412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милош Црнянский » Переселение. Том 1 » Текст книги (страница 4)
Переселение. Том 1
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:01

Текст книги "Переселение. Том 1"


Автор книги: Милош Црнянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)

К концу службы подавленные сербы почувствовали страшную усталость, словно их околдовали. Безмолвно, не обменявшись друг с другом ни словом, они прошли через парк к освещенной лестнице дворца, приложившись перед тем к руке епископа.

По соседству с парадным залом, в котором был накрыт ужин, в комнате с балконом, обтянутой красным шелком, они долго ждали Исаковича. Когда он наконец пришел, их поразило его мрачное и серое, как пепел, лицо.

Разукрашенный голубыми шелковыми лентами и перевязями, в треуголке с белыми перьями и серебряными кистями, он походил на набитое соломой чучело.

Чикчиры его были скроены так, что едва не лопались, когда он сидел, а когда стоял – висели мешком. Тело его, казалось, было смято и силой втиснуто в мундир. Седовато-рыжие жесткие, как щетина, волосы топорщились; растрепанные усы подергивались; вытаращенные глаза смотрели в сторону. То ли он порывался куда-то идти, то ли сказать о чем-то своим болезненно кривящимся ртом. Его отекшее лицо тряслось от гнева и отчаяния, и только большой плоский нос и две тяжелые слезы на нем были неподвижны.

Тщетно пытались успокоить Вука подбежавшие офицеры, уложив его, точно колоду, на стоявший вдоль стены диван. Он кипел от ярости и дрожал всем телом.

Зная, что он страдает от удушья и колик, ему ослабили ремни, расстегнули ворот и обнажили грудь, между кружевами рубахи зачернели густой порослью волосы, обильно покрытые крупными горошинами пота. Судорожно схватившись за живот и приподнявшись, он закачался, словно в забытьи, из стороны в сторону. Когда слуги распахнули двери в трапезную и пригласили всех к богато накрытому столу, Исакович вздрогнул и с какой-то медвежьей силой поднялся на ноги. Веки у него совсем посинели. Предложив офицерам знаком пройти вперед, он тихо сказал:

– Идите и не будьте в обиде на немощь мою. И да не потребует ум ваш от меня праздных слов. Воздайте честь царствующей императрице. Но храните в душе тихую надежду нашу: сладостное православие.

И когда он увидел, что они с удивлением на него смотрят, снова указал им рукой, чтобы они шли, и еще тише повторил:

– Сладостное православие.

Они не знали, как тяжко и горько закончился день в Печуе перед уходом на войну для командира Славонско-Подунайского полка, его благородия майора Вука Исаковича. Зажатый между огромными вазами из фаянса и венецианского стекла, которые он боялся разбить, и уже изрядно нагрузившимся комиссаром, еще больше, чем сам он, разукрашенным различными перевязями и шелковыми лентами, на которые он все время боялся сесть, Вук должен был рассуждать о делах рая и ада, об ангелах и архангелах, поскольку епископ и комиссар втемяшили себе в голову во что бы то ни стало его окатоличить.

Комиссар страстно любил рапортовать об успехах. Вот он и воспылал желанием, проводив Славонско-Подунайский полк на поле рати, написать своим тонким острым почерком рапорт о том, как командир полка, Вук Исакович, один из лучших подчиненных ему офицеров, просвещенный чудотворящими речами печуйского епископа, склонился к тому, чтобы поцеловать туфлю его святейшества папы и таким образом отправиться воевать на Рейн как правоверный, то бишь наиправовернейший герой из «подведомственного ему военного округа».

Не обмолвясь ни единым словом о производстве Исаковича в подполковники, комиссар пел все те же песенки об императрице, о дворе, о Вене, которые должны были подтвердить то, что было и так ясно как день, а именно: Вук Исакович должен принять католичество.

На желтой стене между двумя шестисвечниками висела икона св. Екатерины Сиенской со стигмами на коже и глазами, устремленными в небо.

Комиссар, накричавшись за целый день, наконец умолк, предоставив дело епископу. Он раскис от вина и запарился в своем тяжелом парике. Нижняя губа его отвисла, лицо позеленело – ни дать ни взять старуха, которую вот-вот вывернет наизнанку. Про себя он уже составлял рапорт о своей неудаче в четких и резких выражениях. При этом ему хотелось подробно описать православный мир в «своем военном округе». В помутившемся сознании наметилась и первая фраза: «Сербы охотнее всего избирают военное поприще, потому…», но скоро ему наскучило думать и почудилось вдруг, что посиневший Исакович превратился в икону.

Комиссар совсем оцепенел и только осоловело хлопал из-под парика глазами.

Дома уже, верно, укладываются, думал он, обе кошки спят. Поглаживая указательным пальцем свой крючковатый нос, он ожидал, как поведет дело епископ. Завтра надо будет послать графу Сербеллони два донесения. Сегодня он наденет чистую ночную рубаху. Это очень приятно.

Зал был оклеен желтыми обоями. Рядом с иконой св. Екатерины Сиенской висела св. Терезия, а в углу дева Мария наступала голой красивой ногой на змею и на серп месяца.

Какие жилы на руках! Вино просто дрянь! Он открыл было рот, чтобы кликнуть адъютанта: «Ауэрсперг!», но того в комнате не было. В трапезной звучала музыка. Сквозь распахнутые двери доносился запах сирени. Сегодня он наденет чистую ночную рубашку.

Комиссар принялся считать свечи. Дошел до одиннадцати и сбился.

Мягкий и улыбчивый епископ полагался на волю божью.

Он распорядился накрыть для них троих стол в комнате над церковью, в южном крыле дворца, где обычно гостила сестра или тетка.

Эта комната со множеством ангелов на потолке пропахла каким-то особым запахом. Весной из окон открывался прекрасный вид на окрестные горы.

Комната была далеко от трапезной, и епископ привел Исаковича ужинать сюда, где было тихо и спокойно и никто не мешал обильно запивать ужин отличным вином, которому было почти столько же лет, сколько мальчикам из церковного хора.

Сделав вид, что он устал от спора, начатого им еще вчера вечером, епископ ждал, пока утихнут страсти вокруг церковных обрядов, патриарха, причастия, крещения, пасхи, о чем, кстати, ни тот, ни другой не сказал и одного умного слова. А каких только глупостей не наговорили они о латинском клире!

Распахнув настежь двери так, что из сада в комнату заглядывали кисти сирени, грозди акации и свечи каштанов, а синие горы да мерцающие в небе звезды казались ближе, епископ слушал музыку, склонив голову к левому плечу, и доказывал, что католическая церковь – прежде всего ласковая, нежная и внимательная мать. Не упоминая о возможных выгодах, он уговаривал майора лишь поразмыслить со своими офицерами над тем, сколько горя могут причинить их детям злые люди, ненавидящие православных схизматиков, а таких людей он немало встречал и при дворе. Время от времени его преосвященство клал свою пухлую белую руку, на которой поблескивал перстень с большим черным камнем, на руку уже изрядно опьяневшего Исаковича.

Вот так, в глубине темного парка, в крыле старого дворца с большими освещенными окнами, под сенью их черных крестовин и теней на стене от серебряных подсвечников, велась долгая упорная борьба.

Окруженные с трех сторон желтыми стенами, они сидели у заставленного яствами и винами стола, усталые и отяжелевшие, и своими речами, шепотом, восклицаниями все глубже погружались через распахнутые белые двери в ночь, так приблизившую к ним леса, горы и бескрайнее звездное небо, поблескивающее над городом.

– Надобно быть католиком! Разве можно не быть им, если и сама императрица католичка? Прекрасная императрица. Императрица, соединившая в себе два дивных имени: Мария и Терезия. Мария! Мария безгрешная, Мария пречистая, сосуд избранный, звезда утренняя. Мария чудесная, Мария Богородица. А чтит ли кто из сербов и знает ли святую Терезию? Терезия! Огонь! Солнечный круг, опоясывающий тело. Пламя, в котором сгорают, стремясь к грядущей лучшей и сладостной жизни. Терезия! Мечом пронзенные, белые, мужчиной не тронутые груди! И, наконец, свет! А свой народ надо вести к свету. А свет только в католицизме! Когда солнце заходит на западе, в тот же миг оно появляется на востоке. В католицизме! И каково будет солдатам, которые в глазах своего государя были и остались схизматиками? Неужто он, Исакович, хочет обречь себя на вечные муки, на мытарства души не только своей, но и своих детей, на муки, которые подобно извести в могиле до скончания века будут разъедать им мясо до кости, пока они живут в этой стране, а их из нее уже не выпустят?

