355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник 2009 #2 » Текст книги (страница 13)
Журнал Наш Современник 2009 #2
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:20

Текст книги "Журнал Наш Современник 2009 #2"


Автор книги: Наш Современник Журнал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)

4. "АДНАПАЛЧАНА"

Генерал Пуркаев оказался человеком среднего роста, поджарым, плечистым, на смугловато-бледном, широком, тщательно выбритом лице выделялся крупный, правильной формы нос с горбинкой; карие умные глаза и очки

в металлической оправе придавали его облику суровый вид. Во всей его наружности, в жестах и голосе чувствовалось сознание своей силы и власти над людьми.

Подведение итогов учения и "разбор полетов" состоялся на берегу, где выстроился весь батальон. В меховой куртке, в сапогах, в которые были заправлены бриджи с широкими, защитного цвета лампасами, генерал с мрачным видом и в полном молчании быстро шел вдоль строя, вглядываясь в лица. Я об инциденте с Македоном в то время еще не знал, и мрачность командующего и неулыбчивость остальных генералов и полковников расценил как недовольство подготовкой и действиями батальона и командиров рот, приняв их молчание за неудовлетворительную оценку проведенных учений.

Он резко остановился, и следовавший за его правым плечом на расстоянии положенных двух шагов командир бригады чуть с ним не столкнулся.

– Зачем вы здесь, на Чукотке, находитесь? С какой целью? – глядя вдаль в подернутую сырой холодной дымкой тундру, спросил меня командующий и уточнил: – Какая задача поставлена перед бригадой?

Вопрос этот был не для ротного, а тем более не для взводных командиров, но ответ я знал наизусть: на прошлой неделе начальник штаба бригады полдня специально наставлял нас, и теперь, опережая взводных, я вытянулся перед командующим Пуркаевым, как говорится, "до разрыва хруста позвоночника", преданно, не мигая фиксировал точку у него на лбу и уверенно заговорил:

– Товарищ генерал армии, докладываю… Перед бригадой поставлены следующие задачи: прикрытие, оборона полуострова со стороны Аляски, обеспечение морских коммуникаций вдоль побережья Берингова пролива, изучение и освоение Чукотского полуострова в военном отношении, как сухопутного тэвэдэ*, а также… выявление, изучение и освоение важнейших операционных направлений, – с облегчением закончил я.

Генерал Пуркаев еле заметно кивнул в знак согласия или просто нагнул голову и, не оборачиваясь, спросил полковника:

– Это кто?

– Товарищ генерал, это же старший лейтенант Федотов, командир роты автоматчиков, лучшей в бригаде и корпусе по итогам стрельб и летнего корпусного смотра. Боевой офицер! Как вы могли убедиться, товарищ генерал армии, Федотову с его орлами не то что провести показательные учения, но даже форсировать Берингов пролив, если придется, не составит труда. Он давно заслуживает присвоения звания "капитан".

– Посмотрим, – слегка улыбнулся Пуркаев на смешное заикание полковника ("ка-ка-капитан"), прозвучавшее как кваканье, и стал задавать мне вопросы, проверяя мою сообразительность:

– Ваши конкретные действия: танки сзади, вы окружены, два командира взводов убиты, левый фланг смят, боеприпасы на исходе, роту атакуют с ранцевыми огнеметами? Каким будет ваше решение: прорываться на север или отходить в тундру?

Я погибал не от условных танков и огнеметов, а от устремленных на меня глаз худощавого, сутуловатого члена Военного Совета генерал-лейтенанта Леонова, напряженных взглядов еще пяти генералов и командира бригады. Я отвечал четко и, как мне показалось, с каждым моим ответом суровость на лице командующего исчезала, уменьшилось и напряжение в стане генералов. Полковник, командир бригады, выпятив грудь и с гордостью поглядывая на всю свиту, как бы говорил: "Вот какой у меня орел!"

И в эту минуту где-то сзади на некотором расстоянии послышались странные непонятные возгласы, командующий невольно обернулся, посмотрели в ту сторону и другие генералы и офицеры, оглянулся и я и, к великому удивлению и растерянности, увидел метрах в тридцати торопливо спешившего к нам от лимана низкорослого, явно пьяного эскимоса или чукчу лет сорока, а может, и старше, с черными волосами над темным обветренным лицом; он широко улыбался, на нем была длинная старая кухлянка с отки-

* Тэвэдэ – театр военных действий.

нутым назад капюшоном, а на ногах высокие резиновые сапоги. При виде его меня охватила оторопь: как он сюда попал? Как он мог здесь оказаться?!. Уму непостижимо!…

Когда генерал и офицеры повернулись к нему, он выхватил из кармана грязной рваной кухлянки фляжку и, победно подняв ее, потряс над головой и с сильнейшим акцентом, перевирая слова, хриплым голосом закричал:

– Ией, гинирала!… Мая ифрейтор! – он ткнул себя в грудь. – Мая вайна… пронт хадила! Мая брала Растов, брала Киив и Выршава! Аднапал-чана!… Давай!

И он снова радостно потряс поднятой высоко фляжкой, таким образом, очевидно, предлагая командующему и члену Военного Совета округа, в которых по обмундированию и, надо думать, прежде всего по папахам определил генералов, распить с ним содержимое фляжки, должно быть, прямо из горлышка. В ту же секунду у меня за спиной кто-то властно крикнул: "Убрать!!!", и сразу четверо офицеров – командир нашего батальона майор Гущин, два его заместителя и недавно прибывший с материка подполковник, назначенный начальником политотдела бригады (вместо майора Попова), – словно ожидавшие этой команды, прозвучавшей отрывисто, как удар кнута, стремглав бросились к пьяному эскимосу или чукче, и он, остановясь, громко испуганно закричал: "Таваричи!… Аднапалчана!…", но они набросились на него, при этом выбили, или он сам выронил фляжку; и вдруг он начал яростно сопротивляться и что-то выкрикивать по-эскимосски или по-чукотски вперемешку с русскими матерными словами, однако офицеры уже крепко ухватили его за верхние и нижние конечности, подняли и быстро, чуть ли не бегом, потащили прочь, ногами вперед, а он, видимо не в силах стерпеть обиду или утрату фляжки, рвался у них из рук, бился, как пойманный зверь, выгибался всем телом, верещал, как резаный, и, дергаясь головой, пытался их укусить, что ему и удалось: как выяснилось позднее, он до кости прокусил запястье начальнику политотдела Краснознаменной, орденов Александра Невского и Красной Звезды бригады гвардии подполковнику Васильченко.

За девять месяцев офицерской службы на Чукотке я неоднократно бывал в расположенном поблизости поселке, заходил в яранги или в чумы, я не знал точно, как они называются, как не знал, кто их хозяева: эскимосы или чукчи, хотя народности эти разные, как говорили, с противоречиями, раздорами и даже враждой, но я не интересовался, кто есть кто: в батальоне и в отстоящем от нас на тридцать километров штабе бригады всех нерусских местных жителей называли одинаково – чучмеками. Общались мы с ними редко и в их жизнь не вникали; как справедливо говорил майор Гущин: "А нам что чукчи, что эскимосы, одна… " Весьма неприятное впечатление на меня произвели грязь и вонь в их жилищах: пахло затухлой рыбой или ворванью, и не только… Рассказывали, что все они, якобы для здоровья, умываются мочой, и брезгливость была основным чувством, которое я к ним испытывал.

Проживавшие на Чукотке эскимосы имели соплеменников на Аляске и по какой-то конвенции, подписанной с Америкой еще при царском правительстве и действовавшей до сорок восьмого года, в отличие от чукчей, имели право беспрепятственного пересечения границы, что и делали после досмотра пограничниками: летом на баркасах и даже лодках, а зимой, когда пролив замерзал, по льду на собаках. На политзанятиях нас неоднократно предупреждали, настоятельно призывая к бдительности, что среди них полно агентов, завербованных американской разведкой на Аляске, и потому в каждом эскимосе следовало предполагать вероятного шпиона, а так как от чукчей мы их не отличали, ко всем нерусским местным жителям мы относились с неослабным, напряженным подозрением.

При появлении здесь, в районе учения, этого пьяного оборванца на какое-то время я буквально оцепенел. Хотя он безбожно перевирал слова, я разобрал и понял, что он – демобилизованный ефрейтор, воевал на Западе, освобождал Ростов, Киев, Варшаву и, наверное, ощущая свою причастность к войне и армии, полагал всех военных своими однополчанами и теперь, будучи хорошо поддатым, он при виде живых генералов в радостном возбуждении захотел угостить их и выпить с ними. Конечно, это было ди-

ким, недопустимым панибратством, объяснимым только сильным опьянением, и его надо было немедленно увести отсюда, но когда четыре здоровенных офицера – а они были как на подбор рослые и дюжие – набросились и сгребли этого маленького нелепого человека, не вызвавшего у меня поначалу, естественно, никаких симпатий, а наоборот – брезгливость и неприязнь, я испытал потрясение, чувство стыда и даже некоторую жалость к нему, хотя, безусловно, понимал, что ему здесь не место.

Однако не только мне картина эта показалась невыносимо неприглядной. Когда, опомнясь, я обернулся, то увидел, как командующий и член Военного Совета, а малость поотстав от них, и все другие прибывшие из штаба округа генералы и офицеры стремительно уходили к ожидавшим их по ту сторону болота автомашинам "додж"; за ними, отстав еще метров на десять, с убитым, как мне показалось, видом спешили командир бригады, его зам-построй и начальник штаба. На месте, где какую-то минуту назад находились генерал армии Пуркаев, генерал-лейтенант Леонов и полтора десятка сопровождавших их начальников, теперь, кроме меня, стояли с растерянными и виноватыми лицами трое взводных командиров.

Я понимал, сколь все это нелепо и чрезвычайно получилось: прибытие Военного Совета округа на Чукотку держалось в строжайшей тайне, местность в радиусе полутора километров от участка обороны, где проводились учения, была оцеплена двумя стрелковыми ротами, знал я и о договоренности с пограничниками о том, что их сторожевой катер с ночи патрулирует в проливе, чтобы не допустить сюда и к прилегающим участкам побережья ни одно плавсредство. И вот, несмотря на все предосторожности, пьяный эскимос или чукча, быть может, и скорее всего агент американской разведки, оказался рядом с командующим, рядом с генералами и старшими офицерами, видеть которых ему здесь, вблизи границы с Аляской, никак не полагалось, и, более того, своим разнузданным панибратством – приглашением в собутыльники, приглашением распить с ним содержимое фляжки, очевидно прямо из горлышка, – чудовищно их оскорбил. Я понимал, сколь все это невероятно и чрезвычайно, но как же они могли уйти, не сказав ни слова?… Не последовало от них даже четко предусмотренного Уставом в тех случаях, когда начальник покидает воинскую часть или подразделение: "До свидания, товарищи!"

Взводные стояли в растерянности, подавленные, ничего не понимая и не скрывая этого. В отличие от них, даже в эти минуты душевного отчаяния я не забыл, что и на службе, как и в бою, офицер не имеет права на эмоции и не смеет поддаваться настроению. Я был воспитанником незабываемой Четыреста двадцать пятой стрелковой дивизии, был воспитанником Астапыча, то и дело напоминавшего подчиненным командирам: "Хорошее слово и кошке приятно!" И как бы со мной ни обошлись вышестоящие начальники, что бы ни произошло, я должен был следовать не их внезапному поведению, а полуторавековой, еще со времен Суворова, традиции русского офицерства и, прежде всего, принципу армейской или воинской справедливости. Я велел построить роту и, став перед людьми в центре, стараясь держаться "бодро-весело" и пытаясь через силу улыбнуться, поблагодарил всех за службу и самоотверженные, как я выразился, действия во время учения, что вообще-то соответствовало истине, а затем приказал командиру первого взвода вести людей в расположение, кормить обедом и отдыхать.

Я не мог это сделать сам: после шести часов нервного перенапряжения я был совершенно измучен, разбит и при всей своей физической крепости и выносливости ощущал слабость в ногах и полную опустошенность. Мне хотелось остаться одному и все осмыслить, ну а главное – я чувствовал, что не смогу идти целый час по тундре на виду у сотни подчиненных, посматривавших на меня с интересом и сочувствием или сожалением. Что я мог сказать или объяснить этой сотне человек, считавших меня строгим, требовательным, но справедливым командиром роты?

Рота ушла, а я в тяжком раздумье стоял возле траншей и смотрел, как равномерно, одна за другой, обрушивались на прибрежную гальку морские волны. Слева, примерно в полукилометре, на воде был виден пограничный катер – он по-прежнему патрулировал в проливе.

Услышав в отдалении голоса, я обернулся и увидел Уфимцева с тремя подчиненными: из палатки для высокого начальства, где на двух столах – и для генералов, и для полковников – были растянуты белоснежные, ни разу не стиранные простыни, они уносили к машине, стоявшей у края болота, коробки со съестным, две канистры, большой эмалированный чайник, стулья и другое армейское имущество. Командующий ни разу и ни на минуту не заглянул в эту палатку согреться и перекусить, отчего сделать это не могли или не решились остальные генералы и полковники. Как я узнал позднее, он, возвратясь с берега в батальон, будучи в дурном расположении духа, отказался и от с великими хлопотами специально приготовленного обеда и тотчас вместе с сопровождавшими его лицами убыл на трех "доджах" в штаб бригады. Никто из прибывших в батальоне не ел и даже чая не пил, а уж алкоголя тем более и капли в рот не взял, что, однако, не помешало интендантам, как впоследствии выяснилось, списать на Военный Совет округа только в нашем батальоне одного спирта сорок девять с половиной килограммов… "Россия-матушка!… " – как, вздохнув, сказал бы старик Арнаутов.

Я видел, как Уфимцев вместе со старшиной и двумя сержантами уложили все в "додж", сели сами и уехали, а я, подумав, пошел в палатку, где, кроме голого стола и смятой картонной коробки, уже ничего не было.

Чтобы не тянуло холодом понизу, я опрокинул стол на бок, ближе к входу и лег вплотную к столешнице с подветренной стороны, подложив под голову оставленную старшиной роты сухую плащ-накидку. Метрах в трех от меня спускался полог палатки, невдалеке от него на земле белел раздавленный окурок папиросы.

Отринутый и забытый, казалось, всем человечеством, я, офицер великой армии-победительницы, поставившей на колени две сильнейшие мировые державы, подобно этому окурку никому не нужный, лежал на краю света, на берегу Берингова пролива и не мог понять и осмыслить того, что произошло. Ради этого дня, ради успешного проведения показательного учения я четыре месяца, без преувеличения, выворачивался наизнанку, я сделал все, что мог, и люди выкладывались в отделку, без остатка, но не последовало ни разбора действий роты, ни какой-либо оценки, не последовало даже положенного "До свидания".

Что могло меня утешить, кроме слов из старинной офицерской молитвы и мольбы, произносимой когда-то перед боем: "Нас много, а Россия одна!… Смерти нет! Все пройдет, и мы пройдем, а Россия останется!… " Донельзя удрученный, буквально убитый произошедшим, я повторял ее как магическое заклинание, но легче не становилось, и единственное, что мне хотелось, – забыться…

…И снова мне снился Ибрагимбеков из костромского госпиталя. Я бежал за ним по уходящему вдаль светлому бесконечному коридору, где, кроме нас, никого не было, и спрашивал, умолял сказать: как мне быть? как жить дальше? – а он, как и всегда, даже не оборачиваясь, уходил от меня. Наконец, догнав, я ухватил его за рукав бязевого госпитального халата, и в то же мгновение послышалось неизменное, правда произнесенное совсем другим, жестким начальственным голосом и вроде без кавказского акцента: "Два раза джопам хлопам – пыздусят рублей даем!" На сей раз эта фраза прозвучала властно, грубо и, пожалуй, угрожающе. И тут вдруг, к моему ужасу и отчаянию, обнаружилось, что ухваченный мною за рукав отнюдь не рядовой Ибрагимбеков, симулянт и дезертир, откупленный родственниками от фронта и от армии, а принятый мною за командующего, скорый на расправу и беспощадно свирепый начальник отдела боевой подготовки штаба округа полковник Хохлачев, и был на нем вовсе не госпитальный халат, а новенький китель с золотистыми погонами и орденскими планками на груди, а на голове – не замеченная мною сзади великолепная, прямо как у генерала, папаха из серого каракуля. Взбешенный моей наглостью и неуставным обращением (более всего, очевидно, тем, что я ухватил его за руку), он выкатил ставшие от гнева страшными темные глаза и закричал, а точнее, оглушительно заревел: "Как жить?! Ты что – службы не знаешь?!! Я тебя живо унасекомлю!!!"

– За что?!! – в голос застонал я.

От волнения, от ощущения чего-то горячего на лице и какого-то тормошения, от странных непривычных звуков я очнулся и открыл глаза. Гессе-новская палатка была полна эскимосских лаек; невысокие, приземистые, с длинной грязной шерстью и стоячими ушами, провонявшие рыбой или ворванью, они, повизгивая, возились и прыгали около меня, лизали мое лицо, хватали зубами полы куртки и рукава. Другие в стороне с охотничьим азартом выискивали у себя в шерсти и щелкали блох. Там же, около смятой картонной коробки, две псины отнимали, рвали друг у друга из пасти мою суконную офицерскую пилотку: выдернутая красная звездочка валялась возле них на земле. Более других мне запомнилась с оторванным левым ухом собака, радостно лизавшая мое лицо и после того, как я открыл глаза.

Это были ездовые лайки из эскимосского поселка. Зимой они ценились как тягловая сила, их кормили и обихаживали, а три бесснежных месяца – ненужные людям и потому предоставленные самим себе – они стаями бегали по округе в поисках пропитания, часами с лаем клубились близ расположения батальона, на огороженной помойной площадке, куда бочками оттаскивали отходы пищеблока.

Здесь, на Чукотке, я уже слышал, что если где-нибудь в тундре в пургу, заблудившись, человек засыпает и может замерзнуть, ездовые собаки начинают хватать его зубами за кухлянку и меховые торбаза, лают, визжат, покусывают и горячими языками лижут ему лицо.

Все это они проделывали сейчас со мной, видимо решив, что я погибаю, впрочем, в тот час и мне так казалось. Поняв их побуждение и действия, я, растроганный, обхватил двух или трех псин руками, прижал к себе и, не удержавшись, заплакал… Возможно, не только от их соучастия и стремления спасти меня, но и от очередного осознания своего несовершенства и слабоволия или мыслительной неполноценности уже в который раз за последние полтора года, пусть во сне, я, офицер-фронтовик, бывалый окопник, имевший ранения, контузии, боевые ордена и медали, унижался, обращаясь за помощью, за советом, как мне жить дальше, к симулянту и дезертиру рядовому Ибрагимбекову, хотя не мог не понимать, что, кроме неизменного "Два раза джопам хлопам – пыздусят рублей даем", я от него ничего не услышу.

…Оцепление местности и обеспечение секретности присутствия здесь Военного Совета округа было за пределами моих обязанностей, и никакой моей вины в произошедшем не было – отвечало за это командование бригады и батальона.

По молодости я не знал, что не следует представлять себе неприятности, которые еще не произошли. И словно позабыл, что жизнь, как погода: сегодня холодно – и ты дрожишь, а завтра тепло – и ты снова согрет, и судьба улыбается тебе лично, и как – в тридцать два зуба!

…Чукотка запомнилась мне не только снежными бурями, пургами, холодом, трудностями службы, но и обмороженными пальцами рук и ног. Удивляло, как удалось выжить в таких условиях? На Чукотке, когда тебя окружали ледяная неподвижность и безмолвие, сохранить оптимизм было в десятки раз сложнее, и впервые там в мое железобетонное, ортодоксальное мышление проникли бациллы сомнения и нигилизма. Впрочем, в жизни моей Чукотка оказалась лишь цветочком, ягодки же были – впереди…

5. ИЗ ИСТОРИЧЕСКОГО ФОРМУЛЯРА

…11 августа 1946 года бригаду на Чукотке посетили командующий Дальневосточным военным округом генерал армии Пуркаев, член Военного Совета округа генерал-лейтенант Леонов с группой генералов и офицеров штаба округа.

За отличную зимовку 1945-1946 гг. в районе пос. Анадырь и бухты Провидения Чукотского полуострова генерал армии Пуркаев объявил благодарность всему личному составу бригады.

…Ознакомясь на месте с чрезвычайными условиями зимовки личного состава бригады, командующий округом участник трех войн генерал армии Пуркаев не смог сдержаться и заплакал…

^ $


БОРИС СИРОТИН

о том, что жизнь


НЕОБОЗРИМА…

* * *

Я закопал себя в провинции – от лени? Иль от любви к блистающей реке?… Но не встаю, как прежде, на колени Перед Москвой, что брезжит вдалеке.

Конечно, там все главные святыни, Но… русское ущемлено в правах, И тянется душа к степи, к пустыне, Где прадедов витает зов и прах.

Прости меня, великая столица,

Вовек я до тебя не дорасту,

Но в сельской церкви слаще мне молиться

Простому деревенскому Христу.


КРАСНОТАЛ

О гибких прутьях краснотала За Волгой в солнечной глуши Моя душа всегда мечтала И причитала: напиши!

СИРОТИН Борис Зиновьевич родился в 1934 году в оренбургской деревне. Автор многих стихотворных сборников, постоянный автор журнала, Лауреат Всероссийской премии им. А. Фета. Член Союза писателей России. Живёт в г. Самаре

И вижу я, как не без форса Стою за Волгой на лыжне Средь краснотала с голым торсом, И солнце марта светит мне.

И снег уже слегка подплавлен, И тени синие кругом, И мысли все мои о главном, О недоступно-дорогом.

О трепетном соединенье Вот с этим миром белизны И сини… о стихотворенье Из первых признаков весны.

О том, что жизнь необозрима, В ней светится ядро любви, Которая проходит мимо, Но требует – останови!

О том, что сердце не устало Творить прекрасную игру, О гибких прутьях краснотала, Посвистывающих на ветру.


* * *

Мне увиделось: Кожинов жив! С неизменной своей сигаретой Весь он к истине дерзкий прорыв, К потаённому древнему свету.

Средь громоздких сидим стеллажей, Он со мною беседует строго, За промашки не гонит взашей, Ибо он не судья, но подмога.

Вот стоим на вершине горы, Отдаваясь полдневному жару. И влюбился он с этой поры Навсегда в Жигули и Самару.

В Жигулях спрессовались века, И пронзали нас древние токи, А под нами сияла река, И всё слышался голос далёкий.

Он так нежно и тонко звучал

Из воздушной таинственной сферы, -

Может быть, о начале начал,

О стяжании правды и веры.

Мне увиделось: Кожинов жив, Он не сломлен болезнью смертельной, Словно лопнул зловещий нарыв – И опять мой наставник на Стрельной*.

* Стрельная – самая высокая гора в Жигулях. Служила для Волжской вольницы местом наблюдения за торговыми судами.

…И, тяжёлой клонясь головой, Я шепчу заклинание на ночь: Вы не умерли, нет, Вы живой В моём сердце, Вадим Валерьяныч!


* * *

Вот опять оглушительно жарко, Жар идёт из казахских степей… Пролетевших годов мне не жалко, Как сказал бы Есенин Сергей.

Пролетели они, пролетели, Не заметил – дожил до седин. Были женщины рядом в постели, А сейчас я в постели один…

С кем такого, скажи, не бывало, Я смирился давно с сединой… Только вот ощущенье обвала, Пустоты, тишины за спиной.

Далеко и свободно смотрелось В годы те, чьё прозванье "застой", Но засыпана пылкая зрелость Камнепадом, породой пустой.

В эти годы вседневной мороки, Где святое идёт на распыл, Я забыл свои лучшие строки, Не себя ль самого и забыл?…

Технологий всемирная свалка, На лице безобразном – вуаль… Пролетевших годов мне не жалко… Ах, как жалко, как жалко, как жаль.

Поздравляем известного русского поэта Бориса Сиротина с 75-летием! Здоровья Вам, дорогой друг, телесного, здоровья духовного, новых книг для самых верных читателей и почитателей русской поэзии и «Нашего современника»!

/Г/ГУ/

Проза Сергея

Дурылина

Сергей Николаевич Дурылин (1886-1954) – писатель, богослов, театральный и литературный критик – одна из самых загадочных и трагических фигур русской культуры первой половины ХХ столетия.

В 1915 году Сергей Дурылин впервые посещает Оптину пустынь и становится корреспондентом и духовным чадом оптинского старца Анатолия (Потапова), затем – активным участником общины "московского старца" Алексия (Мече-ва), в 1920 году принимает сан священника, которому остается верен до конца своих дней.

В 1922 году происходит первый арест С. Н. Дурылина и ссылка. В конце 1924 года Сергей Дурылин приезжает в Москву, а в 1927 году следуют новый арест и ссылка в Томск, затем – в Киржач, и только в 1934 году С. Н. Дурылин вновь возвращается в столицу, а с 1936 года поселяется в своем доме в Болшеве.

Сам Сергей Дурылин считал себя прежде всего писателем. Прозаическое наследие его обширно – начиная от раннего цикла "Рассказов Сергея Раевского" (1915-1921), повестей "Хивинка", "Сударь кот" (1924, вторая редакция – 1939 год) до хроники "Колокола" (1928-1929, вторая редакция – 1951 год). Эти произведения, за исключением рассказа "Жалостник" из "Рассказов Сергея Раевского", вышедшего в 1917 году, не были и не могли быть опубликованы при жизни автора.

Пожалуй, одно из самых совершенных прозаических произведений С. Н. Дурылина – повесть "Сударь кот".

Мы представляем главы 1-3 повести по экземпляру из архивной коллекции Мемориального дома-музея С. Н. Дурылина в Болшеве: Дурылин С. Н. Сударь кот. Семейная повесть. 1924 // МА ДМД. Фонд С. Н. Дурылина. КП-261/21. Машинописная рукопись с рукописной правкой автора (1939-1940 гг.). Рукопись сброшюрована. Черновой автограф находится в РГАЛИ: Дурылин С. Н. Сударь кот. Семейная повесть // РГАЛИ. Фонд 2980. Оп. 1. Ед. хр. 190. В архиве музея сохранились также различные варианты повести как 1924-го, так и 1939-1940 годов и заметки С. Н. Дурылина, поясняющие текст:

"…В Ирине-Иринее я слил черты трех дорогих мне людей: Бабушки Надежды Николаевны, Мамы и Ариши. Ее имя дал я и Ирише моей.

В прадеде есть черты моего отца, но это не мой кот.

Сударь кот – это челябинский желтый Васька, умерший в 1927, от разлуки и тоски ко мне.

Няня – это наша няня Пелагея Сергеевна.

Дом прадеда – это наш в Плетешках, наш же и сад.

Первая глава – поездка к бабушке внучат – это наша поездка к бабушке Надежде Николаевне, в день Ивана Предтечи, я – я, брат ‹-› Георгий, няня – Пелагея, мама ‹-› мать"*.

В настоящее время готовится к выходу Собрание сочинений С. Н. Дурыли-на. Но уже и первых глав повести достаточно, чтобы почувствовать силу и обаяние "открытого вновь" писателя.

* Мемориальный архив. Дом-музей С. Н. Дурылина в Болшеве. Фонд С. Н. Дурылина. КП-261/24.

/Г/ГУ/



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю