Текст книги "Переселение. Том 1"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
И Павел тоже охотно с ним встречался. Однако последняя их беседа закончилась вовсе не так, как того хотелось Зиминскому.
Когда Исакович простился с г-жой Зиминской, Марко вышел с ним, чтобы сказать ему несколько слов. Пробормотав что-то невнятное на деревянной веранде, он предложил Павлу спуститься в столовую.
Они уселись в углу, и Зиминский сказал, что его жена видела, как к Исаковичу приходили госпожа Евдокия Божич и ее дочь Текла. Видела своими глазами.
Он пригрозил жене, хотя никогда еще так не поступал, поколотить ее, если она кому-нибудь даже заикнется об этом. Жена поклялась молчать, но ведь известно, как мучает тайна любую женщину, пока она ее не выскажет, потому-то женщины и сходятся «поболтать». Вот он и хочет предупредить Павла, чтобы тот остерегался Божича, ведь у Божича на совести уже два убийства.
Исакович на это спокойно ответил, что госпожа Божич действительно приходила к своим родственникам, но никогда не поднималась даже на веранду. Вероятно, госпожа Зиминская ошиблась, ей просто показалось, почудилось в полумраке.
Огорошенный Зиминский, немного помолчав, пробормотал, что не только его жена, но сам он тоже видел Евдокию Божич.
Исакович в ответ на это сказал, что, значит, Зиминский тоже обознался в темноте.
Что же касается Божича, то не так страшен черт, как его малюют. И никто не знает, у кого сколько убийств на совести.
Кому придет в голову прийти к нему, Исаковичу? Какая дура явится с визитом к вдовцу?
Однако им пора расстаться, закончил Павел, чтобы потом встретиться, по-человечески, уже в Киеве. И он обнял на прощание Зиминского.
– Надеюсь, – прибавил он, – что мы встретимся в Киеве еще в этом году.
Когда Павел ушел, все завертелось в голове Зиминского. Казалось, крыша валится ему на голову. Родич, которого он так уважал, офицер, которым он так восторгался, человек богатый, достойный – и вдруг лжет!
Для Зиминского это было едва ли не самым тягостным переживанием в жизни. Он стоял, сбитый с толку, и долго смотрел на дверь, за которой исчез Исакович.
Когда Марко поднялся к себе наверх и жена тревожно спросила, предупредил ли он Павла насчет Евдокии и что тот на это ответил, Зиминский сказал, чтобы она помолчала и хотя бы на минуту оставила его в покое.
Пусть она ни о чем его не спрашивает, прибавил он. И не надо им в это дело вмешиваться.
– Я говорю ему, что мы всё видели, говорю, что Божич убийца, а Павел только смеется и смотрит как баран на новые ворота. Погибнет он из-за женщины и, что хуже всего, опозорит наш род. Сам Божич его убивать не станет, просто подыщет какого-нибудь негодяя, который сведет счеты с Павлом в темноте, и концы в воду! А ведь до сегодняшнего дня я все еще надеялся женить Павла на твоей сестре. Но я все равно найду ей мужа.
Вот каким образом Павел Исакович, который казался Зиминскому исполином, столпом, дубом, что стоит наперекор всем стихиям, утратил свой прежний ореол в глазах юного корнета.
– Никакой он не столп, не дуб, он просто старый пень, – с горечью шептал Зиминский. – Отперся от того, что к нему приходили женщины, солгал! Видно, он похож на того нищенствующего монаха, который ходил ночевать в село Рибарицу к богомолке и записал в поминальную книгу: «Село Рибарица. Дала богомолка кружок сыра и штуку полотна»…
Солнце в Вене уже зашло, когда Исакович во второй раз пришел в лазарет.
Доступ туда был теперь свободен: транспорт черногорцев уже готовился к отъезду в Россию.
Исакович шел молча в сопровождении Баевича и караульного офицера. Его походка была ленива и небрежна.
К лазарету подогнали барку. На ней уже горели фонари. С барки черногорцам выдавали одежду, белье, пищу, воду и соль. У лазарета сновали какие-то лодки, а длинная вереница крытых возов вытянулась на песчаном берегу.
Радуле Баевич встретил Исаковича приветливо.
– Нам известно, – сказал он, – что вы нас вызволили из беды и что Россия нас не забыла. Все, кто в силах, готовятся уезжать. И вдруг, перед самым нашим отъездом, Вена опять словно с ума спятила. Отобрали у нас всю одежду и выдали новую, еще более чудну́ю и пеструю. И какое-то уж совсем немыслимое белье. Едва я народ утихомирил. До самой смерти люди не забудут, что побывали в Вене.
Исакович, как бы вскользь, спросил о женщине с больной дочерью. Баевич сказал, что девочка поправилась. Ей сделали разрез на шее, и сейчас у нее горло просто царское. Она совсем здорова. У ее матери брат живет в Киеве. Потом Баевич стал жаловаться, что им не вернули оружие. И заторопился делить хлеб, привезенный в караульное помещение. Исакович спросил, может ли он повидать эту девочку, которую вылечил медик, и ее мать?
– Йоку, жену Стане Дрекова? – хмуро спросил Баевич. – А зачем она вам?
Павел стоял на понтонном мосту, глядел на красный закат, вернее на еще пламеневшие на глади Дуная его отблески, и спрашивал самого себя, чего он хочет и зачем явился сюда.
Не дождавшись ответа, Баевич насупился и ушел.
А дети, как козлята, подбегали к офицеру, которого узнали по треуголке. Как раз в ту минуту, когда Баевич направился к людям, выгружавшим из лодки какие-то бочки, Исакович увидел ту, которую искал. Черногорка вышла из лазарета и спустилась на берег, к караульному помещению. Положив на голову несколько хлебов, она повернула обратно, поднимаясь по узкому бревну. Видела ли эта женщина, как он пришел, или только теперь его заметила, Павел не знал, но в десяти шагах от моста она вдруг остановилась и пристально посмотрела на него. Потом неторопливо стала приближаться, неся на голове хлебы.
На ней было поношенное черное платье, сидевшее мешком.
Когда она, некрасиво семеня ногами, медленно подходила к нему все ближе и ближе, напоминая столп, по которому вьются черные змеи, он окликнул ее.
Женщина покраснела.
Павел спросил, где ее дочь и муж.
Решив, что Исакович, видимо, командир отряда стражи, который распределяет хлеб, и на его вопросы полагается отвечать, она подошла к нему совсем близко. На ногах у нее были шелковые голубые туфли с оторванными каблуками, поэтому она и ходила как-босая.
Черногорка спокойно, будто увидела его впервые, ответила, что она Йока, жена Стане Дрекова, что ее муж в Триесте, он опозорил и бросил ее. Надоело ему тут ждать, и он удрал. А она едет в Россию, к брату. Поедет, верно, и Дреков. А его, капитана, кто бы он ни был и куда бы ни ехал, пусть наградит бог за все то, что он для нее сделал. Только теперь она поняла, что дочка была близка к смерти и умерла бы, не приведи капитан того врача. И тогда будто солнышко красное взошло! Женщина смотрела на Павла спокойно, но радость светилась в ее больших, широко раскрытых зеленых глазах, а ресницы у нее и впрямь были совсем пепельные.
Чтобы лучше разглядеть ее, Исакович нагнулся с понтона и почти вплотную приблизил свое лицо к ее лицу. Он сказал, что тоже едет в Киев и на месте Дрекова никогда не бросил бы ее.
И тут же раскаялся, увидев, что лицо женщины покрывается смертельной бледностью и глаза ее меркнут. Она пробормотала, что капитан, видно, из тех, кто носит на голове вместо своих чужие волосы, снятые с мертвеца. Зачем он говорит неправду, будто едет с ними в Россию? Кто он такой?
Исакович сказал, что если б он даже хотел, то не смог бы ей солгать. Он и в самом деле едет в Россию, а ее, если бы только мог, нес бы на руках и берег как зеницу ока. И пришел он сюда, чтобы это ей сказать!
Женщина молча постояла возле своих хлебов, которые опустила с головы на землю, открыв при этом свои черные косы, походившие на клубок змей. Но когда Исакович, точно обезумев, повторил, что пришел ей об этом сказать, она переменилась в лице. На ее губах появилась странная улыбка, как у женщины, которая могла бы многое сказать, но не хочет. Потом она подняла хлебы и пошла к лазарету, как будто Павел ничего и не говорил. Но в ее походке, в покачивании бедер появилась какая-то легкость, которой не было прежде. Исакович смотрел ей вслед до тех пор, пока она не скрылась в темном проходе лазарета.
В бумагах, оставшихся после Исаковичей, не обнаружено никаких сведений об этой женщине.
Покидая точно беглец Вену и дом Агагиянияна, Исакович испытывал странное чувство. Словно идя в атаку, он вдруг повернул совсем в другую сторону, оставляя и столицу и г-жу Божич, будто никогда их не видел и нет ему до них никакого дела.
Приехавший за Исаковичем экипаж Волкова, запряженный белыми лошадьми, на которых в те времена обычные путники не ездили, должен был отвезти Павла по определенному адресу в городок Рааб. Там его должна была ждать карета купца Кречаревича.
Все это устроил молодой армянин, помощник Копши.
Однако в тот день кира Анастаса словно подменили.
Исакович в дорогу надушился и разоделся, но вид у него был весьма грустный. Впрочем, и Агагияниян – всегда улыбающийся щеголь, – впервые со времени их знакомства был невесел. И теперь этот чернобровый и черноглазый человек походил уже не на ворона во французском фраке, а скорее на мокрую ворону. Несмотря на черный фрак, он весь как-то побелел в своих белых панталонах, белых чулках и белом жабо.
Точно на похороны собрался.
Жизнь, говорил он, для бедняка сплошное страдание. На всем белом свете нет места для армянина, некуда ему податься, всюду он будет мучеником. Хорошо Исаковичу, у него есть родичи, и он к ним едет. А вот у него, Агагиянияна, турки вырезали всю его семью, он верой и правдой служил русским в Цареграде, а теперь в Вене служит Волкову и чего дождался? Сильно разочаровал его Волков. Вчера – впервые с тех пор, как они знакомы, – ударил его тростью. Из-за женщины! Никак не ожидал он такого от секретаря посольства. С каким удовольствием он уехал бы сейчас с Исаковичем и никогда не возвращался бы в Вену.
Слушая молодого армянина, Павел подумал, что несчастных на свете тьма-тьмущая. Как звезд на небе. И ему стало жаль Анастаса.
В качестве кого, спросил Павел, он и Копша работают у конференц-секретаря посольства и почему русские суют их во всякое дело, точно укроп в похлебку? И тут впервые Агагияниян откровенно рассказал, что он – и переводчик, и почтальон, и сводник, и тайно меняет Волкову дукаты. Надо ведь на что-то жить, если у человека нет ни дома, ни семьи. Копша состарился. Боится малейшего риска. Но он может поставить капитану печать на любой паспорт – и на австрийский с двуглавым австрийским орлом, и на русский с двуглавым русским орлом и с царской короной, может поставить подписи венского полицмейстера и офицера гауптвахты. И все они будут фальшивыми!..
Наконец наступила минута отъезда.
Человека в огромной соломенной шляпе на голове, который вез Исаковича, звали Шиф. Агагияниян тепло его отрекомендовал. Этот пожилой дунайский рыбак отлично знал дорогу и умел держать язык за зубами. Ничего не спрашивая, он усадил Исаковича, точно куклу, в экипаж.
Павел спрятался под черным кожаным верхом, словно боялся, как бы глаза Евдокии Божич не увидели его с небес.
Редкие прохожие в предместьях Вены испуганно сторонились бешеных белых коней. Поднятые, ночью, кони все еще тревожно храпели. Выехав из Вены, кучер Агагиянияна, вернее Волкова, погнал в Швехат так, будто вез Павла на свадьбу.
Исакович смотрел, как мелькают придорожные дубы и каштаны, как проплывают мимо последние, окруженные садами белые дома и далекие перелески. Зайцы перебегали дорогу, лисы выглядывали из канав. А когда поднялось солнце, Павел увидел и серну.
Серна подпустила их совсем близко, он ласково протянул ей руку, и она побежала за экипажем, как жеребенок.
Сквозь дрему Исакович услышал замечание Шифа, что серне недолго осталось жить. В этом краю часто охотятся.
Экипаж катил все дальше, Павел клевал носом, поглядывал на деревья, которые уже видел, когда ехал с Божичами, и думал о том, как велика разница между здешними местами, где можно легко убить серну, и Сремом, где за это можно поплатиться головой, если не умилостивить его сиятельство графа в Осеке.
Он вдруг заметил, что его воспоминания о жене снова перемешиваются с воспоминаниями о Евдокии Божич. Сейчас она преследовала его своим шепотом, глядела полными желания глазами, словно заменила жену. Досадуя и стыдясь, что он поддался похотливому чувству и спутался с этой женщиной, Исакович клялся больше никогда ее не видеть. Вспомнил он и слова Зиминского о том, что поединок из-за госпожи Евдокии Божич с ее мужем – если дело дойдет до этого – ляжет позорным пятном на всех, кто собирается уезжать в Россию. Исаковичи, эти простые и бесхитростные люди, не отделяли своих невзгод от невзгод сербского народа. И особенно внимательно следили за тем, чтобы не опозорить народ ни своим поведением, ни личной жизнью.
Потому достойный Исакович, мчась в тучах пыли из Швехата к венгерской границе мимо перелесков, болот и солончаков, еще раз поклялся навеки остаться вдовцом. И никогда не забывать покойную жену.
Тело покойной Катинки, которое он когда-то обнимал, теперь казалось ему необычайно красивым и целомудренным. И тень мертвой жены, не отступавшая ни на шаг от Евдокии Божич, становилась все милей его сердцу. Прошлое было прекрасно, гораздо лучше настоящего!
То, что Катинка, такая добрая к нему, прожила с ним в браке всего лишь год, казалось Павлу величайшей несправедливостью на свете. Смерть жены потрясла его, но он смирился с нею. Стряслась беда не такая уж редкая в жизни. Однако сейчас – после того как прошло столько времени – жена все чаще приходила ему на ум, когда он укладывался спать, или снилась во сне, и эта несправедливость казалась ему все ужаснее. Воля рока представлялась ему низкой, злой, коварной, свирепой, неодолимой и беспощадной!
Лошади ржали.
Тяжелое, синее, будто свинцовое, небо, цветущие каштаны, придорожные вербы, дубы, пробегавшие мимо зайцы и лисицы, которых он видел в сумерках, – все потеряло для него смысл, ничто его больше не трогало. Пролетало мимо. Пролетало без следа.
Пролетало, словно он ехал с закрытыми глазами.
А ехал он сейчас à la grande!
Статный, в высоких сапогах, в обтянутых белых лосинах, в темно-синем офицерском мундире с белыми отворотами, с красными лентами в волосах и расшитой серебром грудью, Исакович сейчас походил… на куклу!
И держался он надменно.
На его треуголке была теперь русская кокарда.
А его лицо, напоминавшее конференц-секретарю посольства Волкову древнего воина, убивающего свою жену, чтобы та не попала в руки римлян, не было уже ни веселым, ни полным достоинства. И синие глаза смотрели сейчас устало; и улыбка на красных губах под пшеничными усами, так чаровавшая женщин, больше уже не была ласковой.
Вена пропитала Исаковича горечью…
По пути в Буду его впервые остановили на развилке дороги, которая сворачивала в Эйзенштадт. Караульный офицер известил коменданта рапортом, что русский капитан Исаков проследовал по пути в Буду с тем, чтобы задержаться в Визельбурге. Паспорт у него в порядке. О чем Франц Баумайстер, корнет пограничного караула номер 7, покорно извещает.
Ohngehindert passiert, Grenzpost № 7[74]74
Проехал без задержки, пограничный пост № 7 (нем.).
[Закрыть].
Исакович прибыл в Визельбург лишь на следующий день.
А ночевал он во ржи, усеянной маками.
Позднее Павел рассказывал, будто и сам не знал до последней минуты, что заедет в Визельбург.
Это вовсе не было любовной тоской по г-же Божич. Исакович рассказывал, будто на том пути он часто видел на краю дороги одуванчик, который не выносит даже человеческого дыхания: цветок этот, говорила Евдокия, сравнивают с женской верностью, а его следовало бы сравнивать с мужской любовью. Достаточно на него дунуть, и одуванчик разлетается, будто волшебная паутина в заколдованном царстве…
Честнейший Исакович не думал во время того пути и о Текле.
Ему просто хотелось как можно дольше наслаждаться тишиной звездной ночи, проезжать безлюдные поля, леса и болота, хотелось, чтобы где-то далеко на горизонте синело небо.
То, что приходится возвращаться той же дорогой, казалось ему нелепым. Его переселение в Россию получилось совсем не таким, каким он себе представлял.
Все кругом рушилось, точно карточный домик: нужно зачем-то возвращаться в Темишвар! А то, что произошло с ним в Вене, казалось Павлу какой-то нелепостью. Нелепым было поведение и Евдокии Божич и ее дочери, а все прочие были и вовсе глупцы. Все царство, которое он теперь покидает, походило на сумасшедший дом. А войны, в которых он участвовал – сейчас казались ему озорными проказами парикмахера-великана, который причесывает всех по своему вкусу. Причесывает и царицу, и венский двор, и Евдокию Божич, и его, Павла, и всех остальных, и лжет при этом верующим во Христа миллионам. Ве́нки вздыхают и охают, льют слезы, шепчут влюбленно, будто любовь для них – вопрос жизни или смерти. А потом преотлично сходятся с другими мужчинами.
И австрийская армия – христианское воинство, которое направляло сербскому народу столько посланий с уверениями в веротерпимости, обещало привилегии, выражало соболезнование и призывало на борьбу с неверными во имя Христа, – тоже ничуть не лучше. Ею командуют комедианты в париках, картежники, лгуны, авантюристы и продажные шкуры. Они именуют себя щитом христианства, но целых тридцать лет они предавали огню и мечу не только убогий сербский край, но и христианские земли Франции, Фландрии, Пруссии, Чехии и Италии.
Да и стольная Вена, по которой вздыхали жены сербских коммерсантов, считая ее райским местом, где высятся мраморные дворцы, зеленеют сады и где по улицам скачут, играя копытами, белые красавцы кони, тоже оказалась средоточием лжи. Там все продажно. Ничего нельзя получить без взятки. И взятки берут все, без зазрения совести.
Жители столицы считали высшим признаком утонченности закут, откуда несло вонью и на двери которого был нарисован белый заяц, сидящий на желтых яйцах. Эта часть дома считалась главной, будто в ней хранилась фамильная реликвия, колыбель или гробница.
В том мире прославляли зад.
По мере того, как Павел удалялся от Вены, где ему и его соотечественникам приходилось жить, весь этот мир офицерской среды столичного гарнизона просвещенной империи, пронизанный причудливым рококо, рассыпался в прах.
И он говорил себе: «Значит, вот что я теряю! Столицу, где по вечерам сама императрица смотрит гансвурста[75]75
Hanswurst – персонаж кукольного театра (нем.).
[Закрыть]?»
Никогда еще Хртковицы и Паневы не представлялись ему более прекрасным и достойным для человека местом, где светят мириады звезд.
В детстве Павел с восторгом смотрел на украшенные страусовыми перьями офицерские треуголки – тогда австрийская армия вступала в Белград, и впереди шел полк во главе с Вуком Исаковичем. Павел был свидетелем того, как эта армия расползлась затем по Сербии, будто располагалась тут на века, и вдруг растаяла, как снег весною, оставив за собой сожженные деревни, болезни и брошенные впопыхах возы с медными котлами. Словно пестрая ярмарка, катилась она мимо пожарищ, откуда неслись плач и стоны, а за нею по пятам шли турки.
Когда Павел уходил тринадцать лет тому назад с кавалерией Вука Исаковича и со всей австрийской армией из Сербии, он надеялся вернуться обратно. Сейчас, на пути из Вены, таких надежд у него уже не было.
Будто под сполохи ночных пожаров, прежняя жизнь, родители, дома́, лошади, все, что было и сгинуло во время войны, вспоминалось ему теперь как тяжкий сон. Его горная Сербия осталась на той стороне Савы и представлялась ему голубой, чистой как небо. Зачем же тогда чего-то искать, куда-то переселяться, где-то обосновываться, строить дом на чужой стороне, к чему вообще этот переезд на чужбину? Все ведь опять может кончиться бедою!
Не следовало им, сербам, идти сюда!
Надо было лучше умереть там на Цере, в Црна-Баре.
Вспоминая свою жизнь день за днем, он понимал теперь всю ее бессмысленность и суетность. Лошадей, которых он так любил и выращивал годами, он вынужден сейчас бросить на произвол судьбы, на чужбине. В силу обстоятельств приходилось продавать даже сабли, благодаря которым он остался жив.
Уже больше года его преследуют, словно похоронное шествие, воспоминания об умершей жене, вот и сейчас ему кажется, будто она сидит перед ним в экипаже и смотрит на него глазами, полными слез.
В сотый раз он повторял про себя, что не успел по-настоящему полюбить ее, пока она была жива. И даже теперь, мчась на бешеных жеребцах, он оскорбляет ее память, вспоминая не только о ней, но и о Евдокии Божич. Эти воспоминания душили его, и он расстегнул ворот. Потом устало, будто плача, закрыл лицо ладонями.
Между тем в траве запели цикады, а в глубоком темном небе снова воцарилась звездная ночь, немая и безответная, которой нет дела ни до человеческого голоса, ни до смеха, ни до плача.
Что заставило Исаковича свернуть по пути из Вены на конный завод под Визельбургом? Воспоминание о Евдокии Божич? О веселом вечере, проведенном у Вальдензера? О гибели красавца жеребца, которого звали Юпитером? Или просто ему захотелось удобного ночлега? Позднее Павел толком не мог этого объяснить братьям. Уверял, будто свернул туда, чтобы условиться о том, что он пригонит из Темишвара на завод своих лошадей, при помощи ветеринара продаст их графу Парри и выручит за них перед отъездом в Россию хорошие деньги.
Однако на самом деле на конный завод его потянуло какое-то необъяснимое предчувствие. Словно его кто-то ждал, словно ему нужно было что-то увидеть, словно там осталось нечто родное. Потому он и свернул с дороги.
– И что ж ты увидел? – спросил его как-то Юрат.
Павел обнаружил там большие перемены. Вальдензера на заводе уже не было. Его место занял другой Bereiter, родственник де Ронкали. И Вальдензер с семьей в Herrenhaus’е уже не жил. Их поместили в богадельню для престарелых и бедняков в Раабе.
Вальдензер был глубоко подавлен. Все на нем обвисло: и живот, и щеки, и сапоги, и одежда. Обвисли и веки, когда он заплакал. А жена его держалась в постигшей их беде на удивление мужественно. «Вот что, – говорила она, – получил мой муж за сорок лет верной и безупречной службы. Жаль только зимнего сада, создания моих рук».
Павел рассказывал, что пробыл он у них недолго. Сердце его обливалось кровью, когда он глядел на двух стариков, которые даже не были его родичами. Их поместили в темной мрачной каморке с низким потолком и кирпичными стенами, напоминавшей собачью конуру, в скверной каморке, которая была намного хуже конюшни.
Крохотные оконца с цветными стеклами пропускали мало света, и все окружающее представлялось темным, мрачным, искаженным.
Граф Парри не простил Вальдензеру гибели жеребца.
Запрещено было даже произносить в его присутствии имя Андреаса.
Госпожа Вальдензер опять рассказала сквозь слезы о том, как ее не хотели выдавать замуж за Андреаса и как ее отец однажды ночью подстерег его под окном и точно грушу сшиб с лестницы.
Когда Исакович спросил об их дочке, Вальдензер, словно утешая самого себя, сказал, что она на этих днях уезжает в Вену к его другу, де Ронкали, в качестве горничной. Ветеринар взял было к себе в дом Францель, но эта молоденькая горничная натворила глупостей – забеременела в Вене. Сейчас ее спешно выдают замуж. Все недоумевают, с кем это она могла согрешить. Вот дочь и уезжает теперь на место этой несчастной.
В доме отцовского друга ей будет хорошо, наверняка будет хорошо. Вальдензер был рад, что он свое дитя хотя бы вызволил из богадельни.
Сославшись на то, что он должен еще заглянуть в магистрат Визельбурга, Павел попрощался.
В магистрате ему показали большие амбары с зерном, новые водочерпальные колеса для полива графской земли. И попросили, чтобы он написал в общинной книге, что думает о Визельбурге.
Что же он написал?
А что можно написать впопыхах?
Написал он в книге короткий отзыв в стихах: Визельбург чудесный город, и у него хороший бургомистр. («Wieselburg ist eine schöne Stadt! Sie einen guten Bürgermeister hat!») Так и написал, по-немецки.
Потом спросил, нужно ли еще что-нибудь добавить? Ему сказали, что не нужно. Хорошо, мол, и так.
Тем не менее на этот раз в Раабе он был подвергнут строгому досмотру караульного офицера. И потом полицейские проверки в городах участились. Экипаж задерживали почти у каждой заставы. Приходилось без конца показывать паспорт. Осмотрели и его багаж. Задавали вопросы и записывали ответы в книгу. По какому делу едет? Где провел прошлую ночь? У кого собирается остановиться в Буде? Какую веру исповедует? Везет ли с собой русские книги? С кем и о чем разговаривал на последнем ночлеге?
И, что глупее всего, экипаж задерживали на рыночных площадях.
В Визельбурге Исаковича отвели в церковь и показали ему распятого Христа, у которого в Страстную пятницу на глазах появляются слезы. А на постоялом дворе в Раабе Павла чуть не убили. Какой-то полубезумный кирасир предложил ему купить позолоченное колечко, уверяя, что ему необходимы деньги. Все, мол, проиграл в карты.
Когда Исакович отказался и стал подниматься по лестнице в свою комнату, кирасир, вне себя от злости, выстрелил в него.
Несмотря на это, Исакович остался там ночевать.
Однако спокойно уснуть ему так и не удалось. Над окном в номере висели большие часы с кукушкой, которая каждый час выскакивала и куковала время. «Когда я уеду, – думал Павел, – кукушка будет так же куковать, и маятник – отсчитывать секунды и после моей смерти».
Он до того устал от венской жизни, что беда Вальдензеров лишь слегка испортила ему настроение, да и то ненадолго.
Подумав о дочери Вальдензера, Павел решил, что ей, вероятно, в Вене будет лучше, чем с родителями в богадельне для престарелых и бедняков. Если она даже и закончит, как молоденькая служанка Вальдензера, Францель.
После пребывания в Вене в душе Исаковича остался налет какой-то горечи. Роскошь, богатство, которые он видел в столице, как и несчастье Вальдензера, навели его на грустные мысли. Перед отъездом в Россию надо было продавать землю, дом, серебро, лошадей, и за все это он получит лишь столько, сколько в Вене тратит на себя за год какая-нибудь господская потаскушка.
И дочка Вальдензера, наверно, если забеременеет, как и Францель, в приданое получит маленькую гостиницу в окрестностях столицы и мужа в придачу.
Офицеры, приезжавшие, подобно Павлу, в Вену, полагали, что знают город так, будто всю жизнь прожили в нем. В ту эпоху изящества, музыки и роскоши, просвещения и разврата они видели в домах Вены лишь кровати красного дерева, мраморные столики, фарфоровую посуду да хрусталь. Исакович в Среме считался богатым человеком, но все, что он имел, стоило меньше, чем наряды г-жи Монтенуово, которые она покупала в один сезон. Все эти переселявшиеся в Россию сербские офицеры, попадая в Вену, впервые понимали, что они, в сущности, бедняки.
Неподалеку от Буды Павла встретил летний проливной дождь, и потом долго еще капало с веток деревьев и с кустов. А его самого вдруг охватили, окутали, точно черной как ночь непроницаемой вуалью, воспоминания о Евдокии Божич. В ушах зазвучали ее восклицания, шепот, страстные вздохи.
Эта красивая, пылкая, прелестная женщина то и дело вставала у него перед глазами. Лишь одно оскорбляло Павла, когда он о ней вспоминал: все, происшедшее между ними, случилось не по его, а по ее воле. И в Темишваре среди его знакомых и родственниц были любвеобильные, пламенные женщины, однако между ними и г-жой Божич была большая разница. Даже в Футоге самые страстные женщины ждали, пока у мужчины не потемнеет в глазах, и только потом давали волю своей чувственности. Ни одна варадинка, даже вдова, не согласилась бы впустить офицера в дверь. Он должен был томиться в ожидании, долго торчать у собачьей конуры и лишь глухой ночью влезть в окно. Евдокия Божич перевернула все его понятия с ног на голову. И овладела им, будто мужчина – она, а он – молоденькая женщина, что дрожит и стонет от наслаждения.
Когда в городе Раабе досматривали багаж Исаковича, к нему подошли два францисканца и, церемонно кланяясь, попросили подвезти их до города Грана.
В такой просьбе никто в те времена не отказывал.
Павел любезно усадил патеров, втиснулся на сиденье сам и, кляня про себя все на свете, угрюмо отвечал на их вопросы.
Выяснилось, что только старший из францисканцев, отец Леонард Габрич, говорит по-славонски, а младший, отец Целестин Кора, только недавно приехал из Триеста. Оба рассыпались перед капитаном в извинениях за то, что так его стеснили, и на все лады благодарили его.
Беседуя с монахами, досточтимый Исакович услыхал и сказал многое, о чем никогда еще не слышал и не говорил. Случай, этот величайший комедиант на свете, опять сыграл с ним шутку. Да такую, что она запомнилась ему на всю жизнь.
Старший патер, похожий на матерую свинью, услыхав, что Павел – офицер русской службы, принялся жаловаться, что русские, по слухам, с этого года берут на свое попечение православные церкви на Адриатическом побережье. Младший монах, отец Целестин, который напоминал петуха с очками на клюве, пожаловался, что слышал, будто русские собираются посылать деньги и в церкви венецианского побережья, что тоже является весьма печальным фактом. Исакович сказал, что он не имеет и никогда не имел понятия об этих делах.
Вспомнив Михаила Вани, с которым он беседовал о подобных вещах, Исакович решил спросить у патеров, людей, по его мнению, ученых, коль скоро уж они ему встретились, все ли грешники попадут в ад.
Протирая свои очки, младший патер на ломаном немецком языке ответил, что сие весьма прискорбно и о том сожалеет даже его святейшество папа, человек весьма просвещенный. Ламбертини (францисканец назвал Бенедикта XIV его светским именем) печалится о том, что и Сократ, и Марк Аврелий осуждены на всякие муки лишь потому, что не знали учения спасителя, господа нашего Иисуса Христа.
Павел только диву давался, хоть и не понимал всего и не знал, кто был Сократ и тот другой, но, как всегда, спрашивать не стал. Сказал только, что сам он давно уже не был в церкви и не молился. Он, мол, кавалерист, солдат, всю жизнь провел на коне, сражаясь и убивая врагов.
Габрич заметил, что церковь это прощает, прощает даже схизматику. Однако самые возвышенные слова молитвы, если ее читают не понимая, превращаются в болтовню темного невежды. Так часто случается в православных храмах. Но церковь прощает и это. Негоже церкви захватывать штурмом царство небесное. Точнейшее изображение лика нашего господа Иисуса Христа – распятие. С него надо брать пример! Исакович признался, что он до того одичал в боях и вечных странствиях, что даже не мог бы прочесть на память «Отче наш».
Габрич заявил, что схизматику достаточно знать хотя бы одну эту прекраснейшую господню молитву, она стоит всех других, которые в церквах целыми днями бормочут верующие. Даже сам святой Августин не требовал проводить все дни в молитве, он говорил: «Смотри в себя и станешь храмом божьим!»