Мария Терезия. В первой букве ее имени заключена таинственная сила: «М» – обозначает тысячу. «М» – потому что Мать. «А» – потому что Ангельская. «Р» – потому что Рассадница. «И» – потому что Избранная. «Я» – потому что Ясная.

И Терезия: «Т» – потому что Теодицийная. «Е» – потому что Евангельская. «Р» – потому что вторично будет Рассадницей. «Е» – потому что Единственная. «З» – потому что Зенитная. «И» – потому что Иерусалимская. «Я» – потому что Ясная.

Исакович, почувствовавший после ужина привычную резь в желудке, страшно перепугался велеречия епископа. Опасаясь, что ему не удастся отвертеться и его тут же, в Печуе, окатоличат, он воззвал в лютой печали к своему патрону святому Мрату.

И святой Мрат помог ему среди моря разливанного вина, сверкающих бокалов и горящих свечей, он надоумил его поступить так, как поступал его брат Аранджел при заключении торговых сделок, спаивая валахов, турок или венгров. Вспомнив об этом, честнейший Исакович решил последовать примеру брата и напиться самому. Рассудив, что уж если его окрестят силой, то хотя бы не трезвого.

И приналег на вино с таким усердием, что епископ онемел от удивления.

Все более багровея, сохраняя лишь проблески сознания, Исакович доказал, что не нуждается в длительной поддержке святого Мрата.

– Здравствуй, – сказал он, – мое благословенное православие, многие лета матери моей церкви, и пусть вовеки живет она в моих потомках. Благословенна будь и Россия наша. Бога творца молю дать мне узреть путь мой в Россию. Россия! «Р» – потому что Рождество. «О» – потому что Оживотворение. «С» – потому что Славянская. «И» – потому что Иисусова. «Я» – потому что…

Майор так и не закончил: хоть он и насосался, как губка, он понял, что говорит не то, что следует, и струсил. Испугавшись, он совсем обмяк и попытался замазать свои слова, прибавив: все, мол, тлен, прах, суета сует… празднословие… умираешь все равно как скотина. При этом он попробовал встать, чтобы уйти.

– Ни души нет, – бормотал он, – ни бога… тщета одна, а не жизнь… все тлен… смерть… празднословие.

Тут епископ отвел от него холодный взгляд и, поежившись, поглядел в темноту. Полночь давно уже миновала.

– А если посмотреть в ночь? – спросил он. – Стать вот у дверей, на пороге тьмы, оглядеть залитые лунным светом поля? Вот эти горы на горизонте… город, крыши… облака… созвездия… небо, полное света? Если помолчать, глядя на все это? Неужто и тогда все покажется бренным и безумным… бессмысленным… и возможно ли, что все это лишь пустая бездна?

Честнейший Исакович принялся будить комиссара и, уже совершенно пьяный, уставился в усыпанное звездами небо, поглядел на залитые лунным светом поля… далекие леса… горы… облака… и прошептал прямо в лицо епископа:

– Туда аз пойду… – И заплакал.

III
День и ночь текла широкая, ленивая река, а в ней – ее тень

Весной тысяча семьсот сорок четвертого года дом Аранджела Исаковича – большое строение у самой воды на окраине сребробогатого Земуна – был заново оштукатурен. Окрашенный желтой и голубой краской, он возвышался над окрестными соломенными кровлями и был хорошо виден сквозь чащу верб, на фоне пожарищ и шанцев, где поселились аисты; все рыбаки и барочники его хорошо знали.

Стоял он, зарывшись в крутой, взрыхленный весенними водами, первыми травами и кротами берег Дуная, в окружении множества деревянных расписных, с выгнутыми шеями, ладей-лебедей. Глинобитный, с крышей, сделанной из палубы баржи для перевозки зерна, он господствовал над всеми окрестными конюшнями и хлевами и походил на какой-то допотопный корабль. Оттуда неслось хриплое мычание волов и коров, блеянье козлов и баранов, овец и ягнят, слышался конский топот и рев верблюдов.

За высокими заборами усадьбы, где с утра до ночи, увязая в глубокой грязи, грузили суда, Аранджел Исакович держал оборыши скотины, пригнанной с лиловых долин Шара и пастбищ на берегах Быстрицы.

Направо поблескивали широкие воды и залитые острова, над которыми белели в голубом небе минареты и крепостные стены Белграда, налево – разлившаяся река переходила в бескрайнее море грязи, сливавшееся с темной синью горизонта.

Окруженный глубокими канавами, сараями, загонами, скирдами сена, запах которого на закате пропитывал не только сверкающий воздух, но и проникал сквозь накаленные и плотные глинобитные стены, этот дом среди непрестанной суеты, несмолкаемых криков пастухов и лодочников, рева скотины и понукания погонщиков все-таки оставался тихим. Закрытый со всех сторон, он имел одно-единственное низенькое крыльцо, где постоянно копошились голуби и сушились на стропилах кожи. А по вечерам, когда к нему подходили барки и вокруг зажигалось множество костров, он и в самом деле напоминал огромный, застрявший в болоте корабль.

Вот сюда-то и отправил Вук Исакович жену и дочек. Прибыли они под плач и причитания толпы женщин и старых слуг в тяжелом рыдване, заваленном расшитыми зубунами, коврами, мехами, серебром, были там и серебряные пуговицы и даже иглы для шитья жемчугом.

Аранджел Исакович относился к старшему брату как к младшему. Сухой, как щепка, он снисходительно поглядывал на толстого, как бочка, брата, благосклонно уступал ему место поудобней, а разговаривая, улыбался и смотрел не в глаза, а куда-то повыше плеча и никогда не отвечал на вопрос сразу.

Еще с тех времен, когда брат служил в Белграде у принца Александра Вюртембергского, Аранджел привык платить его долги, вызволять после драк из тюрьмы и лечить от ран и болезней после войны. Сопровождая отца, который ходил с войсками до Стамбула и Вены, он торговал зерном, скотиной, табаком, а потом все больше серебром, давал взаймы деньги всем и каждому и уже спустя несколько лет, преодолевая по вечерам дрему, тщетно старался подсчитать, кто и сколько ему должен. Брат был для него последней заботой. Аранджел вспоминал о нем где-нибудь в дороге лишь как о случайном должнике в военной треуголке, затесавшемся по недоразумению среди шляп и фесок горожан, с которыми он вел дела в Валахии или Турции.

Он пытался отвратить Вука от военной службы, обучить его торговле, но того очень скоро вновь потянуло к лошадям и сабле. После смерти отца братья довольно долго жили вместе, но Вук стал сущим наказанием, растолстел – бочка бочкой, превратился в пьяницу, развратника и страшного скандалиста.

Тогда Аранджел женил брата, умолив предварительно все комендатуры до самой Вены и подкупив весь чиновный Осек, откуда его пришлось с большим трудом вызволять, чтобы повезти на заручины. Невесту ему он нашел случайно, в Триесте, куда приехал по делам, в доме неких Христодуло, которые задолжали ему восемь тысяч серебром. Они быстро договорились. Вуку девушка понравилась, она была молодая, высокая, сильная и упорно молчала, глядя на него своими большими синими глазами.

Венчал их Аранджел по дороге, в Броде, торопясь по делам, в доме своего приятеля грека. Потом отправил за свой счет прокатиться вверх и вниз по Дунаю, как отправлял гурты скота. И только услыхав, что невестка на сносях, гордясь за Вуковичей-Исаковичей, по примеру старших, поехал проведать молодоженов, а заодно немного передохнуть от бесконечных путешествий, торговли и всяких, уже ставших привычными подлостей. И вот тогда-то, увидев беременную Дафину, Аранджел понял, кого отдал брату.

Стройная и сильная, напоминавшая ангела на иконе, длинноногая и полногрудая, она проплыла мимо него, покачивая бедрами, словно хотела показать, что ее налитое, твердое, как камень, тело все играет и колышется. Аранджелу показалось, что ничего подобного он никогда еще не видал.

Погостив у брата всего несколько дней, Аранджел бежал из его дома сломя голову, как дьявол от креста. И потом присылал только подарки – серебро, шелка, кораллы – а если и приходилось ему приезжать, то делал он это с большой неохотой и каждый раз покидал дом брата совершенно разбитый. Он высох прежде времени, пожелтел, у него разболелись суставы. Он предпочитал водные торговые пути и плавал на своих судах, молчаливый и задумчивый. Через несколько лет плечи его опустились, а пальцы стали дрожать. Дафина снилась ему почти каждую ночь. Он видел ее в каждом темном углу. Ему чудилось, будто его окутывают ее легкие, как шелк, волосы с густым ореховым запахом. Они касались его не раз, когда она подходила к руке. И он тоже изредка касался ее головы, а потом быстро вонзал свои ногти в табак, который сушился на солнце или у очага.

В ее отсутствие он часто погружался в задумчивость, представляя себе ее высокий лоб и брови, которые ее братья называли пиявками, а когда она была дома, то не спускал глаз с ее бледного лица с чуть изогнутыми губами и длинными ресницами, под которыми таился мрак. Он мог часами под любым предлогом ждать минуты, когда она, устав от табачного дыма и кофе, идет на покой, как расправляет, покачивая перетянутой талией, крутые широкие плечи, чтобы вынуть два крупных жемчуга из ушей. При этом ее движении Аранджела начинала бить дрожь.

Прикрыв веки, он видел ее белую кожу, грудь, глаза, большие и синие, цвета зимнего, чистого, вечернего неба, которые никогда не мутнели, глядя на него.

Первые годы он бежал от невестки, как бегут от беды, сердито бормоча: «Господи, пронеси!» Подобно тому, как он избегал горячих лошадей и крепких вин, подобно тому, как однажды он в страхе тайком убежал из одного постоялого двора в Брусе, он оставил и дом брата. О том, чтобы отнять у брата жену, он не мог и подумать. Ему вдруг показалось, что это вовсе не та женщина, которую он высватал для брата. Поначалу он даже испугался за него, увидев, что привел в дом дьяволицу. Эти стройные, сильные ноги, грудной смех, волнующаяся под платьем грудь, покачивающаяся походка! Как глубоко она затягивалась, когда курила! Как колыхалось под венецианским одеялом ее податливое тело! Все это вызывало в памяти валашек, итальянок или армянок, с которыми он сходился во время своих коммерческих вояжей. И он испугался, как бы она тут же, в доме, под боком у мужа, не пошла на грех в благодарность за те подарки – бусы и жемчуг, которые он ей приносил. Или, чего доброго, не спуталась с каким-нибудь слугой, матросом, бог знает с кем. И снова удирал.

Потом он увидел ее с грудным младенцем и чуть не заплакал. Столько было небесной чистоты в ее взгляде, столько целомудрия в движениях, кротости в голосе. С невольным чувством жалости к себе, он в шутку сказал ей однажды, как бы она жила, если б была его женой. Как бы он лелеял ее, возил повсюду с собой, как наряжал. Аранджелу казалось, что жизнь прекрасна и куда бы он с этой женщиной и ее ребенком ни поехал, ему все было бы в радость. А целуя ее ребенка, он вспоминал сотни и сотни валашских, немецких и венгерских детишек, с отцов которых он немилосердно драл шкуру. Он понял, что люди, которых он до сих пор любил мучить, сидят вот так же подле своих жен и детей, и поклялся отныне оставить их в покое. Тогда он впервые осмелился ее коснуться. Украдкой трогал ее расплетенные волосы; прильнул как-то долгим поцелуем к ее щеке, а однажды невольно сжал ее крепкие плечи, когда помогал застегнуть платье, хотя она его об этом не просила. Часами он просиживал возле невестки, возясь с ребенком или с собаками, и пожирал ее глазами. Но ему ни на минуту не приходило в голову, что он может пожелать жену брата своего. Напротив, Вук казался ему счастливым человеком, а его собственная любовь к невестке, непонятная другим, была чем-то само собой разумеющимся. Он жил для них, запустил даже свою торговлю, чтоб только устроить их наконец на постоянное место жительства.

Понимая, что счастье выпало брату случайно, Аранджел решил, что такова судьба, что он тоже мог бы случайно жениться на этой женщине, но коли не пришлось, значит, так тому и быть. И потому не огорчаясь и не отчаиваясь, прожил с ними до самой весны. Раскатывал в своем рыдване по залитому паводком краю, следил за постройкой церкви, которую затеял брат в основанном еще покойным отцом селе, ездил по церковным делам, в которые его втянул Вук, а возвращаясь домой, всегда целовал Дафину и ее дочь, словно они были его женой и ребенком. Совершенно счастливый, он отправлялся поглядеть на поднимавшуюся среди болот в долине озимь; с мыслями о Дафине наблюдал за полетом птиц, сидя в барке и греясь на солнышке во время своих частых поездок в Буду.

И все-таки после этих полных тихого покоя дней, осененных белыми облаками акаций, Аранджел, сам того не сознавая, начал вносить в семью брата разлад. Все чаще касался он рукою волос Дафины, плечей ее и стана; все чаще приближался к ней, чтобы вдохнуть запах ее кружев под горлом; все чаще стал помогать, несмотря на множество горничных и нянек, укачивать на ночь ребенка или одевать его поутру. Вук постоянно уезжал под Варадин обучать солдат рыть осадные апроши и шанцы или в оружейные мастерские в Митровицу и ничего не замечал. А о том, что замечала и думала сама Дафина, прочесть по ее лицу и глазам было невозможно. И вот как-то вечером на вербной неделе Аранджел пришел к ним и, узнав, что она купается в закуте, где стояла большая глиняная печь для выпечки хлеба, захотел туда войти и, дрожа всем телом, понял наконец, чего добивается и чего ждет. И тут же, не простившись, уехал и долго, несмотря на просьбы брата, не возвращался и не давал о себе знать.

И только когда у них родилась вторая дочь и когда она вся покрылась чирьями, Аранджел откликнулся на просьбу брата, который собирался в Италию, и приехал к ним в Вену. Жили они в низенькой маленькой гостинице среди фруктового сада. Брат раздался, отяжелел и совсем поседел, но все еще был красив. Дафина любила его горячо и страстно, но любовь ее показалась Аранджелу животной и тошнотворной. Они целовались, не стесняясь его присутствия, поминутно обнимались и прижимались друг к другу. Всю ночь он слышал их шепот и воркование, а больной ребенок без конца просыпался и плакал. И хоть она была еще краше, но уже не пьянила его своей походкой, гибким станом и пышной грудью. Так, по крайней мере, поначалу ему представлялось. При прощании ее опухшее от бурных бессонных ночей лицо было заплакано. Боясь потерять мужа, она целовала его ненасытно, бесстыдно ревнуя его к фурланкам и венецианкам, за которыми он будет волочиться, и пыталась так угодить ему перед разлукой, чтоб он каждый день мечтал о возвращении.

Пыталась она это сделать всячески. Надевала привезенные из Триеста и Венеции наряды с прозрачными кружевами, шелковые чулки, лифы и снова все снимала. И хотя ей было не до песен и ходила она вся заплаканная, Дафина пила и пела. Уединяясь с мужем, целовала его в шею, губы, уши.

Аранджел, сухой и желтый, прожил эти несколько недель как в аду. Стольный город напомнил ему сумасшедший дом, по которому бегают неизвестно почему и зачем солдаты, лошади, пожилые господа и полуголые дамы, дворцовые офицеры и ремесленники. Заработав тысячу талеров на продаже серебра знакомому греку, некоему Димитрию Копше, Аранджел был не то что недоволен, просто ему было необычайно скучно. Вука он любил с детства за его силу, за то, что тог умел говорить по-цыгански, любил и сейчас как память об отце, как глупого, пустого солдафона, который только его и побаивался. Прибрав к рукам после смерти отца обманным путем все наследство и богатея с каждым днем, Аранджел раскаялся потом в своем поступке и щедро, по-братски помогал Вуку. И вот сейчас впервые он показался ему совсем чужим.

Отправляясь ежедневно в Штаб или ко двору, брат натягивал рейтузы и напяливал на голову парик, он сбрил усы и кичливо носил ордена и голубые ленты – одну в ладонь шириной и другую поуже – в палец. Он доставил двору письмо от патриарха Шакабенты, работал с графом Гайсруком над переписью военных славонских поселений{9}, стал задумчивым, озабоченным, молчаливым, но в то же время надменным. Разумеется, это раздражало Аранджела и не вызывало в нем никаких братских чувств, напротив, было непонятно, почему он должен любить этого разодетого, как пугало, толстого увальня с этим его огромным носом и налитыми кровью желтоватыми в крапинку глазами. Все это время Аранджел ничего не делал и только курил без остановки да перебирал без конца свои четки. Ему нисколько не было жаль, что одряхлевшему, израненному и состарившемуся брату снова приходится уходить на войну, что его могут убить и что сам он, Аранджел, через неделю-другую может остаться на свете один как перст, без отца, без брата. По-прежнему будут сновать люди, проплывать барки, а он будет так же торговать, есть, перебирать четки. Какое ему дело до брата! До его носа, до его вечно больного желудка, до его монахов, о которых он беспрестанно говорит, до его детей, которых он хочет сбагрить ему, – он так об этом и сказал.

И невестка сейчас была неприятна Аранджелу. Она уже не была той прекрасной женщиной с ребенком, которую он однажды, пораженный и опечаленный, поцеловал, весь дрожа от грешного желания. Теперь она вызывала омерзение. По утрам он видел ее в постели, разгоряченную, с расширенными от страсти глазами. Вечерами слышал через стену ее любовный шепот. Видел, как она увлекает брата пораньше в постель, как меняет то и дело наряды, повизгивает или плачет на шее мужа. Правда, только теперь она расцвела в пышную красавицу, страстную и бесстыжую, но разве она была не такая, как все прочие, с которыми он имел дело? И разве эти вечно больные, хнычущие дети и к вечеру обычно немного пьяная женщина – это то, чему можно завидовать так же, как шрамам, орденам, славе? Пусть Вук ломает себе шею вместе со своим конем где-нибудь в Италии, но не рассчитывает, что это в какой-то мере касается его брата.

Все это он выложил Вуку.

А когда тот вернулся, Аранджел снова стал избегать его дом, по-прежнему испытывая в тайниках души вожделение к невестке.

И только когда Вук должен был отправиться на войну в четвертый раз, Аранджел согласился приехать и проститься с ним.

По дороге он сначала заехал в Земун, откуда было проще наладить торговлю с турками, чтобы осмотреть купленный им дом. Потом, не предчувствуя беды, явился к брату таким же враждебным, ехидным и желчным, как при расставании. Вук, постаревший и переменившийся, тоже встретил его неласково.

Но при виде невестки Аранджел остановился словно громом пораженный.

Это была уже не та, рано вышедшая замуж статная девушка, и не чудесная молодая мать с дочкой у груди, и не полная, грудастая баба, что целыми ночами целуется и воркует за стеной. Такой женщины он еще никогда не видел!

Ее лицо в обрамлении волос, которые, как и брови, стали еще чернее, покрывала бледность. От лба и переносицы исходило какое-то сияние, возникавшее от игры света, и Аранджелу порой чудилось, что перед ним белая шелковая венецианская маска. Только возле розовых ноздрей лежали тени, рот стал меньше, губы – бледней и неподвижнее, их словно сковала странная улыбка, которая не исчезла и тогда, когда она грустно посмотрела на него своими широко открытыми глазами. И когда он глядел в эти глаза, ему казалось, что он на берегу глубокого синего моря.

Прикинувшись, будто она видит его чуть ли не впервые, Дафина заговорила о посторонних вещах, о каких прежде никогда с ним не говорила. «О, если бы Вук погиб на войне!» – подумал он и тут же ужаснулся так, что ему захотелось перекреститься.

Она больше не покачивала бедрами на ходу, но охотно останавливалась перед ним и стояла, высокая и статная, сильная и красивая, словно не замечая, что он весь дрожит. Никогда еще она не была так хороша! Тихая и какая-то совсем другая, она часто касалась его рукой, а однажды вечером при отворенной двери, так что он видел, переодевалась в новое венецианское платье.

Она лгала. В первый же день он поймал ее на лжи. С ясной, невинной улыбкой на устах Дафина говорила мужу неправду. Она властвовала в доме, на полях, где уже внизу у воды начали пахать, на пастбищах, где паслись стада, над слугами и пастухами и над целым селом. Люди ненавидели и боялись ее, боялись ее улыбки.

Детей она отдала на попечение слуг и только при муже сажала их на колени. И улыбалась. Однажды утром она спросила деверя, не кажется ли ему, что его брат очень уж скоро состарился? В тот день Аранджел Исакович предложил Вуку поселить жену и детей в своем земунском доме.

Дафина переехала в дом деверя. Ей предстояло прожить тут с дочерьми несколько месяцев, а может быть, и лет, пока муж не вернется с войны. Тут же она должна была разрешиться от бремени, так как была на третьем месяце, в чем открылась мужу перед самым его отъездом.

Прибыла она на двух возках, битком набитых платьями, почти никем не замеченная, хотя перед домом Аранджела Исаковича собрались поглядеть на нее едва ли не все жители Земуна, одетые в синие антерии, в черные меховые шапки, сапоги, в швабские офицерские треуголки, в желтые шелковые шальвары, затянутые лентами, или в домотканые длинные юбки.

Устроив детей с няньками в задней половине дома, в какой-то треугольной комнате с низким потолком, провисшим под тяжестью муки, сложенной на чердаке, кишащем мышами, она выбрала для себя увешанную коврами невысокую комнату, просторную, с большой глиняной печью, деревянным полом и подпертым жердями потолком. Войдя в нее, перво-наперво осмотрела оба выхода, потом сказала, каков будет новый распорядок в доме, и надолго задержалась у широкого, глядящего на реку зарешеченного окна. Это место она выбрала для того, чтобы в первые дни выплакаться. Тут, под окном, день и ночь текла широкая, ленивая река. И в ней – ее тень.

И хотя часть дня была отведена для слез, тем не менее в первые же несколько дней она ухитрилась принять у себя половину Земуна. Побывали тут и офицерские жены – немки и купеческие дочери, намного моложе ее, и гречанки, и жены друзей деверя и мужа, и их дочери, и какая-то толстая турчанка с набрякшими веками, которая перебежала в Земун при взятии Белграда, и, наконец, две сестры-валашки, о которых никто не знал, ни чьи они, ни что собой представляют.

Потчуя гостей кофеем, шербетом и кальяном, Дафина выспрашивала их о том, что известно Земуну, а Земун хотел знать, что известно ей. Вскоре она узнала, что дома в городе желтые и синие, высокие и низкие, узнала, какой кому принадлежит. Кто умер в угловом доме и кого тошнило в доме с большой шелковицей. Какой купец женит сына, а какой – выдает замуж дочь. Кто чья невеста, кто чей жених. Заведя речь о родах, она узнала, кто должен родить в этом месяце, а кто в следующем, узнала, как умерла одна женщина, которая принимала вареный в уксусе пепел, чтобы больше не рожать, поскольку у нее уже было шестеро, и что теперь она прилетает по ночам в белом саване. Узнала она о том, что Димче Диаманти при живой венчанной жене привел в дом вторую и что теперь они живут втроем. Что про ее мужа, майора Вука Исаковича, ходят слухи, будто его связанного отвели из Печуя в темишварскую крепость, что там его увидел барон Энгельсгофен, поцеловал, освободил и, таким образом, он скоро вернется домой и на войну больше не пойдет. С ним вернутся и те семеро солдат, что ушли из Земуна. Ей стало известно, что дочь Николы Панайота привезла из Вены рубахи, которые не покрывают даже колен. И, наконец, что она, Дафина, хромает на левую ногу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю