355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник 2009 #2 » Текст книги (страница 14)
Журнал Наш Современник 2009 #2
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:20

Текст книги "Журнал Наш Современник 2009 #2"


Автор книги: Наш Современник Журнал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)

СЕРГЕЙ ДУРЫЛИН

СУДАРЬ КОТ*

Семейная повесть

Михаилу Васильевичу Нестерову


1

К бабушке, к матери Ирине, в монастырь, мать ездила несколько раз в году на повиданье и на прощенье ее иноческих молитв всему нашему купеческому дому, но нас, детей, к ней брали не всегда, а непременно на Ивана Постного, двадцать девятого августа, на храмовый монастырский праздник. К этому дню готовились и мать, и мы. Мать вынимала из комода замшевую книжку с белым генералом** на скале, вышитым шелками, и сверялась, что наказывала ей привезти к празднику мать Иринея. Купленное она вычеркивала, а некупленное подчеркивала двумя чертами и ездила по лавкам все сама, чтобы все купленное шло в монастырь из собственных, из родных рук, с доброхотством, а не из чужих, из наемных: «из своей руки и то же яблочко – да наливней, и тот же мед – да сахарней». Покупки все складывались в диванной, что была возле спальной, но в эти дни, перед Иваном Постным, «диванной» не бывало. «Куда нести?» – спросит няню артельщик с кульком. «В матушкину комнату!» – и все понимали уж, что нести в диванную. Мать входила в «матушкину комнату» и, оглядывая зорко кульки, коробки и «штуки», справлялась с «белым генералом»: все ли припасено к завтрашнему. Мы, брат и я, присутствовали при этом. Иногда мать обращалась ко мне:

* © Публикация Мемориального дома-музея С. Н. Дурылина в Болшеве.

** Речь идет о Михаиле Дмитриевиче Скобелеве (1843-1882), одном из самых ярких военачальников второй половины XIX в. Скобелев участвовал в подавлении польского восстания 1863 г., в присоединении Средней Азии, в русско-турецкой войне 18771878 гг. (во взятии Плевны). Воевал только в белом мундире и на белом коне.

– Сережа, не помнишь, – у тебя память помоложе, – в прошлый раз, как были мы у тетушки, отвозила я репсу на воздухи*? Что-то я запамятовала?

Репс – это шелковая материя, рубчиками, я его знал – у меня продавался он в игрушечной лавке. Мой репс был лоскуток от того, что отвезли в монастырь, и я твердо отвечал:

– Отвозили, – и ждал, что еще спросят, а брат, щуря глаза и заводя свои крупные карие кругляшки в сторону, что строго запрещалось, прибавлял:

– Еще кот бабушкин когтем тогда в шелку увяз!

Мать улыбалась на его слова, не отрываясь от книжки, но, заметив, куда ушли его карие кругляшки, – "вишенки! вишенки! Вася, дай съем твои вишенки?" – строго сдерживала его:

– Пойдешь в угол, если будешь глаза заводить! И не возьму к бабушке. Не смей!

В угол – было не страшно, не очень страшно, только бы не в зале, где пусто и в углах – зелень, сегрень и нечисть, – но "не возьму к бабушке" – это было так страшно, что брат сразу останавливал зрачки посередине, будто они застыли у него, и около "вишенок" делалось что-то мокро.

Но мама опять смотрела в книжку:

– Что не припомню, то не припомню: сколько тетушка просила шафрану*, фунт ли, два ли?

Шафран не продавался в моей лавке; я равнодушно молчал и подбрасывал, подхватывая в горсть, толстое и крепкое, как маленький арбуз, яблоко, которое мне подарили в фруктовой лавке.

– Переели сегодня яблок, – замечала мать. – Это не игрушка. Или убери на послезавтра, или съешь сегодня. А завтра нельзя есть.

– А почему? – спрашивал брат. Я знал, почему нельзя, но молчал, потому что мне хотелось еще раз услыхать все. От этого рассказа всегда возникала жалость на сердце, а жалеть так сладко, и так грустно замирает тогда сердце. Я уже знал эту сладость и грусть, хотя и не знал, что это называется сладостью и грустью.

– Завтра у бабушки спроси.

– Нет, мама, скажите.

– Бабушка лучше скажет. Я еще фрукты не проверила, – но брат уж охватывал ее лицо руками, и она сажала его на колени, а я садился у ее ног, на синий коверчик, и она рассказывала. Я не все помню из ее рассказа, но что помню – точно и ясно, как шахматные клеточки синего с желтым ко-верчика, на которые смотрел, когда слушал ее рассказ.

– …Ударили в бубны, пришли плясавицы, пляшут, а царь скучен. Пляшите веселей. Отвечают плясавицы: не можем плясать веселей. Пусть заиграют во свирели. Заиграли во свирели…

– Как пастух? – прерывает брат.

– Нет, не как пастух, а по-другому. Заиграли во свирели. Плясавицы пляшут, а царю скучно. Пляшите веселей. Не можем плясать веселей: забейте в барабаны!

– Как солдаты? – опять спрашивает брат.

– Нет, не так. Молчи; слушай. Забили в барабаны. Пошли плясавицы в пляску. А царь скучный. Почему царь скучный? Плясавицы, пляшите веселей! Не можем плясать веселей. Не знаем, подо что плясать.

– Под трубу! – отвечает брат.

– Тебя не спросили. Был пир не весел. Встает тут девица, Иродиадина дочь, говорит: "Буду я плясавицей. Развеселю царя". И стала девица пляса-вицей.

На этом прерывается моя память. Оживает на другом.

* Репс – шелковая или шерстяная рубчатая ткань. Воздухи: покровы на священные сосуды в алтаре.

** Шафран – растение, дает окраску желтого цвета. Использовалось также как пряность.

– …И приходят к царю и говорят: "не гневайся, царь. Нет в твоей казне блюда, что бы вместило Предтечеву голову. Все малы". "Ищите лучше", – отвечал царь. Искали слуги, не нашли блюда под Предтечеву главу. "Не нашли, царь, блюда: твои легки, не выдержат Предтечевой главы". Молчит царь в страхе. Встает плясавица, оком ярым на слуг посмотрела и говорит: "Найду я под ваши головы, под каждую, а под Иванову главу не далеко ходила – нашла. Вот вам мое блюдо", – и подает им блюдо золотое, что пред нею на столе, для яств, стояло. "Принесите мне на нем Иванову главу"…

Опять прерывает тут память мамин рассказ. А брат не прерывал его уже никакими вопросами. Он теснее прижимался к маме и хватался рукой за ее руку, и уже не отпускал ее, и жался к ее плечу.

– …Ангелы Предтечеву главу в землю скрыли, пустыня ее травою зеленой прикрыла и украсила алыми цветами. В Предтечев день алые цветы не рвут: кто сорвет, тому цветок алой кровью капнет. В Предтечев день круглого не вкушают; как принесли плясавице честную главу, пир в конце пира был: пред всеми гостями, на серебряных блюдах, плоды круглые лежали из царских садов наливные, а перед плясавицей, на пустом на золотом ее блюде, честную главу положили. Царь в пущем страхе сидит; гости молчат; остановился пир при самом конце. Говорит плясавица: "Что ж вы, гости, сладчайших плодов из царских садов не вкушаете? Аль не сладки?" А глянула: на блюдах у гостей не круглые плоды, а мертвые главы…

Тут молчали мы все трое.

Мама спускала брата с колен, целовала в лоб его и меня и говорила:

– Ну, идите в детскую, и не надо вам в нынешний день и завтрашний ссориться. День этот – страсти Предтечевой. Страшный это день. У бабушки будьте тихи. Бабушку не беспокойте.

Мы шли в детскую, а мать оставалась в "матушкиной комнате" и проверяла покупки. Отец приезжал вечером из городу и, перед всенощной, заходил в диванную вместе с матерью.

– Все в порядке? – спрашивал он.

– Кажется, что так, – а не поручусь, что чего не забыла.

– Ну уж, матушка, вспомни. Иван Постный один в году бывает.

– Вспомнить-то вспомнила, да придется завтра, перед монастырем, в лавку заезжать.

"Лавка" – это был наш оптовый магазин в городе, а если говорили: "лавки", "поехать в лавки" – то это про чужие.

– А что?

– Да сегодня только вспомнила, – мать улыбалась широкою и долгою своею улыбкой: она была долгая, потому что, раз появившись на ее некрасивом, умном лице, долго оставалась на нем и делала его привлекательным и грустным. – Тетушка, в прошлый раз, наказывала мне, даже удивила меня: привези ты, говорит, мне, матушка Аночка, палевых* лоскуточков шелковых всяких поболее, что к канарейке ближе. – На что же, спрашиваю, вам, тетушка, канареечных? – Я палевый узор подбираю из шелков: чайную розу хочу шить по стальному фону, на пелену к Феодоровской Владычице. Удивила она меня. В шестьдесят пять лет – палевую розу! Ведь на это надо глаза мышиные.

Отец увязывал какой-то развязавшийся кулечек и отвечал:

– Сколько она этими мышиными глазами слез-то молодых и старых пролила! Нет, не глаза, а корень у них, старозаветных, крепок, корень без пороку. Дубы и кедры были, а ныне – осинки да ельничек. Нет, не глаза. Кедры да кипарисы были.

Он пробегал глазами замшевую книжку.

– И все это, что у тебя, матушка, здесь писано, все, как в сказке, по тетушкиным усам потечет, а в рот не попадет.

– Сама знаю. Все раздаст, рассуёт Пашам и Дамашам. Ей-то самой что бы такое привезть?

* Палевый – соломенного цвета, желто-белесоватый. 7* 99

Отец махал рукой, левым плечом подталкивая дверь из диванной:

– Я тридцать лет над этим голову, матушка, ломаю – да так и не придумал ничего. Разве коту на печёнку оставить, так и от той тетушка кота отучила и на монастырский стол его перевела. Матушка, я есть хочу. Скоро ко всенощной ударят*, – доканчивал он уже за дверью.

Мать приказывала подавать обед.

На самого Ивана Постного мать и отец ходили к ранней обедне в свой приход, но молебна не стояли, отец, попив чаю с черными сухариками, посыпанными крупною солью, уезжал в город, а мать принималась за сборы к бабушке. С кульками, сверточками, баночками, ящичками отправляли, раньше всех, няню Агафью Тихоновну. Мы с братом, одетые в русские рубашки из синего шелку с вязаными серебряными поясками бабушкиной работы, выбегали на двор усаживать няню в пролетку, в которую Андрей-кучер запрягал самую смирную лошадь – каурую Хозяйку, и за кучера садился второй дворник Степан, молчаливый, вдовый мужик, который в этот день и в кухню не заглядывал, чтобы не замарать новую кубовую рубаху**, и на кухаркины требования принести в кухню то, другое, отвечал неизменно:

– Сами принесите-с. Я сегодня под нянюшку.

Няня, с помощью Степана, горничных и нашею, усаживалась в старинную, "вторую" пролетку, в которой ни отец, ни мать уже не ездили, – и ее со всех сторон обкладывали поклажей для бабушки. Мать выходила на крыльцо и поминутно опрашивала няню:

– Тихоновна, дюшес не тряско поставили?

– Тихо будет-с, – отвечал Степан.

– Банки-то не перебить бы с грибками, с рыжиками, с дынным вареньем.

Но горничная Стеша уже совала няне старую шаль, и банки, поставленные в задок пролетки, окутывали шалью, чтобы не бились бок о бок. Няня заботливо все озирала, сидя в пролетке, и шептала Стеше:

– Слава Богу, дынь не беру, по нонешнему дню, а то дыни-то ведь бью-ны бьюнучие: живо перебьются.

– Довезете все, даст Бог, в целости.

А в это время брат тянул из корзинки веточку лилового винограда; няня его хлопала не больно по руке:

– У бабушки поешь. Запылится виноград. А брат передразнивал ее:

– Запылится вино и град! – подбегал с другой стороны пролетки и запускал руку в пузатый кулек, но тотчас же выдергивал и тер о нянин фартук. Няня ахала от ужаса:

– Гляди, что делаешь! Фартук замараешь! Что бабушка скажут? Ведь руку-то в семужьем жире обрыбил, бесстыдник… Стеша, вымой Васеньке.

Мама недовольно позвала с крыльца:

– Поди сюда, Василий. Няня, живее, этак до вечерни не собраться. Готово, что ли, там? Ничего не забыли? Поди, Сережа, сбегай в бабушкину комнату, посмотри: не забыли ли чего?

Я взбегал в дом, мигом оглядывал пустую комнату и еще с лестницы кричал:

– Все взяли!

– Ну, тогда несите! – не оборачиваясь на меня, приказывала мать. Няня неподвижно сидела в пролетке. Степан уже восседал на козлах, а брата мать держала за руку. Тогда из кухни показывалась "белая кухарка", Марья Петровна, в черном шелковом повойнике***, сопровождаемая Стешей, и на блюде, высоко перед собою, на широко расставленных ладонях, медленно несла огромный пышный пирог: пирог был тщательно прикрыт и увязан сал-

* Скоро ко всенощной ударят. – Перед началом службы полагается благовест (одиночные удары в большой колокол). ** Кубовый – синий.

*** Повойник, повой – русский женский головной убор, повязка, полотенце, обвитое вокруг волос.

фетками, но и через салфетку от него развевался по воздуху приятный пар. Довезти пирог в полнейшей сохранности и красоте и было главною задачею няни, ради которой, главным образом, и снаряжалось ее особое посольство. Пирог пекли с начинкою о четырех концах, так что начинки сходились к середке пирога острыми углами: был угол самый постный, с одними мелко рубленными рыжиками, были углы средние: с мясистыми белыми грибами и рисом, был угол "соленый": с осетровой вязигой. А посередине пирога из золотистого теста были выведены инициалы: "М. И." – "Мать Иринея".

Няня принимала пирог, опирала блюдо о колени и всю дорогу поддерживала его руками. Степан оглядывался с козел: хорошо ли уселась няня с пирогом, и делал два-три замечания, как лучше сесть и приладить руки к блюду: было делом его чести благополучно довезти нянюшку и пирог. Стеша застегивала кожаный фартук у пролетки, мама еще раз оглядывала няню, Степана и пролетку и, наконец, громко говорила:

– Ну, с Богом! Час добрый! Тетеньке передавай, что мы следом будем, да келейницам скажи, что я говорила: чтоб все было в порядке: архимандрит будет… Нас осудят, ежели что не так подадут.

Няня уж ничего не отвечала, не сводя глаз с пирога, а только кивала головой в ответ.

– Трогай, Степан!

Няня крестилась торопливо, боясь поднять руку от пирога. Пролетка с няней и с пирогом уезжала, и тотчас же начинались вторые сборы, наши с мамой.

Старший кучер, Андрей, ловко подал парадную пролетку к крыльцу, остановив ее у самой нижней ступеньки. Мама села с братом, придерживая его рукой, а я поместился на маленькой скамеечке перед ними. В верхе пролетки лежали "штуки" материй и продолговатые картонные коробки с галантереей и платками.

– В город! – приказала мама обернувшемуся Андрею. – В лавку.

Мать любила быструю езду. Она была взята из семьи, где все были лошадники и, по выражению отца, недолюбливавшего шурьев, порастратили отцовское состояние на "сивку-бурку, вещую каурку". Андрей любил ездить с матерью: отец ему не давал показать на всем ходу нашу отличную пару в яблоках, сдерживая его кучерской пыл, и Андрей поварчивал на отца потихоньку: "На лошадях, как на клячах, я ездить не согласен", а выпивши, прибавлял: "Я на клячах и то, как на лошадях, езжу. Меня барыня понимает".

Мы ехали быстро; мелькали дома, магазины, лавки с вывесками: "мужественный парикмахер Козлов с дамским залом", – и улыбался нам длинный турок с закрученными усами, китайцы, сидя на цыбиках с чаем, дружественно двигали и водили косами, толстый арбуз с фруктовой лавки сокрушенно раскачивался: "я – круглый, я – круглый: меня нельзя есть", – "а нас можно!" – отвечали румянобокие груши с той же вывески. Мать крестилась на церкви и снимала с брата картузик, и он начинал креститься, когда церковь была от нас уже далеко.

Лавка была в гостином ряду. Мальчик в суконной серой куртке выбегал из лавки и высаживал первым брата, помогал сойти маме. Мама здоровалась с Анисимом Прохоровичем, седым заслуженным приказчиком, в долгополом сюртуке, с холеными крупными руками. На шее у него висела золотая большая медаль на малиновой ленте: он, по закрытии лавки, тоже заезжал поздравить бабушку и был в полном параде. Он почтительно, но с достоинством здоровался с мамой, усаживал ее на стул, возле прилавка, предварительно устелив стул листом белой бумаги, – и не спрашивая, что нужно из товару, – вел разговор:

– День сегодня, сударыня Анна Павловна, торжественный и печальный-с: Усекновение честные главы пророка и предтечи Господня Иоанна. – Он четко и по-церковнославянски, словно вязь, выводил-выговаривал полное церковное название праздника, особенно ясно отчеканивая: И-о-а-н-н-а. – Где у обедни изволили быть?

– У себя в приходе, – отвечала мать, оглядывая куски шелкового товару, лежавшие на полках: белые, голубые, розовые, синие, фиолетовые,

оранжевые, черные, желтые края их нежно вырисовывались в тускловатом освещении "лавки".

– Я так и предполагал-с. В монастыре преосвященный владыко Нафа-наил служат.

– Я всегда в приходе обедню стою, а к тетушке на молебен.

– Потрафите в самый раз. Преосвященный в служении медлителен и служит истово и благолепно: в первом часу, не ранее, полагаю, обедня отойдет. Облачения крестовые: золотые кресты по лиловому бархату. Бархат в черни*.

– Я что-то не упомню его. Должно быть, не бывала на его служении. Давно он у нас?

– Менее года, как на покой присланы, в Вышатьев монастырь, что в десяти верстах от города. Постники, вина никакого; никогда не ужинают, но рыбу очень любят-с, красную-с. Были на Крайнем Севере, а прежде викарием в Привислянском крае-с. Магистр богословия.

Анисим Прохорович так же тщательно, как название праздника, выводил географические названия.

Он был одинок, жил с старушкой – двоюродной сестрой, и читал "Московские ведомости". На столе у него лежал крестный календарь и "Список архиереев". Он больше ведал продажей парчи. Покупщиков – церковных старост, архиерейских экономов, кафедральных протоиереев – он уводил в особую темную дощатую комнату с зелеными шелковыми занавесками, где всегда горела лампа, усаживал в кресло и говорил:

– У меня рост архиерейский. Наш духовный портной, по моему росту, многие облачения уже шил, на мне и примеривал, потому что на человеке пожилом это пристойнее, чем на бездушном манекене. Вы не сомневайтесь. Парча эта не тяжела, златовидна и умилительных тонов. В западном крае были случаи обращения униатов после служения владыки Пахомия в кафедральном соборе в облачении из вышереченной парчи. Благолепие, изволите знать, много способствует возвышению религии. В "Московских ведомостях" была корреспонденция.

Солидные покупщики любили покупать у Анисима Прохоровича, и если парча покупалась для какого-нибудь городского прихода или монастыря, он всегда приходил на первое служение, при котором облачались в облачение из новой парчи, и по окончании службы, умиленный и растроганный, подходил к протоиерею или эконому, брал благословение и, почтительно улыбаясь, говорил:

– Ну, вот видите, ваше высокоблагословение, – был ли я прав, когда смел предлагать Вашему высокоблагословению подобную парчу?

– А что, – спрашивал протоиерей, – разве величественно было?

– Небеси подобное украшение, – отвечал Анисим Прохорович и, вновь взяв благословение, откланивался.

Он был любитель и художник парчового дела.

Про парчу, – осторожно и медленно разворачивая тяжелую, блестящую золотом, пышную ткань, – он говаривал: "Это – для Бога. Царь царём"; про шелк говаривал: "Это – одеяние князей земных", и раскидывал перед покупателем, холеными руками своими, кусок шелковой материи быстрее, небрежнее и вольнее, чем парчу; а шерстяные товары сам никогда не показывал – и шерстяные и бумажные ткани определял: "Это – одеяние от на-готы-с, не более того: наги, по грехам нашим, родимся и получаем бренное прикрытие. Не красоте, а наготе-с". А шелк, и еще более парча – это была для него красота, ради которой он берег и свои руки, – и с усмешкой говаривал про себя: "Я белоручка-с: ни к чему не прикасаюсь".

Решив, что разговор с матерью достаточно веден так, что приличествовало началу, Анисим Прохорович осведомлялся:

* В Православной церкви священники служат в облачениях разных цветов. В Господские праздники – в белых, на Пасху и память мучеников – в красных, в Богородичные – в голубых, а Великий пост и постные дни – в лиловых.

– А чем, сударыня, можем служить? Время – деньги, говорят англичане, хоть мы в том, русские, им и не верим: у нас деньги особо, а время – особо.

– Вот что надо, Анисим Прохорыч: задала мне тетушка задачу – подобрать ей шелковой материи, желтого цвету, все оттенки: канареечного, палевого, лимонного. Какие только есть…

– Можем служить, – отвечал Анисим Прохорыч, – а количество-то, по всему вероятно, требуется не малое: по десяти аршин цвета, – и правая бровь, седая и чуть подстриженная, опустилась у него слегка над глазом.

Мать улыбнулась:

– Вы знаете тетушку. Пелену шьет к Федоровской. Надо по лоскутку каждого цвета.

– То-то я и говорю: количество не малое: наберем ли? – и Анисим Прохорович приподнял бровь и покачал головою. Я засмеялся, забежав за прилавок. Он повернул ко мне голову и повторил: "Наберем ли, молодой хозяин? а? товару-то больно много требуется!" – и тут же, другим голосом, приказал:

– Иван Никифоров, достань-ка образцы. Есть там желтые. Молодой приказчик кинулся искать, но, порывшись в картонах, принес

только два-три отрывка образцов желтой шелковой материи со словами:

– Больше нету-с желтой.

Анисим Прохорович нахмурил брови.

– А у нас палевые были – фай-франсе и саржа – и канареечные – фуляр? *

– Где-с?

Анисим Прохорович встал со стула, повернулся к нам спиной, крикнул сердито с раздражением:

– Ты сыщи, а я укажу! – опять присел на стул около мамы и, покачав головой, молвил сокрушенно, как будто и не кричал только что:

– Дивлюсь я, сударыня: мы, старые люди, на рубли помним, а у молодых людей – на полушку памяти не хватает! Отчего это?

Мать ничего не ответила, а протянула ему кусок желтого атласу:

– Вот такого бы цвету еще кусочек, Анисим Прохорович.

– Все это возможно, все это возможно, – отвечал он с тем же сокрушением в голосе.

Принесли еще отрезков, и мать отобрала из них целый подбор кусков желтого шелку всех оттенков. Я тоже выпросил для своей игрушечной лавки лоскут желтого атласу.

– Смею спросить, сударыня, – заговорил старший приказчик. – Мать Иринея какой узор шьют?

– Розан.

– Ну, тогда вам и зеленого канаусу* надлежит взять – на шипы-с и на листья.

– Тетушка не просила.

– А мы их не послушаем да присовокупим. Убытку не будет. А молодой хозяин перечить не станет.

Он погладил меня по голове. Мама хватилась брата.

– Сережа, сбегай, посмотри, где Вася.

Я уже знал, где Вася: он был в подвале, под лавкой, где стояли ящики, пустые и с товаром, валялись огромные круги с бечевкой, пачки картону, целые головы рогож. Мальчики и артельщики паковали товар.

* Фай (от франц. faille) – дорогая тонкая плотная шёлковая ткань, выделывался однотонным и имел различные оттенки, характерные для того или иного места первоначального производства. Популярностью пользовались фай-де-шин ("китайский фай") жёлто-коричневых оттенков и особенно фай-франсе ("французский фай") различных оттенков синего цвета. Судя по цвету, у Дурылина речь идет все же о фай-де-шине. Саржа – тип переплетения, характеризуемый рядом мелких диагональных полосок или рубчиков. Фуляр – легкая мягкая шелковая ткань, распространенная с XVIII в.

** Канаус – шелковая ткань из сырца или полусырца.

Горела подвешенная под потолком лампа. Брат сидел на ящике и пил чай с обколотого блюдечка, в которое ему наливал из огромного белого трактирного чайника краснощекий Филя, городской мальчик, лет четырнадцати, живший, как и все мальчики, у нас в доме, в "молодцовской". Здесь брат был общий любимец. Все его величали: Василий Николаевич. Василий Николаевич, сидя на ящике, устланном белой бумагой, раздавал направо и налево заказы: нужно было, пользуясь кратким пребыванием в подвале, заготовить для дому, для военных и строительных нужд, новые запасы веревок, картону, олову от пломб и товара, бумаги, мочалок и др‹угих› припасов для вооружения оловянных солдатиков, для постройки крепости и сооружения великолепных воздушных змеев с трещотками. Весь нужный материал был уже обозрен и отобран братом. Мальчик увязывал все это, а Филя, поя брата чаем, беседовал с ним. Брат говорил ему:

– У бабушки будет сегодня генерал, – а артельщик Иван Семеныч, пакуя ящик, возражал:

– У монахинь не бывают генералы, Василий Николаевич.

– Бывают, – отвечал брат, – но без оружия. Бабушка важная. Генерал поздравит – и уедет. Больше ничего.

– А я, Василий Николаевич, читал про "белого генерала", – сообщает брату потихоньку Филя, – у нас тут книжка есть.

И вот уже в руках брата замусоленная, исчерканная, перечитанная от скуки по многу раз всеми "подвальными" книжка про Скобелева. Брат не умеет читать, но делает вид, что читает ее, листая. Лицо у него серьезно.

– Под "белым генералом" бомбой лошадь убило, – с восторгом шепчет брату Филька.

– А он? – еще тише спрашивает брат, и лицо его становится еще серьезнее.

– Он уцелел, – отвечает Филька. Брат облегченно вздыхает и молча, не спеша, листает книжку.

Я зову его наверх, к маме, но нам обоим не хочется уходить. Брат показывает мне сверток со своими припасами, и, чтобы мама не забранила, мы решаем положить его потихоньку в пролетку, послав Фильку на это опасное дело. Филька уходит и через две минуты возвращается и громко объявляет:

– Мамаша идут садиться! – Мы прощаемся и бежим по лестнице, а Филька на ходу сообщает брату на ухо: – Готово дело.

Мать в дверях прощалась с Анисимом Прохоровичем и говорила нам торопливо:

– Садитесь, садитесь, дети. Мы опоздаем.

Андрей трогал, и через четверть часа мы были у святых ворот монастыря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю