, он прекрасно знал свой предмет, что нас удивляло.
У меня с древнегреческим языком было явно неважно. Мои солигаличские учителя были мало квалифицированны и требовали лишь зубрежки, не дали нам основательного знания грамматики языка. То же было и в первом классе семинарии, когда учителем греческого языка был у нас А.Д.Шевелев, не знавший предметов, начинающий учитель. Впрочем, признаюсь, скука и лень мешали мне зубрить греческую грамматику и слова. Кажется, в конце первой четверти Миля вызвал меня. Я попытался читать как можно бойчей, но скоро Миля остановил меня и своими обычными гримасами и смешками заставил весь класс, в том числе и меня, смеяться. Не совсем удачными, но, на мой взгляд, правильными были мои дальнейшие ответы. Я сел в уверенности, что все же будет поставлена тройка. На другой день, однако, я узнал, что у меня стоит единица. Это была первая единица в жизни, и она вызвала беспокойство. Но мои одноклассники и старшие семинаристы совершенно успокоили меня.
Надо сказать, что, поставив раз кому-либо единицу, Миля на другом же уроке вызывал его, видимо, желая исправить отметку. Таким образом, на следующем уроке я был вновь вызван, хотя до этого в течение целой четверти меня не спрашивали. Так же, как и ранее, Миля добродушно поиздевался, вызвав у всего класса, в том числе и у меня, смех своими смешными гримасами. На следующих уроках продолжалось то же самое. Мне грозила четвертная отметка – единица и годичная – не выше двойки, что означало переэкзаменовку или же оставление на второй год. Я начал серьезно заниматься, зубрил грамматику и слова, но все это оказалось совершенно бесполезным – следовала новая единица. Я был деморализован и с ужасом думал, как я буду объяснять отцу, за что именно приходится оставаться на второй год.
Но дело было поправлено очень легко. Я обратился за советом к двоюродному брату Павлу, учившемуся в третьем классе. Он дал мне такой совет: «Брось зубрить, все это бесполезно. Когда в следующий раз Миля спросит тебя, читай как можешь, но если Миля будет стараться рассмешить тебя, сохрани Бог – не смейся, а сделай вид, что тебе страшно тяжело и грустно, что ты чуть не плачешь от обиды: сколько де ни учишь, все равно больше единицы не заработаешь. Если выдержишь и не засмеешься, он поставит тебе три с минусом и весь год не будет спрашивать».
Я последовал этому совету. На очередном спросе я мало что ответил правильно. Как ни старался Миля рассмешить меня, я держался, хотя весь класс хохотал. Миля спросил меня формы какого-то глагола. Я допустил небольшую ошибку. Опять – добродушно-издевательская реплика, смешная гримаса. Все хохочут, а я делаю вид, что готов зареветь. Еще один вопрос, и наконец Миля изрек: «Садись!» Уже на следующем уроке Студицкого я узнал, что мне поставлено три с минусом. После этого Миля не вызывал меня больше весь год и ставил мне во всех четвертях тройки. Да, учиться в семинарии надо было уметь.