Текст книги "Я помню... (Автобиографические записки и воспоминания)"
Автор книги: Николай Фигуровский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц)
1 мая мы всем полком отправились на субботник на Виндавский (теперь Рижский) вокзал. В то время вся привокзальная служебная площадь (у товарной станции) была заставлена на огромном пространстве трофейными автомашинами каких-то странных марок. Это были огромные сооружения, страшно тяжелые и неэкономичной формы. Во время первой мировой войны их зачем-то собирали на фронте и привозили в Москву. Пустить их в ход, предварительно отремонтировав, было, очевидно, невозможно, и их так и оставляли стоять у вокзала на огромном кладбище машин. Задачей субботника и было освободить хотя бы часть площади, заставленной машинами и нужной для оперативных целей. В те времена никаких тракторов или даже мощных машин не было и в помине; освободить площадь, убрав с нее тяжелейшие машины, можно было лишь путем применения физической силы людей.
На субботнике, кроме нас, работали иностранцы из Коминтерна. Их было довольно много, к нам они отнеслись очень приветливо. Что касается нас, мы работали весело и с задором, пользуясь некоторыми своими приемами передвижения тяжестей. Эти приемы, совершенно не известные за границей, привлекли пристальное и внимательное любопытство иностранцев. Мы работали, организовавшись так, как это обычно делалось в артели сплавщиков леса. Все костромичи имели какое-то касательство к лесосплаву, и среди нас было немало настоящих специалистов этого дела. В старое время в Солигаличе нередко можно было наблюдать плотовщиков, сталкивавших огромный плот, застрявший на берегу вследствие внезапного спада весенней воды. Неопытному человеку казалось, что столкнуть такую громаду в воду просто невозможно. А хозяин, пообещав дополнительно выставить артели нечто в виде полведра водки, без особого труда склонял мужиков на удивительный «подвиг». Специалисты с вагами и толстыми кольями становились где надо около злополучного плота и запевали:
«Мы хозяина уважим, покажем
Эй, дубинушка, ухнем…
Эй, зеленая, сама пойдет…
Идет…».
и плот под напором специалистов сдвигался с места и как будто сам собою шел в воду.
Такой прием мы использовали и на субботнике, передвигая огромные машины весом в много тонн, чем и удивляли коминтерновцев. Вокруг такой огромной машины, к тому же вросшей колесами в землю, становились ребята, выбрав себе подходящие точки опоры ногами и руками. Затем голосистый запевала заводил озорную «неудобоглаголемую» запевку плотовщиков. Такая запевка пелась на мотив волжской «Дубинушки», несколько отличной от известной «шаляпинской». После запевки все подхватывали: «Эй, дубинушка, ухнем, эй, зеленая, сама пойдет…» и в этот момент все разом налегали на машину. Казалось совершенно невероятным, что таким путем можно что-то сделать, но… машина вдруг вздрагивала и с каждым криком «идет… идет!» подавалась на несколько десятков сантиметров под напором молодых плотовщиков. Иностранцы бросали работу, подбегали к нам и с удивлением смотрели, как можно сделать собственно невозможное дело. Дальше машина шла уже легче. Если с одного раза не удавалось ее поставить на новое, отведенное ей место, то пелась еще одна запевка с дубинушкой. После окончания передвижки следовала перекурка. Иностранцы угощали нас сигаретами. Впервые я, да и мои товарищи, видели их на этом субботнике. В России существовала традиция курить папиросы, удивлявшие (как мне довелось наблюдать впоследствии) иностранцев длиной мундштука и короткой куркой. После субботника и возвращения в казармы у нас был сравнительно хороший обед, а после него отпуск в город.
За немногие месяцы службы в 5-м запасном полку я пережил и другие события. Некоторые из них настолько необычны с точки зрения нашего сегодня, что о них хочется рассказать.
Вспоминается одна из сред в самом конце апреля 1920 г. По средам после обеда у нас проводился «политчас» (в то время это название буквально соответствовало содержанию), от 2-х до 3-х часов дня. Весь полк выводился на двор и слушал речь комиссара, говорившего с деревянной трибуны, поставленной посредине двора. В описываемый политчас наша братия, в количестве нескольких тысяч человек, рассаживалась прямо на земле вокруг трибуны на обширном пространстве двора. Признаться, комиссаровская лекция была очень уж монотонной и по содержанию не особенно увлекательной. Возможно, поэтому мы все, не сговариваясь, сняли на весеннем солнышке свои рубахи и занялись азартной охотой на вшей, которых у всех было предостаточно. Тишина была почти обеспечена.
Так бы мирно и благополучно и прошел этот политчас, если бы не одно неожиданное событие. Надо сказать, что в эти дни на полковой гауптвахте сидел какой-то тип, обросший бородой, вроде современных ленинградских и московских «хиппи». По виду этот арестант был мужичок-простачок, в действительности же он был сектантом-толстовцем, отнюдь, однако, не из числа «смиренных сердцем». Надо было случиться, что во время, когда политчас уже близился к окончанию, этого мужичка-простачка по виду часовой с винтовкой вел откуда-то, не то из полковой канцелярии, не то из уборной. Бородатый тип, сопровождаемый часовым, остановился около трибуны в тот момент, когда комиссар приглашал желающих высказать свое мнение по вопросам, затронутым в его речи. Часовой довольно грубо (как, впрочем, и полагается) подтолкнул его, сказав: «иди..! иди..!». Это-то и обратило внимание слушателей и оратора на бородатого человечка, внезапно обратившегося к комиссару: «Можно мне сказать несколько слов?». Комиссар, только что взывавший к нам в поисках желающих высказаться, естественно, заинтересовался этим вопросом и пригласил бородача на трибуну. Небольшое недоразумение, вызванное тем, что он был под арестом и в сопровождении конвойного, было улажено после вызова караульного начальника и приказа комиссара.
И вот на трибуне мужичок-простачок. Все мы сразу потеряли интерес к охоте на вшей, надели рубахи и, встав с земли, сгрудились возле трибуны. А мужичок вкрадчивым голосом с растяжкой начал говорить о том, что всех нас незаконно, против нашей воли призвали в армию. Никто из нас будто бы вообще не имеет никакого желания воевать, все мы желаем работать дома и заниматься чем хотим. Далее он перешел к вопросу, за кого же мы воюем. Он утверждал, что в России нет и не будет твердой власти, признанной всем народом: «Раньше была у нас царская власть, горькая осина… И вот срубили эту горькую осину и что же: на ее месте вырос целый куст еще более горьких деревьев… И нас заставляют защищать власть, которая хуже царского режима, которой никто не сочувствует. Так что же нам делать? (Это уже толстовское!). Самое правильное – это бросить винтовки и идти по домам!».
Такого рода призыв, да еще высказанный «представителем народа», не мог не встретить отклика в сердцах настоящих мужичков, видевших все счастье жизни в «собственном» доме, в собственных коровах и лошадях, в собственном амбаре, мужичков, которые хотели бы жить так, что им ни до кого нет никакого дела. К тому же война в то время осточертела не только старым солдатам, начавшим службу еще в 1914–1915 гг., но и тем, кто еще никогда не воевал и при этом понимал тяготы войны. Вот почему призыв толстовца бросить винтовки и идти по домам был встречен с энтузиазмом.
Тысячи молодых ребят, незадолго перед этим спокойно охотившихся на вшей, вдруг подступили с криками к трибуне; можно было лишь разобрать «Правильно», «Давай домой» и т. д. Если бы толстовец был на одну миллионную долю (только!) пригоден в качестве вожака, дело кончилось бы восстанием. Если бы в толпе нашелся хотя бы один, способный взять на себя функции вожака, толпа разгромила бы не только Спасские казармы, но, я думаю, и еще кое-что. Но все кричали «сами по себе» и разобрать, кто и что кричал, было невозможно. Однако положение достигло критического пункта, и возбужденная толпа могла бы наделать чего угодно, найдись в эту минуту человек, который бы крикнул: «За мной, ребята!» 8000 возбужденных ребят, мечтавших попасть домой, еще не отвыкших от жизни под родительским крылом, были способны сделать что угодно.
Но человека, который взял бы на себя командование такой массой, не нашлось. Все ребята были очень молоды (18 лет), политически были младенцами, да и не имели в виду ничего большего, чем попасть домой к мамке. Оратор же толстовец стоял на трибуне в полной растерянности, он не ожидал такой реакции и сам перепугался произведенного им эффекта. Его «непротивление злу» не могло простираться далее голого воззвания, совершенно беспринципного, не имевшего в виду каких-либо агрессивных действий. Но стихийный взрыв был, однако, страшен.
Комиссар, проводивший политчас, вначале явно растерялся. Он никак не ожидал, что толстовец выступит с «зажигательной» речью, и тем более не имел никаких оснований ожидать массового возбуждения, которое могло бы мгновенно стать очень опасным, если возбуждение масс направляется руководителем. Но, увидев, что, кроме возбуждения и криков толпы, никакого активного действия толпы не предвидится, он, дождавшись подходящего момента, вдруг поднял руку и сказал: «Товарищи, время политчаса закончилось. Сейчас, после перерыва, будем продолжать занятия по расписанию». Ответом ему были крики вроде: «Долой занятия!», но шум явно стихал. Слова комиссара отрезвили и привели в чувство массу молодых солдат. Минут пять многие еще кричали, махали руками, но постепенно толпа начала редеть. Происшествие оказалось легко ликвидированным, к счастью для комиссара, очень скоро. Через час занятия уже шли своим чередом.
Надо сказать, что, объявляя перерыв занятий, комиссар в конце заявил, что на следующем политчасе поднятый толстовцем вопрос можно будет обсудить более основательно. И действительно, в следующую среду в 2 часа дня мы вновь расположились в живописном беспорядке вокруг трибуны. Вдруг мы увидели, что на трибуну вошел комиссар, затем знакомый нам толстовец, на сей раз не сопровождавшийся конвоиром, а затем еще кто-то. Потом мы узнали, что это был Фурманов из райкома РКП(б) – человек в то время едва ли кому известный в нашем окружении. Это был тот самый впоследствии известный писатель, вскоре после встречи с нами назначенный комиссаром к Чапаеву.
Первое слово было предоставлено толстовцу. Говорил он на сей раз совершенно иначе, чем в прошлую среду. Это была речь малограмотного, излишне фанатичного сектанта толстовского толка. После его речи, которая хотя и слушалась с интересом, в ожидании каких-либо новых зажигательных слов, комиссар долго приглашал желающих выступить. Но никто не решался. В наши дни не только взрослый, но и любой школьник 7-го класса может «оторвать» без всякой шпаргалки достаточно длинную и даже более или менее содержательную речь, в те же далекие времена умеющих ораторствовать было очень мало. Все только прислушивались к словам более смелых ораторов и приглядывались к их ораторским манерам.
Речь была предоставлена Фурманову. Помню, эта речь произвела на нас впечатление своею убедительностью и формой. В те времена это казалось новым и небезынтересным. Принцип «непротивления злу» был разгромлен. Да он никак не вязался с той реальной атмосферой революционной борьбы, которая волей-неволей захватила массы с ее суровостью, непримиримостью к врагам. В такой обстановке всякие расплывчатые идеи без глубокого философского и практического обоснования казались вообще нелепыми и не могли встретить сочувствия среди практичных костромских мужичков.
После этого политчаса толстовец свободно разгуливал после занятий по двору казарм, мы с ним встречались, вели разговоры, первое время вокруг него даже собирался кружок, но скоро все поняли, что его «проповедь» не для нас. Скоро такие встречи с толстовцем возле полковой церкви нам наскучили, да и сам виновник всей этой кутерьмы куда-то исчез.
Такие, да и некоторые другие события несколько разнообразили наше невеселое солдатское житье. Жили мы плохо, в тесноте, поедаемые вшами. Кормили нас также плохо. Хлеба выдавалась четверка (т. е. около 100 г.) в день. Суп состоял неизвестно из чего: одна селедка клалась в котел человек на 100. Занятия проходили довольно напряженно, и мне всегда мучительно хотелось есть. К концу апреля мы до известной степени стали уже «старыми» красноармейцами с месячным стажем. Нас стали назначать в наряды. Не все наряды, как известно, доставляют удовольствие. Сидеть дневальным целые сутки в казарме не представляло интереса. Но еще хуже было чистить уборные и помойные ямы; к счастью, в такие наряды назначали сильно провинившихся. Можно было попасть в караул, т. е. стоять на постах, например у ворот, ведущих в казарму. Здесь, кстати, посты были двойные и тройные – на всякий случай. Стояли часовые и вдоль стен казарм.
Свежий человек мог бы подумать, что посты вдоль стен казарм (изнутри) просто придуманы досужим начальством. В действительности они стояли не зря. Перед Пасхой, да и в пасхальные дни тоска по дому заставляла многих ребят бежать из казарм домой и добраться до Костромской губернии хотя бы пешком. На Страстной неделе бегали (т. е. дезертировали) целыми волостями1.
Красноармейцы нашей 8-й (студенческой) роты о дезертирстве не думали. Может быть, поэтому их стали чаще других назначать в наряды. Скоро пришлось и мне испытать такое «счастье». Конечно, самое заманчивое в то тоскливое и голодное время было назначение на работу в ротную кухню. Обязанности рабочих были не сложны: помогать повару, таскать воду, иногда чистить картошку (очень немного). Самая же главная обязанность и привилегия рабочих по кухне состояла в «доедании» того, что осталось в котлах на кухне после раздачи обеда и ужина.
Однажды и я был назначен в наряд рабочим по кухне. Мне повезло, так думали все, и я в том числе. Что мы делали в качестве рабочих на кухне, я уже не помню, помню только, что работа не была ни тяжелой, ни изнурительной. После того, как были накормлены красноармейцы, пообедали и мы. Пообедали сытно, более чем обильно. Но длительная голодовка вырабатывает у человека стремление ничего несъеденного на столе не оставлять. К счастью, после обеда повар не дал нам ничего особенно излишнего. Но после ужина нам было дозволено доесть до конца все, что осталось в котлах после раздачи пищи.
На мое несчастие, в этот день варили кашу из чечевицы. Я не знаю, пробовали ли когда-либо в наши дни (70-е годы) чечевичную кашу, или чечевичную похлебку, за которую хитрый библейский Иаков купил права первородства у дураковатого Исава. Я полагаю, что мало кто может похвалиться, что пробовал такие кушанья. Чечевица выращивается для фуражных целей, и ее даже не продают в магазинах в числе круп. Но в те времена мне, изголодавшемуся молодому парню, чечевичная каша казалась очень вкусным яством, к тому же она была приправлена каким-то маслом и салом, правда испорченным, но все же жиром. А следы жиров в кушаньях того времени, естественно, считались драгоценными.
Итак, я доедал чечевичную кашу, заправленную испорченным салом. Мой желудок был уже полон со времени обеда. Но отказаться от «доедания» я был не в состоянии. Вероятно, более трех лет я не наедался ни разу досыта, всегда был голоден как волк и даже после обеда чувствовал «пустоту» в желудке. Вот почему доедал я кашу усердно. Повар наложил мне полный котелок. Я съел его без особого напряжения и пошел еще за добавкой. Я получил добавку и съел ее дочиста. Я отяжелел после этого, потянуло спать!
Но что со мной произошло спустя два-три часа! Это был настоящий ужас, которого я с тех пор никогда в жизни не переживал. Меня рвало так, как будто «выворачивало» наизнанку. Начались страшные боли в желудке, а через некоторое время понос. Если бы на другой день к вечеру, когда я стал постепенно приходить в себя, мне предложили вчерашней чечевичной каши, меня бы автоматически стало «выворачивать». Да что, впрочем, говорить! Сейчас, спустя 52 года после этого случая, я от одного воспоминания о чечевичной каше прихожу в плохое настроение и меня даже начинает поташнивать.
Несмотря, однако, на все мученья, которые мне пришлось перенести в результате такого объедения, я тогда не рискнул записаться в околодок. Черт его знает, чем это могло бы кончиться, может быть, вместо медицинской помощи меня бы погоняли бегом, пока все съеденное не выжжет вон. Да, опыт великое дело!
Вот такие мелкие события и вмешивались в нашу жизнь в казарме, удивительно монотонную и скучную, расписанную на часы и минуты2. Характер занятий был целиком заимствован из старой армии, да и обучали нас старый фельдфебель с усами и взводные старые ефрейторы. Командир роты был старый офицер, ходил в офицерском жилете, только пуговицы с орлами у него были обшиты зеленой материей. Командиры взводов также были офицерами. Командир роты показывался в наших взводных помещениях очень редко. У меня с ним было одно столкновение, о котором я расскажу несколько ниже.
Итак, все шло со страшным однообразием день за днем. При таком однообразии, естественно, выделялись скучнейшие в общем события, такие как назначение в наряд дневальным, или еще куда-нибудь. Обязанности дневального в общем не сложны. Он должен был сидеть у входа во взводное помещение и следить за всем: чтобы не входили посторонние красноармейцы, чтобы из помещения взвода ничего не выносилось, особенно, сохрани Бог, оружия, чтобы в помещении был «порядочек» и т. д. Мне пришлось дневалить пару раз. Самое мучительное было ночью. Хотелось спать (как всем сильно голодным и сильно сытым). Кругом раздавался страшнейший храп, воздух насыщен миазмами, а тут сиди, или ходи, не смей отлучиться ни на минуту. Но дневальство было пустяковым делом в сравнении с дежурством по роте, да еще связанным с исключительными событиями. Об этом следует особо рассказать.
Взрывы вблизи села Хорошева
Наступление весны внесло немного нового в нашу казарменную жизнь с ее распорядком. Наши дни были похожи один на другой до скуки. Но вечером после занятий теперь мы разгуливали по двору в своих лаптишках (мои ботинки, которые еще 3 месяца назад были почти новыми, окончательно развалились с наступлением весенних дней и грязью).
Мелкие события изредка вносили нотки разнообразия в наше монотонное бытие. Однажды зачисленный к нам в роту солдат привез английский трубочный табак в запаянных коробках – трофей из Архангельска, откуда только что прогнали интервентов. Он любезно предложил нам закурить, и мы не без интереса завернули цигарки побольше, «на дармовщинку», с тем чтобы накуриться как следует. Но выкурив свои цигарки, мы почувствовали себя отвратительно, меня вырвало самым настоящим образом. Видно, английские шкипера умели курить этот табак в своих трубках, для цигарок же он был непригоден.
Наступил незабываемый Николин день – вешний Никола 1920 г. (22/9 мая). Стоял теплый весенний день. Весеннее солнце ярко светило в окна казармы, давным-давно немытые и покрытые толстым слоем грязи. Занятий не было. В то время Николу еще праздновали. Накануне я был впервые в жизни назначен дежурным по роте, что для молодого красноармейца означало «не фунт изюму». Помню, около 12 часов дня, в предобеденное время, я прохаживался по взводным помещениям, глядел за порядком и отваживался даже покрикивать на дневальных, требуя устранения замеченных беспорядков. После таких прогулок я приходил в свой взвод. Здесь в углу размещалась ротная канцелярия, сидел писарь, а около него кто-нибудь из взводных или отделенных командиров. Шел разговор на самые разные темы, солдаты к такому разговору не допускались, но я как дежурный по роте мог в нем участвовать «на равных правах». Интересного в таких разговорах было мало, каждый рассказывал о «случаях» из своей собственной жизни, с некоторым привиранием. Но я садился здесь охотно, делать все равно было нечего.
Внизу за окнами казармы (мы жили на 2-м этаже) шумела Сухаревка. Это было совершенно невиданное явление и, вероятно, неповторимое. Огромная площадь, растянувшаяся не менее чем на 1–1½ километра по обе стороны Сухаревской башни, была сплошь занята народом и заставлена столиками, скамейками и завалена разным барахлом. Около самой Сухаревской башни, около теперешней больницы им. Склифосовского, стоял бесконечно длинный ряд столиков, около каждого из них 2 (или больше) табуретки. На каждом столе самовар. Все они кипят, распуская около себя облако пара и запах дыма. У некоторых столиков сидят клиенты. Они пьют чай, точнее, напиток из малины, не то из другой какой-то травы. К чашке чая полагалась «ландрининка»3. Чашка чая с таким приложением стоила тогда 50000 рублей.
Сухаревский рынок, по древнерусской традиции, был разбит на ряды. Один из таких рядов – чайный – я только что описал. Другие ряды состояли из «магазинов» разного барахла, разваленного на какой-либо подстилке. Здесь можно было купить старые часы с потревоженными внутренностями, а то просто футляр от часов, разные старые домашние вещи – керосиновые лампы с затейливыми абажурами, ложки, ножи, банки, кастрюли, чернильницы, замки, гвозди и вообще чего вы хотите. Таких магазинов, расположенных просто на земле, было, я думаю, много более тысячи. Были ряды, где продавалась поношенная одежда и обувь, ряды замочные, слесарные, книжные, бумажные и еще какие угодно. Между рядами ходили личности, предлагавшие грязные, как будто обсосанные кусочки сахара. У границ рынка по Садовой ул. прохаживались другие типы, рекламировавшие сахарин (импортный!), табак и папиросы, разные лекарства, особенно настойки на спирте, вроде Гофманских капель и прочее.
На рынке торговали разные люди. Наряду с солдатами, продававшими пайку хлеба для какой-нибудь особой нужды, можно было увидеть важных дам бывшего «высшего света». Они сидели у своих «магазинов», торгуя старинным барахлом, переговариваясь друг с другом только по-французски. В общем, чего-то только здесь не было. Между рядами «магазинов» ходили мальчишки с ведрами, наполненными водой или квасом, и громко рекламировали свой товар: «А вот, есть квас, вырви глаз, оторви левую ногу!». Желающим за 5000 рублей отпускалась кружка воды (жестяная, привязанная на веревочке к ведру, чтобы ее случайно «не увели»). За 20 тысяч можно было выпить кружку квасу.
Народу на Сухаревке масса, чуть не пол-Москвы. Кое-где лежат высокие горки книг – чья-нибудь вымершая, или бесхозная библиотека, привезенная на тачке или двуколке. Ценнейшие и редкие книги в то время можно было приобрести чуть ли не задаром. Сухаревка шумела и гудела, и гул ее проникал к нам в казарму через открытые окна. Некоторые ребята посматривали из окон на Сухаревку. Мы же настолько привыкли к ее виду, что потеряли к ней интерес. Только будучи в «отпуске» из казарм, мы бродили иногда часами по этому необыкновенному торжищу.
И вдруг, вскоре после обеда, среди привычного казарменного шума, на фоне Сухаревского отдаленного гула, воздух потряс страшный взрыв. Казалось, что он произошел где-то рядом, непосредственно за Сухаревской башней (жаль, что какие-то явно злостные преследователи древнерусской культуры уничтожили это замечательное сооружение, будто бы с целью расширения проезда! Это не просто дураки и ротозеи, а сволочи!). Взрыв был настолько сильным, что незапертые окна вдруг с шумом и стуком раскрылись. Все пытались понять, что же происходит, все бросились к окнам. Из-за Сухаревской башни к небу поднималось черное кольцо дыма, наподобие колец, пускаемых курильщиками табака, но огромного размера.
Народу в казарме было много, и сразу же получилась настоящая свалка у окон. В это время раздался второй взрыв, более сильный. Стекла верхних рам вылетели прочь, и любопытных ребят осыпало битым стеклом. Те же, кто высунулся из окон, получили такой толчок, что потеряли желание смотреть дальше. Дело приняло серьезный оборот. Казалось, что взрываются какие-то огромные снаряды, причем рядом за Сухаревской башней. Я, дежурный по роте, не знал, что делать. А тут один из взводных высказался: «Это из тяжелых орудий! Наверное, это поляки! Уже пришли в Москву!» (В мае 1920 г. поляки были около Смоленска).
Прибежал старшина (фельдфебель), который где-то спал. Он немедленно заорал: «Дежурный! (это ко мне), гони всех от окон». Видно, что он как бывалый солдат побаивался, как бы случайными осколками не поранило солдат, а может быть, он думал, что снаряд может залететь прямо в окно. Но никакой возможности бороться с любопытством ребят не было. Они еще никогда не видали войны, и самый факт сильнейшего взрыва со звуковым эффектом был просто любопытен для них.
«Нет, это не стрельба, – сказал старшина после очередного сильнейшего взрыва, – это подрывают Сухаревскую башню». Завязалась «ученая дискуссия» о причине таких страшных звуковых эффектов. В это время сильнейший взрыв потряс воздух и все еще уцелевшие вверху окон стекла со звоном вылетели, обсыпав любопытных осколками. «Рота, в ружье!» – закричал со страху старшина. Но его мало кто послушал. Началось нечто вроде паники. Часть ребят бросилась из помещения на двор. Взрывы стали следовать один за другим, то очень сильные, то послабее. Сразу за Сухаревской башней к небу поднимались одно за другим огромные кольца черного дыма. Как будто какой-то гигант-курильщик пускал кольца, которые шли одно за другим, завиваясь внутри и поднимаясь к небу. Если бы среди нас был сколько-нибудь опытный человек по пороховому делу и взрывам, то из очертания этих гигантских колец, поднимавшихся к небу, а также из того факта, что при каждом сильном взрыве из оконных рам вылетали еще оставшиеся от прежних взрывов стекла, мог бы сделать однозначное заключение, что где-то неподалеку взрываются значительные количества взрывчатого материала. Но молодой и неопытный в этой части народ, населявший наши казармы, включая и более опытных взводных, был склонен все это объяснить стрельбой из тяжелых орудий, которая, казалось, велась где-то совсем рядом, за Сухаревской башней. Несмотря на то, что взрывы продолжались уже более получаса, из штаба полка никаких приказов не поступало, сами же мы не знали, что предпринять.
А что же делалось в это время на Сухаревке? После нескольких сильных взрывов там началась настоящая паника. Картинки этой паники, которые мы могли наблюдать из окон казармы сверху, привлекали наше всеобщее внимание и вызывали веселый хохот, хотя, казалось, нам самим было не до того. Вот по переулку бегут китайцы (их было немало в то время в Москве), хозяева столиков с самоварами. Каждый тащит свой самовар. Самовары еще полным ходом кипят, вылить кипяток и вытряхнуть уголья нет времени, нести же такие раскаленные, изрыгающие пар самовары, да еще бегом, действительно смешная картина. Но вот новый страшный взрыв. Один китаец вздрагивает и сразу же в панике бросает кипящий самовар. Его примеру следуют и наши российские бабы, также хозяйки столиков с самоварами. Бросив самовары прямо на улице, все с визгом бегут, толкая друг друга, не зная куда, в страшной панике. Приходилось мне впоследствии не раз наблюдать панику, я знал, насколько она «заразительна», но такого смешного проявления паники я более никогда не видывал. Конечно, не только самоварники бросили свое самое драгоценное имущество. Торговцы всяким барахлом, услышав взрывы, также, конечно, бросились бежать врассыпную, мешая друг другу. Многие «магазины» с товарами были брошены на произвол судьбы.
У ворот наших казарм, выходивших прямо на Сухаревку, стояли три пары часовых. Когда внезапно начались взрывы, они, как и все, растерялись. Ребята, которые в это время были во дворе, и выбежавшие из казарм толпами бросились к воротам, смяли часовых и выскочили на Сухаревку. Несмотря на панику, многие из наших молодых ребят отнюдь не растерялись. Все съестное (а оно было, пожалуй, самым драгоценным в то время), сахар, табак и прочее, что оказалось без присмотра, попало в их руки, и уже через 15 минут в нашей казарме среди наблюдателей взрывов появились молодчики с картофельными лепешками, кусками хлеба с сахаром и прочими лакомствами. Оставив на нарах добычу, они снова бросались на двор к воротам и, пробившись на Сухаревку, вновь возвращались с богатой добычей.
Мне, как дежурному, было совершенно невозможно покинуть пост, и это хорошо понимали наши практичные ребята. Почти каждый из совершивших экспедицию на Сухаревку совал мне некоторую часть своей добычи, отсыпал немного махры, давал кусок хлеба, лепешку, сахар и прочее. Некоторые из наиболее удачливых успели добыть себе и кое-что из одежды. Сухаревка разбежалась начисто минут через 15 после начала взрывов. На месте «всероссийского торжища» остались лишь груды книг, поваленные столики, кучи разного барахла и прочее. Все это ревизовалось и конфисковалось нашими не потерявшими духа ребятами, которые натащили в казарму много всякой дряни. Прошло, вероятно, минут 40 после начала взрывов. Они еще продолжались, никто не имел представления об их причине. Как будто они сделались несколько слабее, и версия об обстреле Москвы тяжелыми фугасными снарядами казалась по-прежнему наиболее правдоподобной. Но в армии так не бывает, чтобы при такого рода событиях не обнаружилось командование. Ротное начальство, естественно, не могло на свой риск предпринимать каких-либо действий. Но «вот приходит к нам приказ» из штаба полка: «В ружье». Скомандовали и мы. Все выстроились с винтовками, стали производить расчет. В это время был получен второй приказ («вот приходит к нам другой…») выдать всем патронташи по 70 патронов. Началась суматоха.
Я, как дежурный по роте, естественно, оказался в самом центре этой суматохи. Так как писаря почему-то не оказалось на месте, мне пришлось записывать, кому выданы патроны и патронташи, один из взводных выдавал. Вся эта операция заняла, я думаю, около часа. Я изнемогал от напряжения. Надо было быстро записывать, так, чтобы ни один патрон не ушел без записи. Наконец, «слава Богу», выдача закончилась. Все перетянули через грудь брезентовые патронташи, набитые патронами, и выстроились в коридоре. Наконец, часов уже в 6, а может быть, несколько позднее была дана команда: «Выходи на двор, стройся!». Все вышли. Там же строились и другие роты. Я наблюдал за всем этим из окна. Как дежурный по роте, я не имел права выходить из казармы. Прошел еще час в ожидании дальнейшей команды. Наконец, к нам пришел еще один приказ – сдать патроны и патронташи обратно. Черт возьми! (видно, и вверху была паника). Опять мне работа: принимай обратно и зачеркивай все, что написал около каждой фамилии. Все это делалось к тому же в лихорадочной обстановке ожидания чего-то необыкновенного. Взрывы, хотя и небольшой силы, еще продолжались, даже они стали как будто более частыми и в самом деле стали напоминать орудийную стрельбу. Никто не понимал, почему надо было сдавать патроны. Что случилось?