355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник 2009 #2 » Текст книги (страница 11)
Журнал Наш Современник 2009 #2
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:20

Текст книги "Журнал Наш Современник 2009 #2"


Автор книги: Наш Современник Журнал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)

ДОНЕСЕНИЕ

О проведенной работе по боевой и политической подготовке

В соответствии с директивой ВС ДВВО, несмотря на тяжелые бытовые и жилищные условия, малую продолжительность светового дня (от трех до пяти часов), большую занятость на хозяйственных работах, с личным составом систематически проводились занятия:

1.С офицерским составом проведены лекции и практические занятия по усовершенствованию знаний на основе изучения опыта Отечественной войны и войны на Дальнем Востоке.

2.В учебных частях и подразделениях с декабря начаты занятия по подготовке сержантского состава.

3.На тактических учениях отрабатывались слаживание и взаимодействие подразделений (отделение, взвод, рота, батальон).

4.Большое внимание уделено усовершенствованию одиночной подготовки бойцов.

5.Осуществлялись мероприятия по физической закалке всего личного состава и обучению мерам предупреждения несчастных случаев в период снежных бурь, заносов, низких температур.

6.С 22 по 26 марта с. г. прошла поверка боевой подготовки на стрельбах из всех видов оружия.

7.31 марта с.г. проведены тактические батальонные учения с совершением марша.

Итоги инспекторской поверки стрельб и учений показали хорошую боеспособность личного состава частей и подразделений бригады.

Вся партийно-политическая работа была направлена на воспитание личного состава в духе преданности и беззаветного служения Родине, мужества в преодолении создавшихся трудностей службы, сбережения и сохранения матчасти, оружия, боевой техники и транспорта, экономии топлива.

Нач. штаба


2. БОЛЕЗНЬ: СОСТОЯНИЕ «АТОНАЛЬНОЕ»

В жизни вокруг происходили непонятные истории: ну зачем, например, при отсутствии топлива в бригаде закладывать в государственный резерв низкокалорийный, открытой выработки чукотский уголь? В жизни было немало непонятного, необъяснимого, но если это непонятное и необъяснимое исходило от государства, я всегда был убежден, не сомневался: есть высшие соображения, недоступные пониманию простых смертных.

В жестокие чукотские пурги, когда жизнь в части фактически замирала, я, продрогший до кишок, целыми днями лежал в землянке под несколькими одеялами. Тускло светила коптилка. Угля для печурок выдавали нам в обрез, поскольку командованию на Чукотке стало известно неофициальное истори-

* Так в документе.

ческое высказывание товарища Сталина: "Экономия – основной закон послевоенного периода". Правильное, мудрое изречение, если бы оно еще не задело нас самым неожиданным образом. Относительно чего он это сказал, при каких обстоятельствах, где и когда, никто толком не знал, однако началась ожесточенная кампания по экономии под девизом "Помни: советское государство не дойная корова! Экономь во всем ночью и днем!", и худо бы нам пришлось, если бы не случай обыкновенного местного подхалимного перегиба.

Начальник политотдела бригады майор Попов, заметив, что бойцы не съедают полностью котловое варево, в порядке личной инициативы, через голову корпусного начальства, дал шифровку Военному Совету округа с рационализаторским предложением: сократить суточные пайковые нормы для отдаленной местности примерно вдвое. Как сообщил нам по секрету лейтенант из шестой части, предложение было сделано от имени личного состава бригады, хотя никто из нас об этом не просил.

Мы было приуныли, однако в ответной шифротелеграмме член Военного Совета округа генерал-лейтенант Леонов разъяснил майору, что норма суточного пайка для отдаленной местности определена постановлением, подписанным лично товарищем Сталиным, и любые иные толкования этого вопроса исключаются. Затем за обращение не по инстанции, минуя Военный Совет округа, последовал втык майору и от корпусного начальства; несколько дней после этого он ходил, как нашкодившая, побитая собачонка, осознавшая свою вину перед собратьями: от столь тяжкой политической промашки он даже осунулся и постарел.

Однако постановления высокого начальства насчет угля не было, и его теперь стали давать строго в обрез – по пять килограммов на сутки; мы мерзли жестоко, нещадно, и страдали от простудных заболеваний, особенно неприятно – от фурункулеза и карбункулов.

Помню отчетливо: с огромным, размером с кулак, карбункулом на виске и ангинозными нарывами в горле, с температурой свыше сорока и чудовищной болью под черепом, в полушубке поверх трофейных неопределенного цвета рубашки и кальсон, в валенках, с перебинтованной головой, обернутой поверх повязки трофейным одеялом, обливаясь потом, я в полубессознательном состоянии сижу на топчане. Мой верный ординарец Вася Сургу-чев и двое взводных держат меня под руки и пытаются поить теплым, крепким и очень сладким чаем, но я не могу глотать, даже слова вымолвить – и то не могу.

Печка раскалена докрасна и жара непереносимая: узнав, что я погибаю, все землянки и палатки – великая армейская солидарность! – прислали по котелку угля, чтобы хоть перед смертью мне было тепло. С утра, чтобы поднять мне настроение, в палатку принесен ротный патефон, и с невероятным шипением крутится заезженная пластинка:

Спите, бойцы,

Спите спокойным сном,

Пусть вам приснятся нивы родные,

Отчий далекий дом…

Вальс "На сопках Маньчжурии" * – нарочно не придумаешь! Маньчжурия – с сопками и без сопок, – стоившая жизни Володьке и Мишуте… И крутится, не кончается пластинка, и никто не догадается остановить, снять, заменить ее… Мне поднимают настроение…

Ночь, тишина, Лишь гаолян шумит. Спите, герои, память о вас Родина-мать хранит!

* Слова и музыка И. А. Шатрова, вальс написан в 1906 г., первоначальное название "Мокшанский полк на сопках Маньчжурии", в котором служил автор, с 1918 г. – "На сопках Маньчжурии".

Как офицер, я не имею права выказывать слабость при подчиненных, но я не в состоянии удержаться – рыдания душат меня. Они стоят передо мной, беспомощные, растерянно-убитые, в глазах у одного из взводных и у Сургучева – слезы. Мне-то невдомек, а они знают точно, достоверно, что я обречен, и убеждены, что рыдания мои – предсмертные, и я прощаюсь со всеми. Лейтенант медслужбы Пилюгин, военфельдшер, исполняющий обязанности врача и представляющий в батальоне мировую медицину, осмотрел меня ночью: сжав запястье, долго считал пульс, заговорщицки подмигивал всем, что-то для себя определил и доложил утром командованию, что мне уже не выкарабкаться – «гной прошел в мозг и состояние агональное».

Коль так, все делается по порядку. Согласно приказа НКО N 023 меня, как офицера, положено похоронить обязательно в гробу. Пока я был в забытьи, меня предусмотрительно обмерили, и, дабы не тянуть потом время, солдаты из моей роты с помощью клея и сотен гвоздей изготовили из тонкой ящичной дощечки – в три слоя – домовину размером сто восемьдесят на пятьдесят пять сантиметров, чтобы, чуть подогнув ноги в коленях, меня можно было туда поместить (спустя неделю мне покажут это сооружение на складе ОВС*, покажут и выкрашенную красным фанерную пирамидку с пятиконечной звездочкой – в скором времени они пригодились для другого).

…Я не умираю, мне суждена еще довольно долгая жизнь, и плачу я не от боли или из-за своей незаладившейся судьбы – просто при упоминании о Маньчжурии я не могу не думать о Володьке и Мишуте…

3. СТРАТЕГИЧЕСКИЙ ПЛАН

Воспрял я только в марте сорок шестого, когда после известной фултон-ской речи Черчилля**, в которой он призвал к войне с Советским Союзом, впервые появились слова «железный занавес» и вновь запахло войной, причем для нас, находившихся на границе с Америкой, запахло не только «холодной», но и горячей: вскоре после этой воинственной с угрозами речи на сопредельном материке, в северных районах Аляски, начались сосредоточение и нескончаемые маневры американских войск, в проливе стали появляться американские военные корабли и подводные лодки.

В разведбюллетенях вместо трудно произносимых немецких наименований замелькали другие, благозвучные и красивые, иностранные слова: «Блэкфин», «Каск», «Бэкуна», «Диодин», «Кэйман», «Чаб», «Кэйбзон» – названия больших американских подводных лодок.

Они приплывали летом из Кодиака на Аляске, возникали со стороны островов Диомида в надводном положении, по четыре-пять в группе, сопровождаемые крейсером типа «Орлеан» или своей плавучей базой – транспортом «Нереус», – медленно проходили Берингов пролив, по-хозяйски крейсировали на траверсе расположения бригады и стопорили машины. Американские моряки, различимые даже с берега в полевые бинокли, появлялись на палубе; в оптические приборы они часами рассматривали нас, фотографировали; на крейсерах же игралось учение: броневые орудийные башни разворачивались в нашу сторону, одновременно на воду спускались катера, полные вооруженных американских матросов.

Все это было явным вызовом – в бригаде каждый раз объявлялась боевая тревога.

Нас отделяли от Америки, точнее от Аляски, какие-то шестьдесят километров; Берингов пролив, который к зиме замерзал, покрывался толстым льдом, способным выдержать тяжесть не только людей и автомашин, но и танков.

С весны сорок шестого мне снились кошмарные сны: вооруженные до зубов американские солдаты в меховых комбинезонах на джипах, «доджах» и

* ОВС – отдел вещевого снабжения.

** Уинстон Черчилль, экс-премьер-министр Великобритании, произнес речь 5 марта 1946 года в американском городе Фултон (штат Миссури).

бронетранспортерах катили по льду через пролив, двигались и пешим ходом, как саранча, как татаро-монголы, несметными полчищами, спешили, лезли, перли на нашу территорию.

Самым тяжелым в этих снах было то, что мы не могли их остановить: моя рота погибала до последнего бойца, я же непременно оставался живым и весь израненный, с оторванными ногами или руками, с вывалившимися на лед внутренностями, корчился в крови на льду, к презрительному торжеству шагавших мимо без числа рослых, сытых, наглых, веселых американских солдат – я повидал их год назад в Германии и представлял себе вполне отчетливо.

Снилось мне и такое: выбив американцев с советской земли, мы, в свою очередь, высаживались за океаном и мчались куда-то по гладким, широким шоссейным дорогам, в точности напоминавшим автостраду Берлин – Кёниг-сберг: по сторонам мелькали чистенькие, аккуратные, ухоженные, точь-в-точь как в Германии, поля и леса, так же, как и весной сорок пятого, светило солнце и густо пахло сиренью, а похожие на немок молодые толстозадые женщины обрадованно, приветливо махали нам руками – трудящиеся Соединенных Штатов приветствовали нашу высадку.

Я кричал во сне от бессилия, но чаще – от отчаяния: американцы лезли через Чукотку на Колыму, расползались по всей Сибири, двигали через Урал к Москве, к родной Кирилловке, где мучили и всякий раз выгоняли на мороз и убивали мою старенькую бабушку, а избу, в которой я вырос, да и всю деревню, сжигали дотла.

Нет, нас не застигнешь врасплох! Сорок первый год больше не повторится!

После глубокого текстуального изучения интервью товарища Сталина корреспонденту "Правды" относительно речи Черчилля, в котором по всем швам был разделан Черчилль и ему подобные господа-мерзавцы, невозможно было допустить, что Верховный мог в чем-либо ошибиться. Очевидно, существовали высшие, недоступные нашему пониманию соображения, знать которые нам не полагалось. Однако лично мне с каждым днем становилось все более ясным и очевидным: порох надо держать всегда сухим и этих так называемых союзников в мае сорок пятого надо было долбануть и шарахнуть до самого Ла-Манша.

После нескольких политинформаций "Черчилль бряцает оружием!" с призывами к повышению бдительности и боевой готовности волна энергии и личной инициативы захлестнула, подхватила меня. Хотя я был всего лишь командиром роты, у меня зародился и принял довольно отчетливые формы план поистине стратегического значения: заманить американцев в глубь Сибири, поближе к полюсу холода, и заморозить там всех вместе с их первоклассной техникой. Я спал по 5-6 часов в сутки и гонял роту безжалостно, наверно даже не до седьмого, а до семнадцатого пота. Гонял так, что уже в июне начсанбриг майор медицинской службы Гельман сделал представление командиру бригады о переутомлении людей в моей роте. Я получил замечание, но нагрузки не сбавил, настолько был убежден в своей правоте.

А после отбоя ежедневно при свете трофейных плошек-коптилок на основе обобщенного уже опыта уличных боев в Сталинграде, Берлине и Бреслау я составлял уникальнейшую разработку "Уличные бои в условиях небоскребов".

Я старался не зря. На учебном смотре моя рота – одна из полусотни стрелковых рот – заняла первое место и была признана лучшей не только в бригаде, но и в корпусе.

По итогам смотра я был награжден именными серебряными часами (персональные благодарности получили полковой и батальонный командиры).

Однако сны мои не сбылись, американцы напасть на нас не решились, и побывать за океаном, в Соединенных Штатах, мне в своей достаточно долгой жизни так и не пришлось…

К американцам у меня было личное, особое неприязненное отношение (я относился к ним, наверное, хуже всех в бригаде): если бы тогда, в июне сорок пятого, они не вывезли документы, то Астапыча не сняли бы с дивизии, мы бы тоже остались в ней, и поехали бы не на Восток, а в академию, и тогда бы Володька и Мишута остались бы в живых, и я бы не мучался на Чукотке…

«ГОВОРИТ СТАРУХА ДЕДУ…»

1. ЗАСТОЛЬЕ 9 МАЯ 1946 ГОДА

Девятого мая сорок шестого года, в годовщину Победы над Германией, мы – девять офицеров – собрались после ужина в большой палатке-столовой. Для этого праздничного вечера заранее было припасено несколько фляжек спирта, лососевый местный балык, сало, рыбные консервы и печенье из дополнительного офицерского пайка. Командир батальона болел – лежал в своей палатке простуженный с высокой температурой; замполит, видимо опасаясь возможных разговоров о коллективной пьянке, по каким-то мотивам уклонился; парторга, младшего лейтенанта, не пригласили, как не позвали и командиров взводов, но были командиры шести рот – трех стрелковых, минометной, пулеметной, и автоматчиков, зампострой*, начальник штаба и его помощник – кроме двух последних все воевали на Западе, нам было что вспомнить и о чем поговорить.

Застолье двигалось без задоринки и происшествий, я, по обыкновению, выпил немного, но некоторые приняли хорошо и, подзаложив, разошлись, раздухарились, впрочем в меру, и настроение у всех было прекрасное. Командир минометной роты капитан Алеха Щербинин играл на тульской трехрядке, и мы пели фронтовые песни и частушки, находясь в стадии непосредственности, от избытка чувств стучали алюминиевыми мисками и ложками по накрытой клеенкой столешнице и даже, несмотря на ограниченность места в палатке, плясали – я на Чукотке это делал впервые и своим умением, особенно же различными присядками, впечатлил всех, меня не отпускали, просили еще и еще. Повар и дневальный, прибравшись за легкой перегородкой, где размещалась кухня, ушли, и, кроме офицеров, в палатке находился и обслуживал нас – прибирал на столе, приносил посуду и под конец разогревал на плите чай – ординарец начальника штаба батальона, молоденький солдат с Украины по фамилии Хмельницкий, темноволосый, с ярким девичьим румянцем, улыбчивый, предупредительно-услужливый паренек.

Все собравшиеся офицеры, кто раньше, а большинство в настоящее время, командовали ротами, и, может, потому раза четыре в палатке под аккомпанемент тех же мисок и ложек – их намеренно не убирали со стола – оглушительно звучало:

Выпьем за тех, кто командовал ротами, Кто умирал на снегу,

Кто в Ленинград прорывался болотами, Горло ломая врагу!

Выпьем за тех, кто неделями долгими В мерзлых лежал блиндажах, Дрался на Ладоге, дрался на Волхове, Не отступал ни на шаг!…**

Выпил я меньше других и чувствовал себя отлично, хотя в конце вечера, когда спирт кончился и вынужденно перешли на чай, неожиданно случился разговор, на какое-то время испортивший мне настроение: вспоминали Германию, прекрасные послепобедные месяцы жизни.

Мое настроение было замечено, и Алешка Щербинин, чтобы развеять наступившую грусть, начал духариться, напевая веселые и озорные частушки, среди которых была и с такими словами:

* Зампострой – заместитель командира по строевой подготовке. ** Песня "Волховская застольная" (слова П. Шубина, муз. И. Любана) впервые была исполнена по радио в сентябре 1945 г.

Говорит старуха деду,

Я в Америку поеду,

Только жаль, туда дороги нет.

Эта смешная песенка понравилась не только мне, и по нашей просьбе Лехе пришлось ее повторить, и я еще подумал о ее справедливости и достоверности: до Америки, точнее до Аляски, было менее ста километров, а дороги туда действительно не было.

Расходились мы после полуночи. Я и командир второй стрелковой роты Матюшин, проваливаясь в глубоком талом снегу, вели начальника штаба под руки и крепко держали, а он, не воевавший и дня, как мы его ни уговаривали не шуметь в ночи, все время выкрикивал: "а я умирал на снегу" и при этом повисал или валился в стороны, норовя улечься в грязный тающий снег.

2. НА ДОПРОСЕ У СЛЕДОВАТЕЛЯ

А на другой день к вечеру меня вызвал прибывший из бригады следователь. Поместился он в землянке, именуемой в то время «кабинетом по изучению передовых армий мира», то есть американской и английской. Позднее на это определение обратили внимание бдительные поверяющие из штаба округа, усмотрев в слове «передовые» низкопоклонство и восхваление, командованию бригады и батальона влетело за политическую близорукость, после чего землянка стала называться «кабинетом по изучению армий вероятных противников».

Малорослый, худенький старший лейтенант с высоким выпуклым лбом над узким скуластым лицом, в меховой безрукавке и трофейных финских егерских унтах сидел за маленьким столом между двух коптилок и внимательно рассматривал меня.

Я ожидал, что он станет угрожать, будет кричать, как орал на меня, командира взвода автоматчиков, под Житомиром в ноябре сорок третьего года другой допрашивавший меня старший лейтенант, наглый подвыпивший малый: "…Я тебя, вражий сучонок, расколю до ж…, а дальше сам развалишься!… Выкладывай сразу – с какой целью! – Быстро!!!". Я попал как кур в ощип, именно этого – с какой целью? – я не знал и представить не мог, и не понимал, потому что случилось несуразное, совершенно невообразимое. При переброске дивизии после взятия Киева в рокадном направлении на юг под Житомир двое автоматчиков из моего взвода втихаря запаслись американским телефонным проводом. Нашими соседями на марше оказались военнослужащие корпусной кабельно-шестовой роты, они и заметили тянувшийся вдоль шоссе этот отличный, оранжевого цвета особо прочный провод и, располагая кошками для лазанья по столбам, вырезали свыше двадцати пролетов – он был им нужен про запас, для дела, ну а моим-то двум дуракам зачем он понадобился?… Однако, поддавшись стадному чувству, они выпросили себе по нескольку метров. Как выяснилось, это была нитка высокочастотной, так называемой правительственной линии, и несколько часов штаб соседней армии не имел связи ни со штабом фронта, ни с Генеральным штабом; предположили, что совершена диверсия, и шум поднялся страшенный. Когда на ночном привале в хату, где разместились остатки взвода, ввалился командир роты с двумя незнакомыми мрачноватого вида офицерами, вооруженными новенькими автоматами, и, присвечивая фонариками, стали шмонать вещевые мешки, я, естественно, не мог ничего понять. А когда обнаружили и вытащили мотки ярко-оранжевого заграничного провода, я только растерянно-оторопело спросил бойцов, зачем они его взяли. Один из них, убито глядя себе под ноги, проговорил: "Уж больно красивый… " Наверно, я сгорел бы там, под Житомиром, как капля бензина, но меня и обоих солдат не отдал Астапыч, заявивший, что накажет нас своей властью, а двое офицеров из корпусной кабельно-шестовой роты и четверо рядовых и сержантов попали "под Валентину"…

Был я тогда начинающим командиром взвода, робким желторотым фен-дриком, и потому принял и ругань, и угрозы как должное, как положенное… Однако с той поры я прошел войну и уже более года командовал ротами – разведывательной, стрелковой и автоматчиков, – я был теперь не тот, совсем другой, и заранее решил, что в самой резкой форме поставлю следователя на место и дам ему понятие о чести и достоинстве русского офицера, как только он начнет драть глотку. Но этого не произошло: он говорил тихо и вежливо, обращался ко мне исключительно на "вы" и ни разу не повысил голос.

С полчаса, как бы доверительно беседуя, он расспрашивал меня о моей службе и жизни, о родственниках, интересовался, с кем я переписываюсь, кому и на какую сумму высылаю денежный аттестат. Я говорил, а он все время делал заметки на листе бумаги.

Поначалу я решил, что он из контрразведки, но когда расписывался, что предупрежден об ответственности за дачу ложных показаний, прочел, что он – следователь военной прокуратуры бригады, старший лейтенант юстиции Здоровяков; ни его щуплое телосложение – соплей перешибешь, смотреть не на что, – ни его болезненно-бледное лицо никак не соответствовали этой фамилии.

Он неторопливо задавал мне вопросы и записывал мои показания в протокол, разговаривали мы в полном согласии и взаимопонимании, пока не добрались до главного – до текста злосчастного частушечного припева. Когда я, глядя в некую точку на его лбу – пальца на два выше переносицы, – сообщил, что Щербинин пел "в Андреевку", он, отложив ручку, с интересом посмотрел на меня, а затем спросил:

– Вы что, были в состоянии алкогольного опьянения?

– Никак нет! – доложил я и для убедительности добавил: – Чтобы опьянеть, мне надо выпить литра полтора-два!…

Я крепенько приврал и тут же испугался своей наглости и того, что он уличит меня во лжи.

– Может, у вас плохо со слухом? – продолжал он. – Вы не ослышались?

– Никак нет! Ослышаться я не мог.

– И вы утверждаете, что Щербинин пел "в Андреевку", а не "в Америку"?

– Так точно! "В Андреевку"! – подтвердил я, фиксируя взглядом все ту же точку над его переносицей.

Он некоторое время в молчании, озадаченно или настороженно рассматривал меня – я ни на секунду не отвел глаз от его лба, – а затем спросил:

– Вы, Федотов, ответственность за дачу ложных показаний осознаете?

– Так точно!

– Не уверен, – усомнился он и раздумчиво повторил. – Не уверен… Мне доподлинно известно, что Щербинин пел "в Америку", и свидетели это подтверждают, а вы заявляете "в Андреевку". С какой целью?

Насчет "свидетели подтверждают" я не сомневался, что он берет меня на пушку, я знал, что все восемь офицеров должны показать одинаково – "в Андреевку", – но следователь об этом не подозревал, и в душе у меня появилось чувство превосходства над ним.

– Вы последствия для себя такого лжесвидетельства представляете?… – продолжал он. – В лучшем случае вас сразу же уволят, выкинут из армии. Подумайте, Федотов, хорошенько – вам жить… О себе подумайте, о своей старенькой бабушке, о том, кто ей будет помогать… Образования у вас… – он посмотрел в лежавшие перед ним бумаги, – восемь классов, специальностью, профессией до войны не обзавелись, вы же на гражданке девятый хрен без соли доедать будете, а уж о бабушке и говорить нечего… Подумайте хорошенько, Федотов, трижды подумайте…

Он понял, что бабушка самый близкий и самый родной мне человек, уловил, сколь она мне дорога, и бил меня, что называется, ниже пояса… Но я этого не ощущал, я не боялся ни его самого, ни последствий, о которых

он меня предупреждал – я не сомневался, что их и быть не может, поскольку им, как и следователю, противостояло неодолимое единство офицерского товарищества.

Когда он предложил мне хорошенько подумать, я опустил глаза и, глядя на его коричневые трофейные унты, изобразил на своем лице напряженную работу мысли; с каждой минутой я все более презирал этого "чернильного хмыря", как называл следователей и военных дознавателей старик Арнаутов, и желание у меня было одно – скорее бы все это кончилось! Но допрос продолжался, он разговаривал со мной еще не менее часа, и походило все это на сказку про белого бычка.

После некоторого молчания он снова спрашивал, как пел Щербинин: "в Америку" или "в Андреевку", и я убежденно повторял: "в Андреевку". И при этом преданно смотрел ему в центр лба, пальца на два выше переносицы, и тогда он опять осведомлялся, сознаю ли я ответственность за дачу ложных показаний, и я вновь заверял, что сознаю, а он снова спрашивал, представляю ли я себе последствия лжесвидетельства, а я твердо заявлял, что представляю, и тогда он в который раз предлагал мне хорошенько подумать. Опустив глаза, я демонстративно и упорно рассматривал его новенькие меховые унты и изображал на своем лице сосредоточенное мышление – так повторялось три или четыре раза, после чего он огорченно заметил:

– По кругу мы идем, Федотов, по кругу!

– А как же еще идти? – изображая непонимание, вроде бы удивился я. – Вы же сами сказали, что я должен говорить правду и только правду… Зачем же я буду говорить то, чего не было?…

– Было, Федотов, было! – вздохнул он, сдерживая приступ зевоты, отчего у него задрожали сжатые челюсти. – Только, к сожалению, вы, советский офицер и к тому же комсомолец, не желаете помочь советскому государству в установлении истины! Тем хуже для вас… Но я не теряю надежды, что на суде вы скажете правду… У вас есть время подумать! Я надеюсь, что вы наш, советский человек, и делом докажете это…

А через три дня я был вызван в большую утепленную палатку, где заседал прибывший из штаба управления бригады военный трибунал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю