Текст книги "Журнал Наш Современник 2009 #2"
Автор книги: Наш Современник Журнал
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
7
Был, конечно, и еще народец в Гореве, но те еще мелюзга, будущий, конечно, кадровый резерв, но это предстоящее из десяти-то с немногим лет проглядывает невнятно и туманно. В общем, слаба была в ту пору горевская детвора, и Бориска не велик шиш, в атаманы никакие не годился, скорей уж Витька Головастик да Васька Аксель могли на это претендовать, хотя бы и по возрасту – были они все-таки постарше, – но той порой и братаны-то гляделись еще мирными телятами, хотя и помыкивающими уже юношескими, с хрипотцой, голосами, сбиваясь с фальцета на баритон и крякая при том, да и охотно уже матерясь.
Подумавши, Бориска направил свои стопы к братанам Горевым. О приключениях последних дней рассказал прямодушно, не таясь. Братьев возмутило подлое коллективное нападение, а ведь и они в той же школе учились, вот, знай бы заранее, на троих-то, небось, рахнулись полезть, а если б еще прибавить Петю, Федю и Ефима…
Принялись соображать: шестеро против десяти, это как? Слабовато? Или в самый раз? Нет, ну, ясное дело, против шестерых не поперли бы, каждый Горев хоть куда, – а один на один все котомки отдадим, – но все же и преимущества никакого. Надо бы еще землячков – поболе или поумелее.
Была осень, сидели они на бревнышках возле Витьки-Васькиного дома, крутили пальцами в собственных носах.
– Надо чему-то научиться такому, – сказал Бориска.
– Боксу, что ли? – спросил Головастик.
– А есть еще карате, – поддержал Аксель, – джиу-джитсу, еще что-то там такое, вон даже президенты не брезгуют, а мы чё?
– Президенты президентами, – протянул Бориска. – Они люди ученые, образованные, им можно на ковриках, на этих самых татами. А мы…
– Ну и что?
– А вот что: раз – и в нос, и с копыт долой, понимаешь? В нос, и с копыт! Дважды два.
– Значит, бокс? – догадался Аксель.
– Бокс, – кивнул Бориска. И все вздохнули. Никакого бокса в их городке и в помине не было…
Расходились с бревнышек тяжеловато. Навстречу попалась троица: Петя, Федя и Ефим. Обрадовались, встретив однофамильцев, разглядев Бори-ску, предложили притырить из дому пивка. Витька с Васьком согласились, но Борис уперся – не хотелось ему этого проклятого пива, хотя забыться, просто от всего отключиться он бы и не возражал.
А от угощенья все же ушел. Дома его ждал Глебка. Прибежал и прижался всем своим хлипким тельцем, будто к отцу.
Вот тут Бориска всхлипнул. Он и сам не знал, как можно к отцу прижаться, припасть, потому что не знал отца, но вдруг к нему, еще мальчишке, припадает младший братик, и в нем совсем нежданно вздрагивает, просыпаясь, какое-то новое, совсем не детское чувство. Не только любви к Глебке, не одно только желание прижать братика к себе и обнять, но и еще что-то посерьезней, повзрослей. Какой-то такой груз привалил на плечи. Это была внезапная, тяжелая о Глебке печаль – как он вырастет, кто его защитит, каким станет?
Как просыпается отцовское чувство? Вот уж истинно серьезный вопрос, на него и ответишь-то не сразу.
Но спросим попроще: не есть ли чувство братства, чувство любви мальчика постарше к младшему, одной крови, человеку, желание его защитить
от бед и злых сил – предчувствие своего отцовства, пролог к будущей взрослости и страха за другую жизнь? Пожалуй, да.
И Бориска всхлипнул от небывалой новизны чувства, которое нахлынуло на него, как нежданная высокая и теплая волна. И две маленькие слезинки выкатились из его глаз.
Слезы были легкие, светлые, даже, может быть, радостными их можно назвать. Со слезами мальчишечьими выходила горечь поражения, незнания, что делать и как быть дальше, а их место – место скупых, почти мужичьих слез – занимала теплая и добрая радость за этого малыша, беззащитную эту и наивную маленькую жизнь.
Боря чувствовал, как вливается в него с любовью еще и сила, но это вовсе не физическая была сила-то, а уверенность, успокоение, обретение твердого знания, что делать, если его братишке нанесут обиду.
8
Бориска не сразу понял, что мать и бабушка с удивлением и даже вроде как с непониманием вглядываются в ласку и тепло братских отношений. Он это почувствовал. Но постепенно, догадками, предположением.
Мама и бабка как-то стали затихать, когда Бориска входил в дом, а Глебка, едва научась ходить, несся ему навстречу. Но даже ушибов на торопливом пути к брату Глебка не замечал, боль пропускал мимо – так захватывала его всепоглощающая радость.
Борис становился на коленки, чуточку отводил в сторону лицо, чтобы Глебка не стукнулся головой о его подбородок, а мог беспрепятственно припасть к братовой груди, широко распахивал объятия и с улыбкой, чаще молчаливой, прижимал его к себе.
Вот это-то молчанье мальчика, уже одиннадцати лет от роду, больше всего и поражало родных женщин. Что-то было в нём не по летам взрослое, неправдоподобное, чего-то таинственно обещающее. Но чего?
Мама и бабушка примолкали, глядели на встречи братьев украдкой, иногда и слезы смахивали, но никак рассуждать об этом себе не позволяли, как и хвалить братьев. Боялись сглазить?
Взрослые женщины оберегали братишек, не вмешивались в их привязанность, и в этом заключалась нежданная мудрость: детские чувства ничуть не слабее взрослых, и если их не подхваливать, не корректировать, не оценивать, они сами разовьются и укрепятся во что-то важное и сильное, способное пройти самые трудные испытания.
Глебка набегал на Бориску, они обнимались, это была традиция, почти церемония, любимая обоими, и сколько бы раз, даже неподалеку, во двор или огород ни выходил Бориска, переступив порог избы, он падал на колени перед маленьким братцем, и тот несся ему навстречу, даже, бывало, прямо с горшка соскочив, и бухался в молчаливые объятия.
При этом малыш обладал какой-то пронзительной интуицией.
Когда Борис уходил в школу, младший брат относился к этому как важной необходимости и провожал старшего, помахивая ладошкой. Или же, помня уроки бабушки, ладошку свою целовал, а потом дул на нее изо всех сил – чтобы воздушный поцелуй сопроводил старшего брата на труды незримые.
Таким же манером он провожал его и на какие-то деловые отлучки. К тем же братьям Горевым на бревнышки, где молодые бойцы могли держать совет. Однако, если в намерения Бориса входил свободный полет, пусть даже с промежуточной посадкой на тех же бревнышках для пары глотков пива, притараненных из неведомых закромов Петей, Федей и Ефимом, Глебка или начинал строго сверкать очами, подозревая Борю в отступлении от братства, или без всякой причины начинал подвывать, сначала весьма сдержанно, что означало мягкое предупреждение. А если Борис молча глядел в сторону, отводил взор, то завыть мог наподобие пожарной сирены. Старший все это уже знал, заведомо чуял и глаз чаще всего не отводил, сознавая, что,
2 "Наш современник" N 2
17
похоже, надо делиться с младшими не только хлебом, водой, но еще и свободой.
Итак, всё чаще они рассаживались на этих бревнышках, смешной семерик: Глебка непременно в серёдке, как бесспорный центр мироздания, рядом Борис, а вокруг, уже без всякого расчета и всякий раз по-разному (три плюс два или два плюс три) – братья Горевы из разных однофамильных семей, возможно, все дальние родственники, что, в общем-то, сей момент никого не беспокоило: в детстве дружба важней родства.
Они болтали о всякой разности, попивали пивко, притом Глебка, бывало, тянулся неразумной ручкой к бутылю, что вызывало легкий, вполне понимающий смех братства. Потом кто-то из трех погодков спускался в домашние погреба, откуда малышу доставлялась или кола или банка фанты, а то и просто газвода. Складывалась весьма забавная картина: у всех семерых, включая крошечного Глебку, в руке по бутылке, а лица серьезные, сосредоточенные.
Посидев на бревнышках, семерик отправлялся на прогулку – просто так, от нечего делать. Чаще всего они шли единственной дорогой бывшей деревни на самый край города. Асфальт кончался, начинался глинистый проселок с неглубокими, долго не высыхающими лужами. К краю своему бывшее Горево словно редело, выдыхалось, между деревянными старыми домишками шли прогалы – кто-то съехал, а дом разобрали, а то и просто сожгли, и улица напоминала щербатый, с выпавшими зубами рот то ли старика, то ли ребенка.
Самый последний дом в этом ряду был совсем мал, походил на игрушечный, от силы четыре на четыре метра, да еще и со стеклянной верандой в том же метраже, а рядом сарай, где жила последняя в Гореве корова с человеческим именем Машка. У Машки была, понятно, хозяйка, владелица игрушечного домика по отчеству Яковлевна, имя ее, похоже, все забыли.
С Яковлевной Бориска был хорошо знаком, по поручению мамы или бабушки он часто прибегал сюда за настоящим, а не магазинным молоком для Глебки, и старушку серьезно уважал по причине, не им, а взрослыми объявленной. Была она не просто последней хозяйкой последней коровы, по крайней мере, в бывшем Гореве, а и на всем этом конце города. Её упорное сопротивление городскому наступлению все признавали особенным, осознанным и, значит, идейным. Хотя старуха ни с какими флагами не ходила, лозунгов не выкидывала и интервью не давала по той простой причине, что ее мнение никого, кроме горевских, не интересовало, но уж они-то передавали слова Яковлевны из уст в уста и из дома в дом. А старуха всего-навсего и говорила-то:
– Я как этого растворённого казённого молока попью, так и помру. Смерть ее никого сильно не волновала, давно уж ей срок пришёл, но она
все жила и жила, забыв счёт своим годам, и одно приговаривала:
– Казённое молоко хуже смерти.
Есть такие слова и темы, которые у понимающих людей смеха не вызывают. У непонимающих – да, но горевские к ним не относились. Да и носила Яковлевна общую всем фамилию – Горева. А жила совсем одинёшенька, и уже никто вокруг не помнил, была ли у нее какая родня…
Вредно, однако, так заживаться.
Селение с этого краю оканчивалось березовой рощицей, и сквозь редкие столбики светлых, как свечи, дерев, привязанная к одному из них, всегда паслась Машка – корова как корова, замечательная, однако, тем, что была она, как сказано, последней в деревне и даже на целой городской окраине, но кормила исправно своим молоком хозяйку Яковлевну да редких совсем горевских младенцев.
Увидев Яковлевну, ребятня недружно, но вежливо здоровалась с ней, и та улыбалась, кивая, ощеривая почти беззубый рот. А проходя мимо Машки, мальчики всякий раз поворачивали головы к ней и тем, хоть и не равняясь в строю, все же отдавали честь добродушной знакомой животине.
Березовая рощица перебегала дорогу, окружала со всех сторон, но ненадолго, потом обрывалась, и за ней сразу начиналось поле, разрезанное извилистым рвом, по дну которого текла меленькая, по колено, речка с необыкновенным названием Сластёна.
Дорога сползала в ров и на другом берегу речки этой взмывала вверх, довольно круто, так что не всякая машина могла тут проскочить, и потому путь этот считался тупиковым. Горевский семерик полагал, что обладает неким правом собственности на кусок речушки от дальней излучины слева до столь же дальней излучины справа. Вот там пусть лезут в воду все кому не лень, а здесь право первости, и не просто так, но по наследству, принадлежит им.
Всякие нарушения своего права на кусок речки остро переживали не только ребята, но и вся бывшая деревня, но поделать с этим ничего не могла. Время от времени, хотя и нечасто, по дороге мимо состарившихся деревянных домишек, разбрызгивая лужи, проносились кавалькады из двух-трех, а то и четырех автомобилей со включенной на всю мощь музыкой, и из-за рощицы чуть не до глубокой ночи доносился ор и пьяные крики взбесившихся пришлецов. Вместо того чтобы, по здравому разумению, утихнуть, услышать тишину и птиц, они продолжали орать, прыгать под яростные звуки оглушительной музыки, крушить орешник на берегу речки, ломать деревья, жечь костры – одни для шашлыков и кебабов, а другие просто для дыма, чтобы отогнать комарье, и после этого сущего погрома не день и не два приходила в себя речка и ров, по которому она протекала, и берега, до того цветшие и ромашкой, и васильком, и чебрецом, после нашествия вытоптаны были до простой бедной грязи.
Бориска, бывало, и в одиночку, а чаще с братками и Глебкой за спиной, сторожко подходил к краю речки после таких чуждых наездов. И хотя они не разговаривали между собой о человеческом паскудстве вообще и о природе в частности, души их бунтовали и страдали. Тихая, не объяснимая словами ненависть поднималась откуда-то снизу. И хотя ни у кого нет прав на эту общую речку, – дело ясное, несмотря на все их детские фантазии, – чувство они испытывали такое, будто кто-то чужой без спросу вошел в их дома с грязными ногами и все истоптал, испакостил, оставив им непроизнесенный вопрос: зачем, почему? По какому праву?
В тот день, еще разогретый для Бориски недавней стычкой в парке и совсем свежей возлешкольной расправой, не утихшими желаниями отомстить обидчикам и душевной смутой незнания, как это осуществить, они нежданно застали там того высокого парня, которого еще в парке уронил, ударив в подбородок, Борис.
Странно, но парень был один, сидел на берегу, опустив голову, а когда поднял ее, увидел целый семерик и в центре его Бориску все с тем же малышом за спиной, и в глазах его мелькнул ужас.
Но только мелькнул. Он отвернул лицо, снова опустил голову. Сидел же неловко, как-то сжавшись, положив руки на длинные колени, а на руки – голову.
Бориска клокотал. Все в нем перемешалось – и хорошее, и дурное. Из хорошего, хотя и не вполне справедливого – уязвленное чувство собственности на этот отрезок речки, куда лезут всякие там… А из плохого – чувство безнаказанности: ведь что бы ни сделал Боря этому длинному сейчас, все в его воле и праве…
Однако вот что было самым нечестным: в парке он врезал длинному как следует, но не помнил его среди тех, кто валтузил его возле школы. О какой такой мести можно думать… Но ссадив Глебку, передав его на руки Акселю, Борис подошел к парню. Тот все так же, будто и забыв об угрозе, подступившей к нему, молча сидел на краю рва, положив на руки голову.
Борису послышалось, будто парень плачет, да и плечи его мелко вздрагивали. Мельком подумалось, что лучше бы остановиться, но на него смотрели пятеро. А Глебка сверкал своими восторженными глазенками, которые всегда ожидают чуда.
2*
19
Он подошел к парню со спины и, слегка разогнавшись, толкнул его. Тот коротко вскрикнул и кубарем полетел вниз. Сначала стукнулся о берег, потом плюхнулся в воду.
Горевский народ восторженно заорал, заметался по берегу, норовя добавить, если не кулаком, то словом, но Бориска рукой остановил мстителей.
А парень в джинсовом костюме стоял по колено в воде, трясся, плакал уже не таясь, и вдруг крикнул, обращаясь к Бориске:
– Фашист!
А потом всем крикнул:
– Фашисты!
Народ от неожиданного ругательства обомлел. Парень, хватаясь руками за землю, соскальзывая и срываясь, выбрался на крутой берег, отбежал в сторону и, оборотясь, крикнул изо всех сил:
– Что вы за люди!
Он бежал к роще, к городу и громко, навзрыд уже, никого не сторожась, плакал, а троица свистела ему вслед. Глебка радостно прыгал на руках у
Васьки Акселерата. А Головастик вдруг сказал:
– Это Глебов из восьмого. У него вчера и отец, и мать накрылись. Бориска обмер:
– Как это?
– А так… Ехали на "Жигулях", пьяный шоферюга самосвалом сбил и раздавил…
Борьку будто в поддых кто-то ударил. Ноги ослабли, стали просто ватными. Он опустился на колени, свесил голову, спросил, едва слышно:
– Что же ты… Раньше-то…
10
Каждый из нас, пусть порой и нечаянно, совершает неправедные поступки. Одни рано или поздно стираются, исчезают вовсе. Но другие неотвязно скребут память, нежданно напоминают о себе и, смыкаясь с другими событиями жизни, вдруг оказываются чем-то вроде греховных отметин, за которые однажды – так или иначе – неминуемо приходит расплата…
Вырастая, становясь старше, а потом приняв на себя неизбежные тяжкие испытания, Борис то и дело возвращался к детскому своему греху, когда толкнул с обрыва такого же, как он сам, бедолагу.
Бориска сразу приготовился к этому: понести наказание. Пусть бы снова налетела на него толпа, пинала по бокам и в спину, целила в лицо – он бы и не пикнул, и жалиться никому бы не стал – виноват, получи!
Но никто его не трогал, никто даже слова не произнес, и оттого душе было очень больно, будто кто-то снова и снова скарябывал коросту. Не мог он простить себе подлость, пускай нечаянную. Пытался себя представить на месте Глебова. Ну, отца у него, предположим, не было и нет, но исчезни вдруг разом мать и бабушка… Жутко даже вообразить!
Сердце сжималось, весь он обмирал, покрывался холодной испариной: да это же конец жизни, конец всему. Куда он с Глебкой денется? Кому нужен? Как сумеет жить дальше?
Будто страшную явь какую, отмахивал он руками это наваждение. Вскакивал, бежал куда-нибудь в сторону, если не на уроке сидел. Старался обратно в жизнь включиться, потому что такие вот мысли были ведь из жизни-то выпадением. Какой-то обволакивающей хмарью, ужасом…
А Глебов в школе больше не появлялся. Все от того же Головастика Бо-риска узнал подробности, рвавшие душу в клочья: погибших родителей похоронили, а Глебова увезла дальняя родня, куда – неизвестно.
– Может, сбагрят в детдом, – нахмурился Витька.
– Почему? – спросил Бориска. – Родня-то есть…
– Вроде есть. Да кому он теперь нужен. Разве только квартира его… Спорить дальше на такую взрослую тему никто не решился, еще пока не
по летам оказалось, но Боря совсем скуксился, и Головастик его понял, точно так же, как и Акселерат.
– Ладно тебе, не переживай! – хлопнул по плечу Витька. – Ведь ты же не знал!
– Все мы дураки, – обобщил Васька.
Тем собеседованием все будто и завершилось.
11
Жизнь двинулась дальше, ни шатко, ни валко, а все же еще одним сотрясением закончилось лето.
В каникулы Бориска обретался дома, с бабушкой и малышом. Лагеря старых времен, когда-то окружавшие Краснополянск, или растащили на стройматериалы местные дачники, а кое-что и прямо на дрова, или, напротив, застроили двухэтажными коттеджами, расквадратили заборами один другого выше, распродав предварительно ранешнюю пионерскую землю, на сотки, пока не шибко драгоценные, как при столицах и больших городах, но все же и не дешевые уже, нараставшие ценой год от года. Взрослые поговаривали, что и главный, в двадцати верстах, город не просто заглядывается на земельные краснополянские возможности, но и уже делает первые финансовые вложения.
Словом, толковали всякое, и довольно охотно, лишь изредка вспоминая, что всё это ребятне принадлежало когда-то да организациям, обязанным об этой ребятне хлопотать и заботиться. А теперь уж ничего из того доброго и почти совсем бесплатного, чего и вообразить нельзя, не осталось в помине.
Не для них лес рядом, и речка, и лагеря бывшие – едва не в каждой роще. Детям оставался ныне один только двор, хорошо еще, если не общественный, да дороги – асфальтированные или мощеные. И превеликое множество ларьков, киосков, магазинчиков, которые, как в каком-то диковатом и уж вовсе не русском городе, заняли все площади, все первые этажи, подъезды, подворотни – только и знают, что завлекают всякой ерундой – от китайских дрековых тряпок, обувок, магнитофонов до все заполонившего пива. Пей, молодняк, жри, одевайся, тырься в телевизор и ни об чем не думай: рай, да и только…
Так что перед Бориской, выходящим со двора, было только два пути – или в город, залепленный грошовыми магазинными вывесками, будто больной цветными пластырями, или от города – к речке, к березовой рощице, за которой начиналось другое поле, а там и новая, незнакомая, но чудная своим светом, высотой непорочно белых березовых стволов и шелестом листвы роща.
И вот в самой ближней роще, где паслась корова Яковлевны Машка, снова настигло Бориску что-то…
Как будто известие о чем-то неведомом.
Еще накануне, возвращаясь к вечеру из пробежки по дальним полям, ясное дело, с Глебкой за спиной, Борис услышал частое и тревожное мыканье Машки. Он, однако, значения коровьим возгласам не придал, мало ли чего не бывает.
Но утром, когда они еще завтракали, мыкающий коровий голос послышался снова – в открытую форточку. Бабушка, расставляя тарелки с пшенкой да вареные яички, заметила тоже:
– Видишь, чего-то неладно, с Машкой-то. Ты уж погляди, Боря. Да и молоко кончилось, загляни к Яковлевне.
Выйдя из дому, Бориска сразу легкой рысцой отправился в рощицу поглядеть на корову. Та мыкала часто, хрипло и горько как-то, а потом вдруг затихла. Боря подумал, что Машка, привязанная к березе, может быть, запуталась своей веревкой, и хотя корова слыла животиной умной и покладистой, мало ли в какие грехи впадает всякая сущая тварь. Борис был готов взять ее за большие рога, обвести не спеша вокруг дерева, распутать петли. Он уже представлял себе, как сделает это, и вдруг встал, как вкопанный.
На полянке, среди берез, стояла Машка. Вымя ее походило на переполненный до отказа, на странный и страшный мешок – никогда такого вымени Борька у коров не видел. И сиськи торчали в разные стороны, торчком.
Их, похоже, распирало молоко, которого, видимо, накопилось в корове сверх всякой меры.
Борька споткнулся и застыл от изумления. Уткнувшись в вымя, под Машкой стояла на задних лапах лохматая и рыжая беспородная собачонка и, торопясь, облизывала разбухшие коровьи соски.
Рядом суетились еще две такие же беспризорные дворняжки. Они радовались дармовой еде, но не обучила их нищая, беспутная жизнь сосать коров прямо из вымени, и они толклись возле других сосцов, становясь на задние лапы, а балансируя, опирались лапами на вымя, видать, доставляли беспокойство Машке, а то и оскребали ее пусть тупыми, но все же костяными ногтями.
Машке, наверное, было больно, но она терпела, потому что боль от молока, которое распирало ее вымя, была еще сильней. Вот отчего она мычала! Но ведь еще с вечера! Со вчерашнего дня! И теперь ей, выходит, стало легче, раз эти три жалких собачонки лижут ее, точно чужепородные телята.
– Ну, Яковлевна! – возмутился Бориска и кинулся к игрушечному домику, предварительно шуганув шавок.
Торопливо уговаривая Глебку не волноваться, терпеть и все запоминать, Бориска подбежал к хлипкому заборчику, проник сквозь такую же хлипкую заднюю калитку, вбежал в дом и крикнул:
– Хозяюшка! Яковлевна! Яковлевна!
Отворил дверь и, ничего дурного не ожидая, подбежал к старушке. Она спала, сложив ладошки на животе, и словно совсем забыла о своей работящей корове.
– Яковлевна! – еще раз крикнул Борька. – Ваша Машка не доена и ревет!
Тревога была обоснованна, голос громок и уверен, глухой проснется, но Яковлевна, видать, снотворное приняла, что ли? Такое бывает на старости лет, Бориска слыхивал.
Он подскочил совсем близко и схватил ее за руки, но тут же дернулся.
И вдруг понял: старуха была не живая. Померла. А Машка, хоть про свою беду мычала во весь голос, и про Яковлевну трубила. Но никто ее не услышал. А если и услышал, так не понял.
Бориска стремглав кинулся домой. Бабушка заахала, побежала по горев-ским, но мужчины, да и женщины рабочего возраста дома отсутствовали, одни старухи дряхлые.
Главное ведь обиходить покойницу, думал Борис. Бабушка и объяснила ему, к кому именно он должен сбегать, призвать к Яковлевне, а сама почти бегом побежала к Машке.
Борис бабушкины наставления исполнил бегом, старухи из домов выходили на край деревни без проволочек, почти тотчас, а он застал бабушку возле Машки.
Корова стояла смиренно, помахивала хвостом, по-своему радуясь, что наконец-то услышана и благодарствуя бабушку, которая освобождала ее от молока.
А бабушка тихо причитала и плакала, не утирая слез, – руки-то заняты. В ведро вместе с молоком струилась коровья кровь.
Надоив полведра розоватого молока, бабушка слила его на землю и снова принялась доить. И тогда, указав пальцем на маячивших в отдалении бездомных собачонок, Бориска рассказал ей, как они лизали вымя.
Бабушка стояла на коленях над ведром, а когда Борис рассказал про собак, доить перестала, всплеснула руками и прошептала:
– Да что же это! Неужто свету конец? Собаки корову лижут! Никогда не слыхивала!
Потом Яковлевну отпели в морге и похоронили. А через день пришла скотовозка с мясокомбината.
Машка упиралась, не шла по крутому взъему в расхлябанную автофуру. Дело было к вечеру, и собрался народ.
Все смотрели на Машкин отъезд тоскливо: мужики набычась, женщины со слезами. Когда мясокомбинатские умельцы принялись корову хвостать
вожжами, которые, видать, им часто пригождались в их грязной работе, мужики молча отодвинули их и окружили корову. Похлопывая по бокам, приговаривая ласковые слова, подвинули ее к машине.
Машка обернулась к людям, глянула на них недоуменным, жалостным глазом, взмыкнула, не то укоряя, не то прощаясь, и вдруг сама резко и прямо вступила на подъем, прядая ушами и взмахивая хвостом.
Скотовозка взвизгнула, фыркнула горьким выхлопом в лица горевских жителей и скоро пропала за поворотом.
Поразило, кольнуло Борьку: на проводы Машки, живой еще пока, народу пришло куда больше, чем на прощание с покойной ее хозяйкой…