412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милош Црнянский » Переселение. Том 1 » Текст книги (страница 10)
Переселение. Том 1
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:01

Текст книги "Переселение. Том 1"


Автор книги: Милош Црнянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)

VII
Метались туда-сюда, как безголовые мухи; ели, пили, спали, чтобы в конце концов погибнуть по чужой воле и за чужой интерес, беглым шагом ступив в пустоту

Вся лотарингская кампания{17}, в которой участвовал во главе своих трехсот отборных солдат Вук Исакович, закончилась в несколько недель. Командующий авангардом, фельдмаршал-лейтенант барон Йоганн Леопольд Беренклау внезапной атакой захватил редуты под Майнцем, после чего сдался и город. Тогда перешел Рейн со своей армией и Карл Лотарингский. Спустя три дня, обменявшись несколькими пистолетными выстрелами с французскими гусарами, войска вошли в Вормс, а затем под проливным дождем без единого выстрела – в Шпейер. После трехдневной передышки они обложили крепость Сен-Луи, да тут и застряли. Канонада длилась целыми днями, ядра падали в лагерь, французы запрудили реку, и она разлилась, затопляя повозки, лошадей, пушки и чуть не утопив в грязи армию. Поскольку взять крепость приступом не удалось, войска обошли ее и двинулись к Страсбургу, куда как раз прибыл и французский король.

Тут было заключено перемирие, но ненадолго, вскоре снова начались стычки с французской кавалерией, затем войска получили задание пробиваться в Эльзас. Штурмом взяли Цаберн, потеряв в уличных боях немало людей, а в это время Тренк со своими хорватскими пандурами окружал в окрестных лесах и резал толпы оцепеневших от страха вражеских офицеров и солдат, находившихся в засадах.

Однако, едва лишь они углубились в неприятельскую страну, их потеснили, и они спешно отступили к Рейну, у села Дайнхайм перешли его и сожгли за собой мосты. Карл Лотарингский торопился в Чехию, потому что Пруссия вступила в войну.

Авангард превратился в арьергард, нападающие – в обороняющихся. На Дунай к Шердингу они подошли уже совершенно изнемогшие и больные и узнали, что будут зимовать в Верхнем Пфальце, где, по слухам, уже поумирало немало их кумовьев, братьев и дядьев в другой армии, находившейся в Чехии в лагерях варадинского полковника князя Атанасия Рашковича.

Бессмысленность происходящего была такова, что Вуку Исаковичу все время казалось, будто существуют два Вука Исаковича: один скачет на коне, орет, размахивает саблей, переходит вброд реки, стреляет в шуме и грохоте, идет на штурм Майнца или ясно отражающихся в воде стен крепости Сен-Луи, а кругом падают и остаются лежать на земле убитые; другой же спокойно, как тень, шагает рядом, смотрит и молчит.

Намерения фельдмаршал-лейтенанта Беренклау были ему неизвестны, и Вук Исакович держал полк в боевой готовности; поэтому дождливые ночи застали их под открытым небом, на долгих стоянках они оказывались без шатров и сменной одежды. Его совета спрашивали в последнюю минуту перед боем, а он понятия не имел о том, какой город будут брать и куда после этого двинутся. Не зная, за что они воюют, за кого воюют и с кем воюют, или не думая об этом, Вук Исакович шагал по полям сражений как по дорогам – грузный, тяжелый, совершенно безучастный ко всему. Его не произвели в подполковники даже после первых побед, и Вук Исакович перестал бриться, запустил себя до того, что, когда под Страсбургом его представляли Карлу Лотарингскому, он походил на одичалого медведя.

Горечь, снедавшая его душу, подступала к горлу и постепенно разлилась по всему телу, неся с собою болезнь, он мучился и втайне оплакивал себя. Кривоногий, привыкший вечно сидеть в седле, он обезножел в первом же бою. Ступни у него отекли, икры покрылись узлами, колено, которое перед отъездом ударила лошадь, не сгибалось. Живот опустился, щеки обвисли от самых ушей, глаза налились кровью. Давно появившаяся седина поначалу лишь на висках, что так нравится женщинам, сменилась быстро растущей лысиной; когда, умываясь на заре, он вытаскивал из ведра голову, все пальцы были в волосах. Губы посинели, дышал он с трудом, а послеобеденные боли в животе уже казались неизбежными и привычными, руки дрожали. Часто с каким-то забавно грустным видом – ни дать ни взять гусак на выгоне – он стоял между белыми шатрами на поляне, раскорячив ноги, склонив набок голову и устремив глаза в небо.

После всего пережитого в Вюртемберге он до того сник, что даже со своими едва разговаривал. Процедит несколько слов и умолкнет.

– Потрудитесь во славу и честь нашего полка накормить моим иждивением осиротевшие семьи, и да будет это в память имени моего, – сказал он при отступлении, стоя перед Цаберном, капитану Антоновичу, посылая его в город на разведку с несколькими всадниками.

Капитан, видя, как он обессилен и озабочен, и думая сделать ему приятное, сказал:

– Мне бы также хотелось пожертвовать что-нибудь во славу императрицы…

Исакович сердито его оборвал:

– Сладость богатства для вас, Антонович, есть суета сует. Пройдут, исчезнут все земные блага и слава царствующих. Аще в печали ко гробу приближахуся, виновник печали моей не императрица царствующая, а чрево мое недужное. Ступайте! – заорал он и отвернулся.

Ему порой казалось, будто его пробуждают ото сна, ото сна, который тянется лет десять, ото сна, в котором он ясно сознает собственную слабость и беспомощность. Не зная стратегических планов Карла Лотарингского, как, впрочем, и самих причин войны, Вук Исакович не интересовался ни фамилиями генералов, которые то появлялись на поле боя, то снова возвращались в тыл, ни названиями возникавших перед ним городов, на заре словно умытых, а после битвы – горящих; он не чувствовал за спиной Пруссии, как не знал, что перед ним Лотарингия. Ему было безразлично, удастся ли Марии Терезии короновать своего мужа после победы в Германии{18}, как, впрочем, и ей было безразлично, произведут ли самого Вука в подполковники. Из всей этой войны Вук Исакович запомнил лишь бесконечные метания, бессмысленные блуждания в знойные летние ночи и дождливые дни, когда не видишь положения городов, состояния крепостей, неприятельских позиций, а видишь горные скаты, берега рек, акации и изменчивое небо летних и осенних дней. Он прошел, точно во сне, по этим чужим краям до самого Рейна и поздней осенью вернулся на Дунай с тем же ощущением полной бессмысленности и ненужности всего происходящего. Он обрадовался слухам, будто они должны перейти горы и вступить в Чехию, чтобы сражаться против пруссаков в окрестностях Хэба, откуда недавно Рашкович перенес тело замученного и, как говорили в полку, отравленного деспота Георгия Бранковича{19}.

Жалея, как никогда прежде, своих солдат, он ни на ком не мог излить свою досаду, свою желчь, которая все больше и больше накипала на сердце. Месяцы прошли в ожидании чина подполковника, и это обострило его чувства, сейчас он яснее представлял себе несчастную судьбу своих солдат: рванье, в которое они были одеты, смрад раненых, не захотевших расстаться с полком, равнодушие, с которым их бросили под пушки. На все позиции, включая и полк Ивана Хорвата, им дали лишь одного лекаря, чтобы перевязывать раненых. Подполковник Арсений Вуич, командир двух полков, то и дело посылал к нему офицеров с просьбой одолжить денег, поскольку его обворовывали на поставках; во время перемирия начали вешать солдат, уличенных в малейшей краже, даже если они срезали в поле один-единственный кочан капусты.

И не только Вук Исакович, но и его офицеры и солдаты чувствовали себя опустошенными, после боев их шатало на ходу из стороны в сторону, как во сне. Солдаты не только не знали, где и за что воюют, но даже не сумели выучить имя своего командующего, которое должны были выкликать на параде, хотя их усиленно муштровали во время переходов. Две тысячи человек, выстроенных в каре, орали во все горло вслед за громкими выкриками офицеров: «фельдмаршал-лейтенант» – «фельдмаршал-лейтенант», «барон» – «барон», «Йоганн» – «Йоганн», «Леопольд» – «Леопольд», «Беренклау» – «Ребенклау», «Беренклау» – «Ребенклау». Тут не помогали и палки.

Битвы запечатлелись в памяти Исаковича тоже какими-то обессмысленными и нелепыми. Например, та ночь, когда они форсировали Рейн. Беренклау три дня бродил с ними по лесам над Штукштадтом, подбираясь к Рейну. Одевшись простым солдатом, он тихо повел их, как зверей, вдоль берега через кустарник в лес. Там, у самой воды, они в полном мраке лежали на песке под зеленою листвой густых ветвей. Беренклау вынюхивал, что делается на противоположном берегу, прислушивался к гомону голосов и перекличке французских часовых. Теплая летняя ночь, тучи мошкары, щекочущая нос и уши трава. К утру руки и рубахи были в красных пятнах от раздавленных ягод. Случалось, что в темноте кто-нибудь оступался в ямину, полную воды, или в лужу с лягушками, после чего долго слышался приглушенный смех остальных. Слизняки падали за ворот, прилеплялись к лицу, к рукам, когда они спали.

После полуночи поднималась луна, и, чтобы себя не обнаружить, им приходилось неподвижно лежать, уткнувшись носами друг другу в грязные опорки и острые штыки, не смея шевельнуть головой. Перед ними ясно обозначалась шумная река, медленно вертевшая в своем потоке и перебрасывавшая порой на противоположный берег пни и ветки, которые французы встречали пальбой из ружей. Над залитыми лунным сиянием лесами стояла в те часы полная тишина, лишь изредка прерываемая далеким собачьим лаем из Майнца. Промокшие от утренней росы, прозябшие, солдаты, точно прилипнув к грязи, дожидались дня, прислушиваясь, как в вышине постукивают дятлы. В траншеях на той стороне четко различались силуэты французов.

Иногда Беренклау заставлял поднимать шум, чтобы французы подумали, будто лагерь снимается с места. Зажигали костры, дико орали и били в барабаны.

Решив наконец, что неприятель достаточно сбит с толку, фельдмаршал-лейтенант, дождавшись особенно темной ночи, подошел по берегу Рейна к Майнцу. И, договорившись с Исаковичем о форсировании реки перед рассветом, удалился, чтобы пригнать лодки.

Оставив солдат лежать в перелеске, Исакович спустился на песчаный берег и вошел в воду. Над ним было звездное небо, на той стороне – лес, а посреди черневшей реки – два небольших острова. Вокруг тишина. Сквозь тяжелые сапоги проникала влага. Усталым движением плеча он с удовольствием сбросил с себя накидку, ставшую тяжелой, и почувствовал, что еще холодно. Подняв пистолеты к самому носу, чтобы еще раз проверить, на месте ли пули, сунул их обратно, потом вытащил саблю, отбросил далеко на берег, к солдатам, ножны, неторопливо засучил правый рукав и, хотя его обнаженная почти по локоть волосатая рука покрылась гусиной кожей, разгоряченному телу это было приятно.

То было единственное в своем роде мгновение, которое всегда доставляло ему подлинную радость. Мгновение, когда казалось, будто сжатые пальцы срослись с эфесом и никакими силами их уже не разжать. То был могучий прилив сил, сладчайшее из всех наслаждений, когда словно утихали все боли, исчезали все недуги и он превращался в великана, который может остановить реку, вырвать с корнем дерево и рассечь облако.

Он слышал, как солдат тихонько добрался до его плаща и поднял его, потом увидел появившиеся из-за небольшого островка лодки. Вернувшись к полку, он быстро повел его через редкий лесок по течению реки к Беренклау, который ждал у лодок.

Никто не проронил ни слова.

У берега стояло двенадцать больших лодок с гребцами. Беренклау вскочил в первую.

Как только люди уселись, лодки двинулись вниз по течению и перебросили их к темному берегу острова.

Только-только светало, и в пятидесяти шагах еще ничего не было видно.

Бесшумно проплыв мимо кустов, они внезапно очутились на быстрине. Их завертело. Две первые лодки уткнулись в песок. Исакович еще видел, как Беренклау поднялся, а солдаты соскочили в воду, чтобы стащить лодку с мели, и тут же они потонули в предрассветном полумраке, а спустя миг показался противоположный берег.

Десять лодок едва слышно врезались в песок. Солдаты быстро выскочили на берег и схватили ружья, насыпали на полки пороху, сменили пистоны и взяли ножи в зубы.

Французы еще ничего не замечали.

И только когда Исакович с несколькими солдатами показался на крутизне, один из неприятельских солдат дико вскрикнул. В этот миг подоспел с двумя отставшими лодками и Беренклау, и тишину ночи нарушил ритмичный рев: «Ма-ри-я Те-ре-зи-я!»

Загремели ружья, бешено затрещали пистолеты, раздались ужасные крики и вой. Сербы с ножами в зубах прыгали в траншеи прямо на головы французов.

Спустя полчаса, оставляя за собой падавших на землю и извивавшихся от боли раненых и умирающих, Исакович с горсточкой солдат пробился на главную улицу города; запыхавшись, обливаясь потом, с налитыми кровью глазами он шел, упираясь в стены домов своей окровавленной саблей, а его солдаты стреляли в темный провал улицы. Над ней почти что сомкнулись два ряда черных закоптелых островерхих кровель, недвижимых и пустых, в узкой голубой полоске над ними горела денница.

Вот так, без особой радости, но и без сожаления он пропустил парламентеров, направлявшихся к барону Беренклау договариваться о сдаче города, и телегу, нагруженную убитыми доверху, так что свисали руки и ноги.

Также без всякого удовольствия он услышал, что армия следует за ними и мост уже построен. Три дня, пока Карл Лотарингский перебрасывал войска, он, мертвецки пьяный, проспал.

Во сне ему привиделись два человека, головы которых он собственноручно рассек. Постепенно изглаживаясь из его памяти, они еще несколько дней маячили где-то за пределами сознания. Наконец они исчезли, но потом неожиданно воскресли, неясные и окровавленные, в разрезанных пополам красных арбузах, которыми в это время кормили полк.

Получив благодарность за взятие Майнца, полк остался стоять в авангарде, в болотах под Вормсом. Карл Лотарингский приказал выдать каждому солдату по серебряному флорину, и Вук Исакович их роздал после приличествующего случаю слова о великомученике царе Лазаре.

Через несколько дней полк привели под крепость Сен-Луи с особым заданием: взять стены приступом с помощью специальных траншей – апрошей. До́ма, под Варадином, он учил этому солдат больше всего.

Крепость Сен-Луи, глубоко врытая в землю среди болотистой низменности, утопала в зелени. С одной стороны ее защищал многоводный Рейн и его рукав, с другой – крепкие стены и скрытые, наполненные водой рвы.

Ночью было душно, кусали комары, днем среди густой травы царила мертвая тишина, лишь изредка пролетал ястреб или вспархивала стайка воробьев. И если бы не падали ядра, Исакович и его солдаты позабыли бы, где они находятся, – до того все это напоминало им учения под Варадином.

По ночам они завывали под гусли, опершись спинами о свежевырытую землю, которая сыпалась им за шиворот, и спустив ноги в болото, поросшее камышами, где прыгали лягушки.

Они пели, потому что многие были убиты, многие разболелись. Оплакивая мертвых и живых, они пели протяжно, завывая и причитая так долго, что неприятель начинал стрелять все реже и наконец умолкал совсем.

Вук Исакович велел построить для себя шалаш из лозы и камыша на краю глубокой, только что выкопанной траншеи, в которую с большим трудом втиснули две пушки. Шалаш был такой низкий, что приходилось влезать в него на четвереньках. Но лежа на широкой земляной лежанке и покрывшись попоной, он видел сквозь щели в камыше почти все окрестности города, крепость с ее стенами и свои траншеи.

И днем было на что посмотреть! Едва лишь стрельба немного стихала, солдаты начинали бродить, проваливаясь в болото, от траншеи к траншее, разнося кочаны капусты, тыквы, пригоршни фасоли до тех пор, пока французские бомбардиры не открывали по ним огонь. Тогда они пускались в бегство, бросаясь из стороны в сторону, ложась в лужи, в болото и прорывая себе путь, как поросята, сквозь тину, в которую падали ядра. А за потерянным кочаном выбегали иногда целой гурьбой.

Когда наступала тишина, прерываемая время от времени ружейными залпами и пушечной пальбой, Исакович, как сквозь сон, снова смотрел в неоглядное море камышей, на болота и крепостные стены. И снова видел себя в двух лицах, мысленно проходил через всю свою жизнь. Так он спокойно прожил несколько дней. Шалаш его совсем потонул среди кустов, ряски и шуршавшего над ним камыша.

В каком-то полудремотном состоянии, казавшемся приближением смерти, он принимал офицеров и посланцев Беренклау с приказами и известиями о ходе осады. Исаковича не производили в подполковники, и он, отличный военачальник, решил, что отныне он не ударит пальцем о палец. Не произвел ни одной ночной вылазки, не захватил даже ближайших траншей, в общем не делал ничего. Война ему опостылела.

Как-то ночью французы перекрыли рукав реки и пустили воды Рейна на осадные траншеи, и в то время, когда, разбивая повозки, тонули лошади, а пушки увязали в грязи, Исакович спокойно спал в своем шалаше. Ему снилось, что он выдает замуж дочь, что у нее лицо и стан принцессы Вюртембергской, когда та была молодой, а не такой, какой он видел ее недавно. За дочерью шел его любимый святой, которому он и его брат Аранджел задумали воздвигнуть над могилой отца церковь, деспот Стефан Штилянович{20}. Деспот поглядел на него ласково и, остановившись у его изголовья, сказал: «Отверсты вижу двери смерти твоей, Исакович, при последнем ты издыхании! Жена твоя червми истлета будет. И горькость души твоей пройдет. За долгий страстотерпческий путь твой лишь потомки обретут в ночи благозрачную Денницу».

Заснув непробудным сном, так что хоть из пушек стреляй, он разговаривал со святителем и ангелами и даже не проснулся, когда вода подхватила и понесла его вместе с шалашом в глубокий запруженный рукав, широким потоком заливавший низину у крепости.

В ту ночь все войско утопало в воде, увязало в грязи и едва спасло свои пушки. Лишь спустя несколько дней австрийцы снова стали лагерем у крепости Сен-Луи, но далеко от ее стен, а потом, обойдя ее стороной, двинулись на Страсбург.

Под Страсбургом Исакович спал еще больше. Французские гусары подъезжали к шатрам, стреляли у него под носом из своих длинных пистолетов, а его солдаты прирезали всего лишь несколько солдат с аванпостов.

Каждое утро перед ним среди освещенного солнцем моря травы вставали валы и стены города, засаженные деревьями. Любуясь высокими остроконечными колокольнями, лиловым небом над ними, влажным от дождя, с большими голубыми «окнами» на горизонте, он подумал, что здесь можно было бы пожить. Однажды вечером, когда кавалеристы привели к нему пленных, он подробно расспрашивал их через переводчика о старших офицерах, особенно подполковниках и полковниках, и зеленел от бессильного гнева.

Беренклау, приходивший в отчаяние от способа, которым Карл Лотарингский ведет войну, придвинул свои аванпосты к самым стенам города и через Вуича поручил Исаковичу попытаться в одну из ночей прямо из лагеря взять приступом большую каменную сторожевую башню, ворота которой целыми днями стояли распахнутыми. И вот безо всякой охоты и желания Исакович как-то ночью поднял своих офицеров и приказал тихонько разбудить солдат, которые по вечерам убегали под городские стены воровать по капустникам и бахчам. И пока они, заспанные и взлохмаченные, вылезали из шатров и сбивались как черные бараны в отары, Исакович указал офицерам на сторожевую башню, которая темнела в глубокой тишине предрассветных сумерек, точно далекая скала. В подзорную трубу уже хорошо можно было различить часовых на стенах, отдельные дома и кроны деревьев. Над полянами стелился молочный туман, доходивший лошадям до колен. В лагере никто и не подозревал о том, что готовится. Часовые у шатров, повозок, больших стогов сена и соломы спали, опершись на ружья, как пастухи на посохи, и не заметили их.

Исакович выехал из лагеря в звездный предутренний полумрак, в зелень трав, греясь теплом лошади, и направился к купе деревьев, чтобы осмотреть дорогу, по которой им придется идти. Среди широких зеленых полей, в тишине далеких земляных валов смутно темнела стена, на нее им предстояло наброситься с ревом еще до восхода солнца. Отпустив повод, он повернулся в седле и в утренних сумерках увидел, как на поляне вокруг офицеров, заряжая ружья и пистолеты, собираются его солдаты.

Лошадь все время чего-то пугалась, пятилась и непрестанно мотала головой. Исакович, сдерживая ее, снова ощутил тот восторг, который охватывал его перед атакой и был ему милее всего на свете. Тихая радость снова пронзила все его существо от затылка до пят, мурашки пробежали по спине, и он, пришпорив жеребца, поскакал к солдатам, чтобы вести полк на приступ. Быстрая езда, казалось, изгоняла недуг и так мучившую его боль в костях и суставах. Исакович вдыхал запах росистой травы и железа, ощущал тепло арабского коня, слушал удары его копыт и в один миг стряхнул с себя ночную одурь, винные пары, гнет грустных мыслей. Потом заорал во все горло солдатам, так круто завернув перед ними коня, что те даже шарахнулись. Исакович хотел, по обычаю, перед смертным боем сказать им несколько слов, помянуть святого деспота Стефана Штиляновича, побранив сначала за то, что они по ночам убегают из лагеря, шатаются по окрестным усадьбам крестьян и воруют что попало, как вдруг вдали, в крепости, заиграла труба.

Французский король захотел по пути ненадолго посетить осажденный Страсбург и произвести смотр своим войскам. И он осуществил свое желание как раз в то самое утро, когда задолго перед рассветом Вук Исакович намеревался со своим Подунайским полком по приказу барона Беренклау захватить одну из плохо охраняемых сторожевых башен города, перед которой не было ни траншей, ни аванпостов.

И вот под рев труб французские пехотные полки и конные части стали выходить из города, спускаться с земляных валов на поляну и строиться для церемониального марша перед большими шатрами своих аванпостов почти на расстоянии выстрела от австрийского лагеря. За ними, крича и размахивая шляпами, сбежались и жители города.

Чтобы поглядеть на юного короля, примчались на поляну кавалеристы, сбежались офицеры из ближайших французских лагерей, сотни и сотни мушкетеров, а кавалеристы королевской гвардии носились взад и вперед между двумя живыми стенами застывших рот. Тут и прокатила королевская коляска, запряженная восьмеркой белых лошадей, сопровождаемая эскортом кавалькады гарцевавших на своих скакунах с саблями наголо гвардейцев, то и дело с опаской озиравшихся на белые и пестрые шатры австрийского авангарда.

Пушки крепости приветствовали короля тремястами выстрелами, а войска – тремя залпами.

Исаковичу и его офицерам, которые, лежа в траве, за всем этим наблюдали и в подзорные трубы и невооруженным глазом, не оставалось ничего другого, как не соваться в эти дела. Сойдя с лошадей, они молча переглядывались в ожидании нового приказа Беренклау.

Тем временем Карл Лотарингский заключил перемирие, и в тот же день в сербских лагерях поднялись крики, вопли, запели гусли, закружилось коло[4]4
  Массовый национальный танец (сербскохорв.).


[Закрыть]
. Всюду били в барабаны, глашатаи выкрикивали приказы, грозившие солдатам смертью за грабежи во время перемирия, даже за воровство фруктов или овощей из соседних садов можно было лишиться головы.

И Подунайский полк снова захлестнули крик и шум; солдаты ходили с растрепанными пучками соломы и сена в космах, от них несло порохом и говяжьим жиром, которым они смазывали себе ноги, ножи, ружья, патроны и ремни; до обеда они упражнялись в стрельбе залпами в три ряда, а после обеда – в разучивании ответа на приветствие главнокомандующего, причем правильно они могли произнести лишь одно латинское слово «виват», а Каролус и в тысячный раз произносили Калорус, дукс – дус, а Лотарингия – Лотрагиния.

Но как только темнело, несмотря на часовых и угрозу наказания, измученные и голодные солдаты разбегались по окольным селам в поисках съестного. Исаковичу казалось, что он сойдет с ума, если эта война еще затянется. Подобно Вуичу, Марковичу и другим командирам, он целыми днями торчал перед шатром комиссара, чтобы раздобыть провиант.

Он стыдился драных шатров, малого количества повозок и одичавших собак, которые бродили по лагерю. За ближайшими французскими постами видны были крепостные пушки, деревья, пасущийся под городскими стенами скот и крестьяне, собиравшие последние фрукты. Эту картину он видел изо дня в день, она напоминала ему игру облаков: те же поляны, те же строения, сторожевые башни, бастионы, батареи, люди, что трясли фруктовые деревья, а за ними – те же кусты, та же высокая конопля и голая равнина.

Уже на следующий день за кражу яблок повесили двух солдат из полка Вуича. Немецкий кавалерийский отряд в сопровождении священника и палача объезжал окрестности и вешал мародеров на месте преступления. Поп исповедовал смертников.

Исакович покинул свой шалаш, приказал выкопать землянку, покрыть ее травой и сделать вход так, чтобы видеть не крепость, а свой лагерь с раскиданной повсюду прелой соломой и множеством собак, которые носились среди шатров, подбрасывая мордами солому. Находясь в полном неведении, он не осмеливался покидать лагерь, в то время как его офицеры не только ходили в гости к соседям, но и на охоту и в поисках девиц в трактиры окрестных городков.

Так, мучаясь, Вук Исакович и прожил конец необычно знойного лета, не имея представления о том, что ждет его впереди, все еще глубоко уверенный в том, что живым с войны не вернется. Молча наблюдая за всем происходившим вокруг, он горько раскаивался, что вообще просил повышения. Стало ясно, что времена турецких войн больше не вернутся и что Карлу наплевать на его, Вуича и Хорвата полки.

Незнакомый край, где велась война, совсем их замучил, да и потери были велики. Воспоминание о встрече со старухой принцессой, точно червь, точило его мозг, горевал он и по своему слуге Аркадию, тело которого так и не нашли. Пропали и обе лошади. Видимо, крестьяне ограбили убитого, труп бросили в Рейн, а коней увели.

Так, по крайней мере, думал Исакович, стоя под Страсбургом. Его тяжелые сапоги порыжели, чикчиры потеряли всякий вид и висели сзади мешком. Он сам их латал. Ветер и солнце сделали его лицо бронзовым, от постоянной ходьбы и усилий он окреп, налился силой и снова стал бочка бочкой. И несмотря на годы, на душевную тоску, он, проспав двое суток непробудным сном, все-таки начал изредка поглядывать на крестьянок. Думая о предстоящей смерти, он помягчел, но лошадей по-прежнему лупил кулаком.

Он перестал бриться, и лицо его приобрело спокойное и даже благообразное выражение. И только когда и в его полк прислали католического священника, в его желтых глазах с черными крапинками появился лихорадочный блеск. Говоря языком, не похожим на тот, каким говорили все его офицеры, а словно поп, Вук в те дни отбирал людей, которых собирался отпустить домой.

– Прочитайте сие с усердием, – сказал он как-то капитану Антоновичу, передавая ему список, – и исправьте мя, аще где прегрешение обрящете. Напишите: «Через Лорену рукою ратною пройдоше и воеваше; дому приидоше и при нем в службах военных быти…»

По сути дела, ему было жалко, что, посылая своих людей в Варадин, он не может вот таким же витиеватым росчерком своего пера направить их в Россию.

Мучимый болезнью, на которую он не обращал внимания, потеряв всякую надежду на производство в подполковники, доведенный до бешенства нехватками муки и мяса для солдат, Вук Исакович, лежа в своей норе под Страсбургом во время перемирия, окончательно убедился, что стал смешон и никчемен, словно старый растолстевший поп, который все еще служит, но в сущности давно уже ни на что не годен. Как это бывает с приходом старости, перед Исаковичем ясно разверзлась бездонная пропасть.

Отправляясь на войну, четвертый раз в жизни встречаясь лицом к лицу со смертью, он надеялся совершить наконец нечто беспримерное, из ряда вон выходящее, то, что ему никогда раньше не удавалось. Он мечтал появиться со своими людьми в составе какого-то необыкновенного войска в яростной схватке, могучими, прославленными, отмеченными высочайшими наградами – он еще сам не знал какими, но, по его представлениям, необычайно лестными и значительными и для него и для солдат. Уходя на войну, он избавлялся от забот, в ту весну особенно его допекавших; избавлялся от неразрешимого спора с братом из-за приданого жены, от болезни ребенка, покрывшегося коростой, от опостылевшей жены, с которой уже не мог совладать, и, наконец, от своего селения среди болот под Варадином, где люди уже принялись ставить глинобитные дома. Они жаловались каждый день на свою судьбу, ожидая, что он их накормит, найдет им бревна и балки, запишет их в войско, и норовили сбежать от него в старые и более богатые окольные села. Измученный последние дни перед отъездом рытьем колодцев, поисками питьевой воды и непорядками на строительстве церкви, Исакович уехал с радостью, уверенный в том, что все это тлен и суета и что на войне его ждет нечто величественное, светлое и оно может закончиться чем-то прекрасным и для него и для его людей.

Жизнь перед отъездом опостылела ему не только из-за нищеты и убожества, с которыми он сталкивался на каждом шагу и в своем доме, и в хижинах своих крестьян, и в загонах для скота, и в окрестностях нового поселения вдоль Дуная до самого Варадина, но также из-за вечных раздоров с маркизом Гваданьи, комендантом Осека, возникавших при основании новых славонских поселений и в связи с ходатайствами и письменными петициями патриарха Шакабенты, к которым и Вук был причастен. Ему казалось, что все, подобно ему, ощущают тщету своей жизни, этих вечных переселений с места на место, всего, что тут, вдоль Дуная, появляется на свет божий. Казалось, стоит лишь ему подняться на высокий пригорок в весеннее теплое утро, как болота и топи с их ядовитыми испарениями, непомерная мука бесконечных кочевок, падеж скотины, пахота по колено в грязи или в солончаках – все это останется позади, и он будет вознагражден чем-то таким, что всем поможет и всех обрадует. Предчувствуя, что он уже не вернется домой, Вук Исакович все-таки думал о том, как, возвращаясь, они спустятся по ту сторону воображаемой горы и, довольные, поскачут по домам, находя все преображенным и радостным. Исакович не беспокоился за детей и жену, переехавших в дом брата, и воображал, что кто-то позаботится о крестьянах его селения и он застанет их среди высоких хлебов, всходы которых уже зеленеют на равнине, избавленной от мора и всякой заразы. Люди, верил Исакович, откажутся от краж и убийств, которые ему приходилось каждый день разбирать, и уповал, что над солдатами в течение всего пути на ратное поле будет распростерта десница цесаря или господа бога. И потому особенно следил за тем, чтобы красиво вписать названия и местоположение отдельных поселений и рот в список, который комиссар должен был отослать с нарочным Военному совету в Вену.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю