412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милош Црнянский » Переселение. Том 1 » Текст книги (страница 20)
Переселение. Том 1
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:01

Текст книги "Переселение. Том 1"


Автор книги: Милош Црнянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)

III
Умолкла песня под акациями в Махале

Прибывший в Темишвар в мае 1752 года в связи с возникшими беспорядками среди расформированной сербской милиции, которая хотела переселиться в Россию, обер-кригскомиссар Гарсули наконец уехал. Он закончил следствие по делу офицеров-сербов, арестовал зачинщиков и был в полной уверенности, что превосходно справился со своей задачей.

Его благородие ротмистра Павла Исаковича предстояло препроводить в Осек и передать графу Гайсруку. А братья его должны были отправиться по местам нового назначения. Майор Юрат Исакович и лейтенант первого класса Петр Исакович ожидали только, пока им выправят бумаги. Трифуну Исаковичу надлежало явиться в Брод к командиру пехотного полка барону фон Янусу, вернее к его помощнику, подполковнику барону фон Ритбергу.

Таким образом, Исаковичам предстояло разъехаться и исчезнуть.

Punctum![16]16
  Точка! (лат.)


[Закрыть]

Гарсули послал обо всем этом рапорт Военному совету в Вену. Как павлин он прошелся по белому листу своим красивым каллиграфическим почерком и в конце поставил подпись со множеством закорючек, согласно принятому в то время в австрийской армии испанскому церемониалу.

«Судьба Исаковичей, – думал Гарсули, – теперь решена!»

Легкая, черная дорожная карета выехала после всего происшедшего из ворот принца Евгения Савойского в сопровождении поблескивавших оружием кирасир и скрылась под быстрый перепляс конских копыт в облаке удушливой пыли, которую Гарсули неизменно поднимал, куда-нибудь приезжая или откуда-нибудь уезжая.

Гарсули выехал из Темишвара на другой день после праздника тела господня, хотя фельдмаршал-лейтенант Франц Карл Леопольд барон фон Энгельсгофен и давал ему в письме совет подождать немного и поглядеть, каковы в ближайшее время будут последствия мудрого обращения обер-кригскомиссара с сербами.

Старик утверждал, что сербы – странный народ, что обер-кригскомиссар их совсем не знает. Они-де падки на почести, любят медали и готовы душу отдать чужеземцу. Но, поняв, что их обманывают, что им лгут, не держат данного им слова, запоминают это. Запоминают на века!

– С турками, – утверждал Энгельсгофен, – у них старые счеты из-за какого-то Косова{31} (барон писал: «Cossova»), а прошло с тех пор около трехсот шестидесяти лет. Сербы ничего не забывают! Это весьма непослушный и дикий народ. Ein äußerst unbotmäßiges und wildes Element![17]17
  Элемент крайне непослушный и дикий! (нем.)


[Закрыть]

Однако грек пренебрег письмом фельдмаршал-лейтенанта и уехал.

Не прошло и трех дней, как по Темишвару поползли слухи, будто Павел Исакович бежал с барки, плывшей по Беге, в первую же ночь, а сопровождавший его офицер арестован, привезен в крепость, и его будут судить за измену; говорили, что уже задержаны и допрошены Трифун, Юрат и Петр Исакович, но, поскольку к бегству они оказались непричастными, их отпустили и приказали поскорее выехать из города.

Надоели, видать, они и родному отцу сербов – старому Энгельсгофену.

Первым из братьев пострадал Петр.

Его тесть, многоумный сенатор Стритцеский, еще до побега Павла примчался из Нови-Сада в Темишвар – спасать зятя и дочь. Услыхав, что они и теперь не желают отказаться от своего намерения переселиться в Россию, он словно обезумел и затеял с ними бурную ссору. В порыве яростного гнева старик Стрицеский, грозно топорща седые усы, накинулся было с кулаками на Петра. Обозвал его цыганом. Кричал, что выдал замуж дочь вовсе не для того, чтобы она скиталась по свету, а чтобы она покоила отцовскую старость. Что он хочет видеть ее в смертный час у своего изголовья.

Пришлось поставить ему на затылок пиявки.

Сенатор проклинал тот день, когда познакомился с Исаковичами. И пожелал, чтобы им всем не было ни дна ни покрышки.

Бедняга Петр только скрежетал зубами, оправдывался и наконец крикнул сенатору, чтобы тот забирал свою дочь, если она на это согласна! И хлопнул дверью так, что во всем трактире задрожали стекла.

Отец Анны, кривоногий, всегда улыбающийся сенатор Яков Богданович, тоже примчался из Нови-Сада повидаться с зятем и дочерью. Правда, он не проклинал их, но тоже шумел и грозился.

– И слышать не желаю, – кричал он, – чтобы моя дочь переселялась в Россию! Будь разрешение, куда ни шло, но сейчас и речи о том быть не может! Не отдам дочь! А ты, Джюрдже, возвращай приданое!

Бедняга Юрат колебался.

Он признался тестю, что его и самого не тянет в Россию, но, поскольку он обещал брату и уже внесен в список Шевича, сейчас отказаться уже трудно. Если бы можно было как-нибудь выкрутиться, он готов, но как?

Услыхав слова мужа, Анна покраснела от стыда и заплакала. Тогда сенатор со своей стороны заявил, что он, собственно, ничего не имеет против их отъезда, воспротивилась этому его жена, Агриппина Богданович, мать Анны, и требует отдать ей внуков. Пусть, мол, живут в доме у бабки! А если уж им суждено уехать, то пусть хоть до отъезда в Россию поживут с бабкой и дедом – им на радость и утешение! Достойного Юрата Исаковича это очень растрогало. Тесть и зять долго еще потом выпивали, и при расставании на глазах у обоих блестели слезы.

Юрат и Петр Исаковичи с женами стали готовиться к отъезду. По вечерам мужчины, понурясь, сидели в трактире, словно в ожидании вести о смерти родича. Однако хуже всего приходилось четвертому Исаковичу, Трифуну. Он был не только самый из них старший, но и самый бедный и многодетный – было у него шестеро ребят, мал мала меньше. Он не мог остановиться, подобно братьям, в трактире и жил вместе со своими граничарами в Махале. А ко всему еще его жена не только не одобряла переселение в Россию, но и грозилась уехать в Руму к своему отцу, одеяльщику Гроздину. Уже несколько дней супруги не разговаривали друг с другом. Что касается Трифуновых граничар, то Гарсули придумал им работу: возить с Беги и с Тимиша гравий для прокладки шоссе. И велел взимать с них подать за рыбную ловлю на Беге. А тем, кто хочет переселиться в Россию, приказал сносить дома, которые не стоят на одной линии, и строить новые. С тех пор, как Трифуновым солдатам прочли этот приказ, они каждое утро являлись к дому майора и кричали, что не станут таскать ни песок с Беги, ни гравий с Тимиша, а что до рыбной ловли, то пусть их бог избавит от такой рыбалки!

Не будут они платить подати!

Темишварское начальство в ответ на это заявляло, что всем переселяющимся нечего больше делать в Темишваре, пусть-де уезжают в Срем, в Славонию и ждут там, под шатрами, пока Россия не вышлет за ними царские сани!

Таким образом, Трифун в те последние дни мая досыта нагляделся на позор и унижения махалчан, но не в силах был им помочь; он лишь проклинал судьбу за то, что ему приходится быть свидетелем того, как гусары гонят их на Бегу за песком. Каждое утро в село приходили инженеры и землемеры, наблюдавшие за прокладкой шоссе. Они расставляли свои рейки, секстанты, астролябии, нивелиры, теодолиты и приказывали сносить некоторые строения. Являлся и Einnehmer[18]18
  сборщик податей (нем.).


[Закрыть]
, чтобы получить подать за рыбную ловлю.

Он приходил, несмотря на жарищу, всякий день, и его узнавали еще издали по длинному синему сюртуку; такие сюртуки в те времена носили на Рейне и в Лотарингии. Будучи человеком добродушным, он улыбался махалчанам, однако неустанно повторял по-сербски единственное известное ему слово: «Плати!» Махалчане нехорошо поминали бога, вздыхали да охали.

Немец посмеивался и повторял вслед за ними: «О боже, боже!» А вооруженные пистолетами гусары не отставали от него ни на шаг.

Трифун смотрел на все это из своего слепленного из глины дома, стоявшего у околицы Махалы, на пепелище турецкой караулки, от которой остались одни только трубы. Чисто побеленный дом стоял на небольшом холме, его голубые турецкие рамы и стекла в свинцовой оправе были видны издалека.

Летом в доме пахло глиной, зимою стены покрывались подтеками, но махалчане говорили, будто он битком набит дорогой мебелью, а Трифунова жена расхаживает в нем вся увешанная драгоценностями, и именовали они его не иначе как «Трифунов дворец». Позади дома был старый водоем, его выложили камнем, и теперь он служил Трифуну местом для отдыха в саду. В этом сильно запущенном саду сейчас цвели майские розы. Сидя среди цветов, Трифун видел заросшую акацией Махалу, а дальше, над зелеными плацами для учений, – Темишвар с его рвами, башнями, укреплениями и горевшими на солнце окнами домов.

Над барочными домами синело низкое, теплое небо. Плацы с рыжими подпалинами были теперь безлюдны, а камыш у пороховых погребов высок. Хотя эти глубокие погреба были окружены рвами, Темишвар жил из-за них в вечном страхе.

Видел Трифун, как неподалеку от села, на выгоне, паслись стреноженные кони, которые скакали, точно огромные кузнечики, видел он женщин у колодца, что шли, покачиваясь под коромыслом с двумя ушатами, полными воды.

Он всегда питал слабость к женщинам из народа и в молодости этим славился. Впрочем, все Исаковичи в молодости были мастаки по женской части. Только Павел до женитьбы путался с актрисой из Вены, а Трифун предпочитал соотечественниц из окрестных сел.

И выбирал он их именно тогда, когда они шли с коромыслом на плечах, неся полные ведра с водой.

Этот четвертый Исакович родился в 1700 году, еще в Сербии семнадцатилетним юношей вступил в австрийскую армию и участвовал во всех войнах. Сейчас его редко можно было увидеть веселым.

Надежды его на лучшую жизнь рухнули. Он переселился в Срем, построил со своими родичами и священником Теодором село Хртковицы, однако его надежды на лучшую жизнь оказались тщетными. И теперь этот уравновешенный, молчаливый пятидесятидвухлетний человек смотрел на жизнь и переносил любое несчастье с присущей его возрасту меланхолической покорностью. Трудности возникли у него с бывшими граничарами в Махале: хотя их было тут немного, они и слышать не хотели о переселении в Россию и намеревались оказать вооруженное сопротивление даже гарнизону Темишвара, а планы Исаковича считали офицерской блажью. Эти люди требовали вычеркнуть их из списка переселенцев, прежде чем Трифун уедет из Махалы в пехотный полк, в Брод. Они говорили, что в случае чего вернутся обратно в Сербию, то есть в Турцию, что не желают идти к помещикам и быть паорами. Если же темишварцы попытаются их прогнать, то у них, дескать, найдутся и порох и свинец, а там уж видно будет, кому достанутся постолы, а кому оборы. Им-де, кроме жизни, терять нечего, а она уж давно опостылела.

Трифун, боевой офицер, ходивший и на француза и на пруссака в 1744 году, понимал, что их упрямство глупо и приведет оно к беде. В результате солдатских бунтов в Потисье насчитывалось уже несколько убитых граничар и немало разрушенных домов. Опасаясь еще больших бед, горемыка Трифун решил переселиться со своими людьми в здешний военный округ, но они вели себя тут, как в Среме. И потому собирались в последние дни перед его домом и кричали:

– Мы к помещикам не пойдем!

Недовольных возглавлял дальний родич Исаковичей – Меанджич.

Когда начались беспорядки, Трифун все упорнее стал требовать разрешения переселиться в Россию, но Темишвар оттягивал решение, и вот теперь его переводят в пехотный полк!.. Тщетно он твердил своим солдатам, что Австрия в них больше не нуждается. После приезда Гарсули в Темишвар Трифун понял, что переселиться им не позволят. Мыкаясь так вот уже два года в ожидании переселения, страшась каждый раз бунта во время смотров, мучаясь, когда надо было выпрашивать новое обмундирование, Трифун постепенно превратился в седого, желчного человека; он теперь часто, как и его братья, скрипел зубами.

И когда Трифун оглядывал теперь всю свою жизнь, то припоминал лишь несколько счастливых дней и недель.

Несчастье, постигшее Исаковичей в ту весну в Темишваре, беда с Павлом, тюрьма, допросы, а особенно ссора с женою – Кумрией, которая стала неузнаваемой с тех пор, как он задумал переезжать в Россию, – все это окончательно доконало Трифуна.

И вот сейчас жена едет к отцу, а захочет ли она переселиться с ним в Россию или нет, пусть сама решает. Словом, как пресловутая шапка Юсуфа: либо пить, либо шапку купить! Таким-то образом Трифун ныне утратил то, что сирмийские гусары называли умением ориентироваться.

Он бесцельно бродил по дому и возле дома, размышляя над тем, что же ему делать. Поднимался на свой водоем и, пригорюнившись, сидел там, не зная, куда себя девать. Жизнь теряла для него всякий смысл.

Отсюда мы и продолжим наш рассказ.

Разбуженные рано утром, умытые и одетые, дети не плакали. Напротив, Трифун видел, как они, сидя в телеге, весело, словно выводок гусят или утят, выглядывают из соломы. Им было сказано, что они поплывут по воде, по Беге, а это было чем-то необычным – все равно как для взрослых путешествие по морю. Потому они были счастливы, умирали от любопытства и даже не подозревали, что мать, может быть, навсегда покидает их отца.

Заливался только самый младший, еще грудной младенец, которого держала на руках кормилица Стаменка, жена пономаря Цветко Вуцанича.

Эта рослая, грудастая крестьянка с большими черными глазами, первая певунья в округе, любила Трифуновых детей как своих и была им всем матерью. Сейчас она баюкала младшего ребенка. У нее была своя метода: усевшись и прислонясь спиной к стене, она брала ребенка к себе на колени и, часами качая его, пела, пока он не засыпал.

В то утро злополучный Трифун подошел к воротам, чтобы попрощаться с детьми. Целуя их и гладя по головенкам, он говорил, что поедет на другой повозке.

Дети обнимали его, смеялись, и мысли не допуская, что отец их обманывает. А когда повозка тронулась, Трифун вернулся на свой водоем, чтобы дождаться там жены, которая должна была ехать в другой повозке. Здесь, среди цветов, словно на сторожевой вышке, откуда была видна вся Махала, обычно стояли стулья и столики с кофейниками, чашками и трубками. Но в то утро, с какого мы продолжаем нашу историю, там стоял только столик эбенового дерева, черный с белым перламутром, и два трехногих табурета. Все в доме было готово к переселению.

Здесь Трифун и ждал в тот день жену, ждал, подавленный и точно побитый, похожий на мертвеца. Он смотрел на лежавшую в двухстах шагах от него Махалу и отчетливо видел инженера, сборщика податей в синем сюртуке и гусар, которые расталкивали толпу. Из какой-то лачуги выбегали голые и босые дети, точно пчелы вылетали из улья.

Перестройка Махалы шла туго, дома тут были либо беспорядочно разбросаны под акациями, либо сбиты в кучу, либо прятались, как грибы в лесу. Трифун подумал, что так здесь будет и после его отъезда, и когда вообще не станет Исаковичей. Длинная вереница телег выезжала из Махалы в сторону Беги, и Трифун знал, что вечером он издалека увидит, как они, груженные песком и гравием, поползут обратно, словно огромная гусеница.

То, что приходилось запрягать лошадей и таскать песок да камень, доводило несчастных жителей Махалы до безумия. Темишварский приказ безропотно выполняли только многодетные. И бедняга Трифун не имел больше права ни во что вмешиваться при всем своем желании. Юрат говорил ему:

– Не имеешь права, старик! Не имеешь права, de jure[19]19
  в силу закона (лат.).


[Закрыть]
!

Но Трифун, хотя и числился уже под началом командира пехотного полка в Броде, барона фон Януса, до самого отъезда протестовал в Темишваре против великих обид, которые чинят его ветеранам, воевавшим за Марию Терезию. Ведь статусу камеральному ветераны не подвластны, а поскольку, согласно статусу военному, они отпущены из армии, то все их права до переселения в Россию остаются за ними.

«Это противоречит, – писал Трифун в своем рапорте, – и смыслу и духу «Привилегий», дарованных сербскому народу. А ведь «Привилегии» эти были объявлены глашатаями во всех селах, о них известно и его злосчастным беднякам. Они оглашены были в церквах всего Потисья и почитаются как святыня. Махале приходится содержать около тридцати инвалидов, и грешно сейчас брать с жителей подать за рыбную ловлю в лужах!»

Трифун заклинал махалчан не терять надежды. И уверял, что переселение в Россию – вовсе не офицерские бредни, оно сулит спасение от бед, избавление от нищеты, насилия, унижений и мук. Поэтому пусть они Исаковичей не поносят! Это ведь не выдумки Исаковичей, а, как уже объяснял солдатам Юрат, «референдум»! Принятый общим голосованием, правомочный референдум всего Поморья и Потисья! Трифун говорил, что надо только продержаться еще немного. Австрия – старая ведьма, но это ее последние судорожные потуги. В России уже находится список генерала Шевича. Темишвар не имеет права запретить им переселиться. Его брат Павел уже в пути. Только не следует болтать об этом, надо помалкивать и ждать.

В большинстве своем махалчане были на стороне Трифуна, они хорошо понимали, куда метил Гарсули, когда приказал им таскать песок с Беги и сносить дома, если те не стоят по шнурку инженера. Кавалеристы Трифуна, даже самые бедные, во время войн повидали немало. Они знали, что в мире царит не патрон Исаковичей святой Мрат, а ложь, обман, злодейство, соблазн и клевета. Эти простодушные ветераны вовсе не были так уж глупы и смекали, куда гнет Темишвар. Они прекрасно понимали, что означала конфискация оружия и почему в их лачугах искали порох и свинец. Темишвар задумал, отняв у них ружья, замучить их трудовыми повинностями, задушить податями и таким путем заставить отказаться от переселения в Россию. Хотят превратить их в крепостных, или – как они выговаривали на свой лад – в паоров! Неученые и неграмотные, но смышленые и упрямые махалчане по ночам, в темных углах, из уст в уста передавали вести, как передают из дома в дом уголек.

Они знали, чего хотят темишварские господа!

Фельдмаршал-лейтенант барон фон Энгельсгофен, который для сербов был что отец родной, называл это: уломать! Mürbe machen![20]20
  Сломить сопротивление! (нем.)


[Закрыть]

А Гарсули цинично говорил: greifen[21]21
  схватить (нем.).


[Закрыть]
за глотку!

Трифун постарел за эти дни лет на десять. Стройный, высокий, почти такого же роста, как Павел, но не такой красивый и холеный, майор Исакович стал теперь сухим, жилистым и, когда садился, напоминал вросшую в землю узловатую корягу старого дуба. Не хватало только, чтоб с нее кричали совы.

Его усатое костистое лицо со впалыми щеками, высоким лбом, тяжелыми челюстями и большим носом, которое, да простит меня бог, всего лишь десять лет тому назад напоминало Кумрии, дочери одеяльщика, лик архангела Михаила, сейчас подурнело. И, как это часто бывает у старых кавалеристов, смахивало теперь на лошадиную морду.

Его кудри, которые прежде были, как и у Павла, цвета старого золота, ныне порыжели, поседели, стали жесткими. Такой же щеткой торчали и усы, к которым – это было всякому ясно – давно уже не прикасалась рука парикмахера. Большие серые глаза, отливавшие светлым серебром, поблекли. И становились все более водянистыми, наполнялись той водой, что в конце концов затопляет без возврата весь мир.

Трифун курил почти не переставая.

В нем уже не осталось ничего привлекательного – ни улыбки, ни ярких губ, ни белых зубов, даже его гусарский доломан и треуголка были ветхие и потрепанные.

Порыжели и алые гусарские чикчиры. А желтые сапоги стали совсем обшарпанные.

Женщины в Темишваре, даже служанки, больше не смотрели вслед этому офицеру.

Как и его брат Юрат, он прославился во время последней войны тем, что взял в плен несколько неприятельских офицеров, однако в окружении графа Гайсрука об этом давно забыли. А после того как Трифуна с его людьми привели в Темишвар, посадили на гауптвахту, таскали и мучили, в штабе корпуса его имя уже не упоминалось.

Трифун, как и Павел, был страстный игрок, и в последнее время много проигрывал в фараон. Понурый и угрюмый, возвращался он домой после карточной игры. И дочь одеяльщика Гроздина не могла ему этого простить. Однако не только бедность заставила Трифуна поселиться с женой и детьми среди болот, у околицы Махалы. Существовала и какая-то духовная общность, связывавшая Исаковичей, несмотря на сословное различие, как с махалчанами, так и с последовавшей за ними в Потисье беднотой. И братья хранили эту духовную связь, как завет Вука Исаковича, иначе говоря, господина Волкана, командира Славонско-Подунайского полка. Намерение переселиться в Россию они тоже «унаследовали» от Вука. В тот год после войны с турками из Вены в Срем впервые прибыл русский посол в Австрии Возницын{32} и, объезжая монастыри, посетил также их Шишатово. В то время Исаковичи жили как бы двумя жизнями: собственной и жизнью своих отбывших службу солдат. С доброй половиной Махалы они состояли в родстве, а с остальными – в кумовстве. Поэтому, где бы Исаковичи ни находились, они ежедневно час или два мысленно пребывали в Махале или в Хртковицах.

Детей в лачугах тут крестили именами, которые были в роду Исаковичей. И все они назывались Вук, Трифун, Павел, Петр или Юрат. Майор Юрат Исакович обычно говорил:

– Куда ни глянь – Юрат! Будто я их всех делал!

Тщетно Исаковичи время от времени пытались порвать эти связи. Люди, переселившиеся сюда с ними из Сербии, шли за Исаковичами, как идет стадо за своим вожаком с колокольцем. А прежние подчиненные приезжали к ним в гости, чтобы рассказать о своей жизни и своих бедах. Приезжали в Руму, приезжали в Варадин, а теперь стали приезжать и в Темишвар.

Когда кто-нибудь из солдат женился или заболевал, его родичи являлись, чтобы сообщить об этом событии Трифуну или Павлу Исаковичу. И грех было не поехать на свадьбу либо на похороны.

Эти бедняки – бывшие солдаты, ветераны, инвалиды – не просили у Исаковичей ничего. Ничего и не хотели брать. Хотели только время от времени, хотя бы раз в году, повидаться с ними.

Один дальний родственник Павла, дядя Спасое, приходил к Павлу из Румы не только в Варадин, но и в Темишвар, и весь путь проделывал пешком. А ему уже перевалило за семьдесят.

Он жил день, другой, считал двери и окна в доме, удивлялся их количеству, а потом, сердечно попрощавшись, таким же образом, скромно возвращался восвояси.

Достойного Юрата Исаковича время от времени посещали его сверстники из Румы и Хртковиц. Обычно они появлялись, когда начинался падеж скотины, когда дохли коровы или когда покупали телят. Юрат сердито отмахивался и кричал после их ухода:

– Чего они ко мне повадились? Ведь не я отелился!

Трифун, самый бедный из Исаковичей, был этим людям ближе всех. Он просиживал с ними целые дни и, потягивая ракию да покуривая трубку, вел неторопливую беседу, говорил о всякой всячине. И они уходили довольные. Подобно тому, как раньше Трифун отдавал им приказы на войне, так сейчас он давал им советы в семейных делах.

Зато жена Трифуна Кумрия совершенно не слушала его советов. Ее мнение постоянно расходилось с мнением мужа.

И вот теперь, поджидая жену, чтобы выпить вместе с нею кофе, Трифун неторопливо перебирал все это в памяти. Наступала минута расставания, что прежде случалось только тогда, когда он уходил на войну. Трифун чувствовал, что они больше уже, наверно, не свидятся. Когда у них родился последний ребенок, он заметил, что Кумрия порой бросает на него взгляды, полные ненависти.

То, что жена каждый год рожает, Трифун считал вполне естественным для всякого брака. Тут незачем было восхвалять и превозносить мать или отца либо проливать слезы умиления.

Трифун полагал, что рождение ребенка – в природе вещей.

Он считал, что замужней женщине положено рожать детей, как девушке – нанизывать бусы на нитку. И не мог понять, почему Кумрия в последнее время возненавидела его за то, что каждый год она ходит брюхатая…

Наконец стол был накрыт.

Повозка ждет, они выпьют кофе, потом он усадит жену, как усаживал детей, поцелует ее в присутствии слуг, и Кумрия, дочь одеяльщика Гроздина, уедет в Руму. В доме уже все готово к переселению. Надо только продать конюшню. Завтра или послезавтра уедет и он, погрузится на барку и поплывет вниз по Беге. И никого из Исаковичей не останется в Темишваре.

Махала с ее акациями, ветеранами, инвалидами, родичами, кумовьями еще день-другой будет стоять у него перед глазами, а потом воспоминание о ней сохранится лишь в рассказах родственников.

Трифун смотрел на пришедших к колодцу женщин и на сборщика податей в синем сюртуке.

В воздухе над Махалой парили жаворонки.

День был теплый. Пахли акации.

Трифун сидел и неторопливо ждал жену, густые клубы табачного дыма окутывали его голову. Рана, полученная на смотре, все еще тупо болела, как после удара саблей плашмя. Сквозь повязку на темени краснела запекшаяся кровь. Ему приходилось отмахиваться от множества мух и шершней. Он с досадой думал о том, что не проводил Павла. И досада эта усиливала боль, казалось, тысячи игл вонзаются в глаз, а в темени гремят громы. Кумрия слышала, как он скрипел всю ночь зубами, и, хотя супруги не разговаривали, молча подавала ему в темноте уксусные примочки. Она тоже не спала. Оба чувствовали, что их супружеская жизнь обрывается, хотя окончательно оборваться она не должна. С первых дней женитьбы они привыкли проводить час за утренним кофе наедине. Этот час принадлежал только им, не допускались даже дети. Трифун и Кумрия хотели хотя бы час в день всецело принадлежать друг другу, своей любви, своим воспоминаниям и надеждам.

К водоему можно было попасть прямо из комнаты, где Трифун спал с женой. С тех пор, как он женился, вернее с тех пор, как родился у них первый ребенок, Трифуна стал преследовать какой-то злой рок, хотя он и Кумрия закрывали на это глаза и словно ничего не замечали.

Трифун в последние годы, как и Петр, не продвигался в чинах, несколько раз он неудачно падал в манеже с лошади, постоянно проигрывал в карты и все больше разорялся. Этот прежде такой шумный и веселый офицер теперь стал угрюмым – слишком уж чувствительны были удары неумолимой судьбы. Когда Кумрия начинала упрекать мужа за неряшливость и неопрятность, он, окутанный, как и сейчас, клубами табачного дыма, точно мрачной тучей, лишь отмалчивался да время от времени фыркал себе в усы.

И этим очень сердил жену.

До того самого дня, когда его махалчане задумали опрокинуть карету с обер-кригскомиссаром Гарсули, Трифун не заикался жене о переселении в Россию. Он старался по возможности оттянуть разговор об этом. В то время как братья без конца толковали об отъезде, Трифун помалкивал. Не так давно он внес себя, жену, детей, шестерых слуг и конюхов и сто семьдесят три граничара в список переселяющихся в Россию, а теперь не упоминал об этом.

Только однажды он как-то заметил, что не следует ни перечислять все обиды, которые пришлось претерпеть в австрийском государстве, ни жаловаться на возникшие с тех пор, как их гонят в Венгрию, тяготы, ни ссылаться на них, как на причину переселения, а надо уехать так, словно Исаковичи никогда в Австрии и не жили.

– Кому жаловаться? Ради чего? Зачем?

А когда жена заявила, что переселяться в Россию не желает, и стала оплакивать судьбу их шестерых детей, Трифун только опустил голову. И уже не отвечал на крики Кумрии ни слова.

Он считал вполне естественным, что она родила ему шестерых детей. А если в последующие десять лет родит еще шестерых, а то и десятерых, это тоже будет в порядке вещей. Виноватым он ни в чем себя не чувствовал.

Но Трифун, разумеется, понимал, что с кучей малых ребят везде, куда ни ткнешься, будет нелегко. Потому он и приуныл.

Он не был ни себялюбцем, ни плохим отцом, совсем напротив, он и мысли не допускал, что можно бросить детей и одному отправиться в Россию. Но он все больше приходил к убеждению, что существует какая-то роковая разница в жизни тех, у кого много детей, и тех, у кого их вовсе нет.

Трифун старательно скрывал эту мысль, а детей своих баловал и грустно гладил по головкам. Особенно младших, которые по утрам прибегали к отцу в постель и забирались за его спину погреться. Он ощущал их как частицу собственного тела, как ощущают свою руку или ногу. А когда Трифун проигрывал в фараон, ему казалось, будто он отнимает кусок хлеба у своих детей. И он возвращался домой пристыженный, с поникшей головою.

Вернувшись с войны семь лет тому назад, Трифун еще рассчитывал далеко продвинуться по службе в своем тогда столь славном Подунайском полку. В ту пору был он еще общительный и веселый, охотно танцевал и почти не играл в карты. Он любил песню и перед тем, как запеть, всегда закладывал ладони за уши.

Он был тогда душою общества.

В последние годы все переменилось. Ему, как и Юрату, присвоили чин майора, но жалование оставили капитанское. И сказали, чтобы в будущем он уже ни на что больше не рассчитывал. Время войн миновало. Австрийской империи нужны теперь иные люди.

Трифуна женили десять лет тому назад на дочери одеяльщика Гроздина из Румы. Кумрия, в ту пору статная и очень красивая девушка, слыла богатой невестой. С приданым, достойным и генерала.

Сватовство поначалу подвигалось туго, но затем Кумрия вдруг воспылала любовью к этому могучему как дуб мужчине, который был старше ее на двадцать лет.

В то время Трифун был стройным, дерзким гусаром; когда он позвякивал шпорами, у Кумрии, как она потом шепотом признавалась своим невесткам, подгибались колени. Так оно и было на самом деле.

Единственная дочь одеяльщика охотно вышла замуж за Трифуна Исаковича и едва не умерла с тоски, когда муж ее был на войне.

Кумрия родилась в 1720 году, в ту весну, с которой мы ведем свой рассказ, ей пошел тридцать второй год. Она была уже десять лет замужем. И, как ни странно, в первые, полные любви и страсти, годы не родила ни одного ребенка. А потом дети вдруг посыпались, точно пилюли из аптеки митровацких монахов, которыми торговали на базаре в Руме. Сначала Кумрия убивалась, что у нее не было детей, а потом стала горевать, что их у нее шестеро, и бояться, что она еще может родить столько же, если не больше.

В отличие от Трифуна она не считала, что это в порядке вещей и что таковы законы природы. Если же это так, то она готова была возненавидеть природу. Ей хотелось бы, чтобы дети зарождались в часы страстных любовных объятий, под нежное воркование Трифуна, под его песню. В лунные ночи парни из Румы и Хртковиц обычно собирались, обнявшись расхаживали по улицам и пели песни. И эти песни в лунные ночи, и аромат акаций прежде доводили Кумрию до слез. Не в силах заснуть, она лежала в постели, слушала и шептала: «Ах, как хорошо!»

Гроздин в таких случаях обычно говорил, что его дочь в седьмую ночь недостерегли.

Когда Кумрия выходила замуж, она была высокой статной девушкой с тяжелыми темными косами, обвитыми вокруг головы и спускавшимися на шею, точно черные змеи, с белым, как у живущей в гареме турчанки, красивым лицом, маленьким, чуть вздернутым носом, небольшим ртом, в котором, когда она пела, перекатывался розовый язычок. На ее губах неизменно играла веселая улыбка. Но особенно запоминались ее совсем почти круглые янтарного цвета глаза с кроваво-красными крапинками вокруг черных зрачков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю