Текст книги "Переселение. Том 1"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
Повторив все уже сказанное лакею, Павел добавил, что у его родственника должна храниться немалая сумма денег, которую он, Исакович, переслал сюда из Венгрии через достопочтенного Ракосавлевича.
Выслушав все это, молодой человек засмеялся и пригласил Павла в дом.
Смеялся так, будто икал.
Исаковича повели вниз по лестнице в контору, в освещенный канделябрами подвал. Тут все блестело чистотой, на столах стояли какие-то стеклянные сосуды и лежали книги, на стенах висели карты, и Павлу вдруг почудилось, будто он опять в Гране, в аптеке Гернгутера.
У одного из канделябров на трехногом табурете сидел пожилой человек невысокого роста и натягивал на голову снятый на ночь парик. Не вставая, он повернулся к Павлу и уставился на него сквозь очки, потом спросил, кто он и зачем пожаловал в такое позднее время.
Павел повторил все то, что уже прежде сказал лакею и молодому человеку, и добавил, что ему хотелось бы поговорить с господином банкиром наедине. Лакей вышел, закрыл за собою дверь, но сквозь стекла стал смотреть на оставшихся в комнате. Павел с недоверием покосился на молодого человека в черном костюме.
Старичок сказал, что он и есть Копша, а это господин Анастас Агагияниян, от которого у него нет секретов. И пусть его присутствие нисколько не тревожит господина капитана. В торговых делах, как и в религии, все зиждется на доверии.
Молодой человек с очень бледным лицом и очень густой, черной бородой засмеялся, и его смех опять напомнил икоту.
Павел молча быстрым взглядом окинул Копшу. Банкир походил на старого козла, лицо у него было желтое, как у человека с больной печенью, и неприятно набрякшее, точно он тужился, сидя на стульчаке. «Так вот он каков, наш знаменитый венский родственник», – подумал Павел и напомнил Копше, что они переписывались, хотя лично знакомы не были. Однако банкир хорошо знает своего родича и его, Павла, отчима, командира полка Вука Исаковича, сейчас уже старика инвалида, проживающего в Среме. И, конечно, помнит двоюродного брата Павла – Юрата, который посетил господина Копшу, когда приезжал в Вену. И, несомненно, получил талеры, которые пересланы сюда через господина Ракосавлевича для него, Павла Исаковича-Вуковича. Копша оживился, сказал, что с деньгами все в полном порядке, потом, словно что-то вспомнив, поднялся с табурета, подошел к Павлу, обнял его и спросил, где он поселился в Вене и по какому делу пожаловал. Нехорошо, что родственники так внезапно, даже не предупредив, приходят к нему. Ведь только случайно гость застал его еще на ногах. Ночь создана для того, чтобы люди отдыхали.
После этого банкир предложил Павлу сесть.
Исакович начал подробно рассказывать, как он этим летом получил в австрийской армии отставку; как из вновь восстановленного сирмийского гусарского полка его хотели перевести в пехоту; как их внесли в список генерала Шевича – их родственника, и как теперь они собираются переселиться в Россию; под конец Павел прибавил, что доказательства о том, что они внесены в список Шевича, находятся в русском посольстве в Вене.
Однако Варадинская и Темишварская комендатуры отказались их отпустить и выдать им паспорта. Вот он и приехал в Вену к графу Бестужеву. Трандафил же сказал, что в таком чрезвычайном деле никто лучше Копши ему не поможет – сербские офицеры в Вене почитают его за отца родного.
Копша в знак одобрения только нетерпеливо кивал головой.
Потом попросил говорить помедленнее и не так горячо, объяснив, что хоть он и хорошо понимает немецкий язык, но слышит плохо. Вообще же ему все уже ясно.
– Хочу только предупредить, – прибавил он, – что получить паспорт для переезда в Россию стоит больших денег. И сделать это для своего родича бесплатно я, если бы даже хотел, не могу. Приходится платить за молчание.
Исакович перебил его, сказав, что он готов хорошо заплатить.
Копша пришел в хорошее настроение и стал извиняться, говоря, что, конечно, надо бы делать это родственникам gratis[46]46
даром (лат.).
[Закрыть], но он всю свою жизнь копил деньги, чтобы обеспечить себе на старости тепленькую похлебку. А все, что останется после его смерти, он завещает своему народу.
Павел отвернулся, чтобы не глядеть на своего знаменитого родича, о котором в далеком Среме ходили слухи, будто он в Вене всемогущ, а офицерам-сербам – что отец родной.
Копша спросил, как поживает в Темишваре сенатор Маленица, потом принялся рассказывать, что в последнее время через Вену в Россию уехало около сотни сербских офицеров. До сих пор это было просто, но теперь все осложнилось. Говорят, будто двинулись целые села, а потому у русского посла графа Бестужева было много неприятностей, и он уехал. Новый же посол, граф Кейзерлинг, еще не прибыл{42}.
– Многие офицеры берут у меня деньги взаймы, – продолжал Копша, – а потом подводят. Да еще пишут доносы, будто я отсылаю в Россию офицеров. Теперь это запрещено. Сначала казалось, что в Россию переселяются только несколько недовольных, и австрийский двор одобрял их отъезд, а сейчас двинулись целые караваны. Лавина! И говорят, будто все это я затеял.
– Где вы остановились? – спросил Копша, помолчав.
Павел сказал, что прибыл только вечером и еще нигде не устроился. Его арестовали и по этапу отправили в Осек, по дороге он бежал и вот явился сюда искать защиты у русских.
Услыхав это, Копша вскочил как ужаленный и принялся задувать свечи в канделябрах, крикнув Агагиянияну, чтобы тот тоже гасил свечи. Потом забегал по комнате, словно мышь в поисках норы, и заорал, чтобы капитан убирался вон из его дома. Пусть ему господь бог поможет прожить эти дни в Вене. Он же и слышать ни о чем не хочет.
В призрачном свете, пробивавшемся сквозь стеклянную дверь, все они казались тенями. Павел объявил, что не просит ничьей помощи. Просит только показать ему дом русского посла, а там уж он один, без посторонней помощи, будет добиваться своих прав. И готов, если понадобится, заплатить жизнью за Freipass в Россию. Никто в Австрии не имеет права его арестовать.
У него отставка в кармане. Безмерны страдания и муки, которые претерпели он и весь его народ с тех пор, как окончилась война. Сербов уволили из армии безо всякой вины с их стороны, и они хотят уехать в Россию.
Однако все доводы и жалобы Павла ничуть не помогали. Копша уперся и не хотел даже слышать о том, чтобы принять у себя родича. Пусть, мол, идет, куда хочет, не может он, Копша, приютить у себя дезертира. И пусть Исаковичи тонут, если им это нравится, но не тащат за собой в омут других. Их род всегда был безумным.
Исакович стоял точно окаменев. Значит, вон он каков, этот родственник, казавшийся им издали отцом родным!
Молодой человек в очках, Агагияниян, вдруг разразился своим прерывистым, как икота, смехом и принялся успокаивать своего хозяина, уверяя, что напрасно тот из-за этого впал в такую панику. Капитана можно устроить там, где уже скрывалось несколько уезжавших в Россию сербских офицеров. Он сам отведет его к г-же Гуммель, владелице тайного игорного дома. Это по соседству, совсем рядом. Там нечего опасаться полиции. Там по целым ночам полно офицеров. Туда городская стража и не заглядывает. Опасна для господина Исаковича разве лишь сама г-жа Гуммель. Anna Maria Hummel, которую он, Агагияниян, хорошо знает. Бывшая певица театра графа Дураццо. Сопрано.
Она все еще хороша собой, хотя уже далеко не первой молодости.
И нет такого офицера, который довел бы ее на поле боя до изнеможения и заставил бы сказать: «Довольно! Хватит!»
Разумеется, все это стоит денег!
Исаковича возмущала даже мысль, что ему придется скрываться в доме шлюхи, и он снова попросил, чтобы его проводили к русскому посольству. А там будь что будет! Он готов умереть, если Россия от него откажется. И умоляет только сообщить графу Бестужеву, что он прибыл в Вену. А живым в руки австрийцам он не дастся.
Однако молодой армянин, который походил на ворону в очках, продолжал смеяться и советовал ему не быть дураком, не подвергать опасности ни себя, ни Копшу. Надо побыть в доме госпожи Гуммель дня два или три, пока он, Агагияниян, не известит русских и они не приедут за капитаном сами. А если ему не до женщин, то он скажет госпоже Гуммель, что капитан ранен на боевом поле любви и прибыл в Вену лечиться у врача-венеролога. И она оставит капитана в покое, но ни одна живая душа не узнает, что у нее скрывается беглый офицер. Через ее салон уже прошло несколько сербских офицеров. И ни одного из них она не выдала, ни одного из них не арестовали в ее доме. У нее большие связи.
Разумеется, это стоит денег.
Исаковичу надо превратиться на несколько дней во льва в клетке. Но ведь дело идет о его голове. И будет несправедливо, если пострадает к тому же и господин Копша.
Банкир тоже принялся уговаривать Павла принять предложение Агагиянияна, и тот в конце концов сдался. Завернувшись в плащ, с саблей в руке, он в сопровождении молодого армянина выскользнул, как тать, в темноту. Они пересекли узкую улицу, прошли еще несколько шагов и оказались в каком-то дворе. Агагияниян со смехом дернул за колокольчик у двери с висевшим над нею фонарем.
VIII
Блуждал по воспоминаниям, как в лунном свете
В ту пору стольный град Вена освещался редкими и тусклыми фонарями. Ночью жители ходили по улицам только летом, весной да ранней осенью – и то, когда светила луна. А в дождливую, ненастную пору или в зимнюю стужу на улицах Вены по ночам не было ни души.
Кроме пьяниц. И сторожей, которые перекликались, точно матросы на кораблях.
Зато тем веселее было в домах. После конца турецких войн столица превратилась в город жасмина, сирени и лип, танцев, песен и вина.
Как и в других городах Европы, в Вене водилось немало воров, жуликов и проституток, но убийства, грабежи и другие тяжкие преступления совершались не часто. Гораздо реже, чем в пограничных областях страны, где свирепствовали разбойники и грабители.
Исакович этого не знал и потому крепко сжимал саблю, проходя с молодым армянином через мрачные дворы Флейшмаркта.
Флейшмаркт с его вонючими кривыми переулками и лабиринтом узеньких улочек, застроенных домами купцов-греков, был средоточием кабачков, игорных домов и казался сущим вертепом.
Но такое впечатление было обманчивым. В домах таились не убийцы, а женщины в своих уютных гнездышках для любви.
Исакович только в Вене понял, что в Европе уживаются два мира.
Один показывает свое лицо днем. Другой – ночью. Один виден днем. Другой – ночью.
Одно его лицо – на улице, перед дверью. Другое – внутри, за дверью.
Колокольчик, за который дернул Агагияниян в темном дворе у двери жилища г-жи Гуммель, задребезжал надтреснуто, как ботало.
Вскоре высоко наверху, на четвертом этаже, в окне появилась свеча, слабо освещавшая лицо женщины, потом послышался голос:
– Кто там?
Агагияниян крикнул снизу:
– Анастас Великий!
После этого дверь точно сама собой отворилась. Отворялась она сверху при помощи проволоки, которая отодвигала засов.
Павел, переступив вслед за армянином порог, оказался на нижней ступеньке узкой каменной лестницы, словно на дне глубокого колодца. Высоко вверху стояла женщина со свечой и громко смеялась.
Пока они поднимались по ступенькам винтовой лестницы на четвертый этаж, Агагияниян давал Исаковичу последние наставления о том, как надо себя вести в этом доме. На четвертом этаже их ждала увядшая красавица, чье лицо выражало радостное удивление. Все то время, пока они поднимались, за стеной раздавались крики, музыка, смех и женский визг.
В доме, должно быть, собралась веселая компания.
Госпожа Гуммель показалась Павлу несколько странной. Полуголая, нарумяненная, рыжекудрая дамочка с лицом ангелочка, которой было, вероятно, лет пятьдесят, напоминала увядшую розу. Ее волосы украшало страусовое перо. Кринолин по бокам был разрезан, так что виднелись красивые голые ноги. В своих серебристых сапожках и в сильно затянутой золотистой корсетке она смахивала на кирасира, который вдруг почему-то стал меньше ростом и превратился в потаскушку.
Встретила она Исаковича à la grande[47]47
с важностью (фр.).
[Закрыть].
Павел, прижав к сердцу свою треуголку, поклонился и шаркнул ногами. Агагияниян, будучи, очевидно, в близких отношениях с дамой, похлопал ее по мягкому месту и завертел так, словно хотел, чтобы у нее закружилась голова. Потом увлек в сторонку и что-то тихонько, по секрету от Павла, зашептал.
Исакович услышал только, как г-жа Гуммель воскликнула: «Боже мой!»
Агагияниян потом рассказывал ему, будто она и в постели так восклицает.
Потом они повели Павла в противоположный конец коридора, в пропахшую туалетным мылом и дешевыми духами, уставленную зеркалами небольшую комнату с зеркальным потолком; тут царила мертвая тишина.
Госпожа Гуммель зажгла свечу и проворковала:
– Милости просим!
Затем, указав на постель и умывальник, она прибавила, что он может тотчас же лечь и как следует выспаться. Никто сюда не придет. Ключи от комнаты находятся у нее.
– Очень жаль, – заметил смеясь Агагияниян, – что вы не познакомились раньше, а как раз в ту пору, когда капитан возвращается с поля боя любовных атак, где получил ранение. Такого красивого славонского офицера вы, наверное, никогда еще не встречали? Очень жаль!
Когда г-жа Гуммель ушла, молодой армянин заметил, что Павел может совершенно спокойно провести в этой комнате несколько дней. Он же будет навещать его и сообщит о его приезде в русское посольство.
На г-жу Гуммель можно спокойно положиться – он не первый и не последний сербский офицер, которого она у себя укрывает. И с городской стражей у нее хорошие отношения.
Она еще никогда и никого не предавала.
Все это совсем не понравилось Павлу. Такого он вовсе не ждал и потому стал жаловаться, что эта комната – сущая мышеловка.
Армянин молча подвел его к шкафу и показал потайную дверцу, которая выводила из не имевшей окон комнаты на маленький балкончик, расположенный над крышами соседних домов. С железного, уставленного цветочными горшками балкона открывался вид на окутанную мраком Вену со слабо мерцающими фонарями, темными кривыми улицами, церквами, садами, рукавом Дуная и далекими горами. С балкона можно было спрыгнуть на крышу, пройти вдоль дымовых труб в другой ее конец и затем спуститься, если нужно, на соседнюю улочку.
Вскоре вернулась г-жа Гуммель, чтобы постелить капитану постель. Она сказала, что будет брать с него талер Марии Терезии за день и два талера за ночь. И станет приходить к нему обедать.
– Сейчас, – продолжала она, – я очень спешу, у меня полон дом гостей. Вы же, капитан, хорошенько выспитесь, а уж завтра подумаем о враче.
Несмотря на злость и обиду, вызванную тем, что ему, проливавшему кровь за австрийскую империю, приходится по прибытии в Вену скрываться, Павел Исакович отнесся ко всему, что пришлось претерпеть той ночью, довольно спокойно.
Его утешало, что он все-таки уже почти добрался до русских и до Бестужева.
Уже через день-другой он, наверно, сможет явиться в Хофдепутацию и подать жалобу на Темишвар, на Гарсули: пусть там узнают, как после стольких войн обращаются с Исаковичами, с их отпущенными со службы солдатами и с другими их соплеменниками. Пусть узнает и сама императрица о неправде, беззакониях и нанесенных сербам обидах.
Ему хотелось спокойно провести эту первую ночь в Вене и хорошенько выспаться.
Когда г-жа Гуммель и Агагияниян вышли, Исакович внимательно осмотрел дверь. То была тяжелая крепкая дверь с задвигающимся изнутри засовом. Приоткрыв ее, он увидел, точно в колодце, наружный вход, откуда к нему, вооруженному пистолетом, не могла бы ворваться и целая рота солдат. Потом он убедился, что невозможно попасть сюда и со стороны балкона: высота была головокружительная.
Музыка, шум и крики веселящейся компании не прекращались всю ночь, а на заре Павел услышал где-то рядом, за стеной, глубокие, полные печали звуки виолончели.
Мелодия показалась ему знакомой.
Он уснул лишь на рассвете.
Госпожа Гуммель, встав, как обычно, около полудня, пришла к нему обедать.
Исакович болтал с нею по-немецки о разных пустяках и только для того, чтобы выказать свое знание языка. Она же, нисколько не касаясь военных дел и не спрашивая, почему он скрывается, переводила разговор на женщин, на любовь и на болезнь, которую он подхватил.
Остаток дня Исакович провел, разглядывая все то, что он мог увидеть сквозь приоткрытые двери на лестницу и на балкон. Подышать воздухом он вышел, только когда стемнело.
Днем, глядя украдкой с балкона, Павел вдруг обнаруживал внизу, на мощеном дворе, мужчину или женщину. Человек этот расхаживал, как ему казалось, безо всякой цели. Или капитан вдруг замечал, как чьи-то руки спускают сверху на веревках корзины разносчикам булок или зелени, а затем поднимают их для каких-то неизвестных, невидимых жильцов. Видел он голубей и кошек на кровлях соседних домов. Но при этом он все время остерегался показаться на балконе, чтобы не возбудить любопытства соседей.
Вечером из-за стены снова стали доноситься выкрики посетителей, музыка, шум и топот танцующих. Г-жа Гуммель время от времени наведывалась к нему, посетил его и Агагияниян.
Первый день прошел спокойно, без всяких событий. Обставленная ореховой мебелью и зеркалами комнатка была не больше просторного гардероба, и Павел чувствовал себя в ней как скелет в анатомическом шкафу.
Однако дня через два-три Павел потерял терпение, у него началась бессонница, он стал невыносим. Г-жа Гуммель никак не могла понять, почему этот странный офицер не приглашает врача, не лечится и по целым дням сидит, пригорюнившись, на своей постели, уткнув лицо в ладони, словно хочет скрыть слезы.
У нее возникли сомнения.
Наконец она решила, что капитан тайком приехал в Вену вовсе не лечиться, что он – убийца. Убил, наверно, мужа какой-нибудь женщины и сейчас выжидает, рассчитывая, что его спасет взятка, кошель дукатов. Бог знает, кто он?
Агагияниян долго смеялся, когда она сообщила ему о своих подозрениях. И стал ее уверять, что капитан действительно болен, а прячется потому, что приехал в Вену без бумаг. Но вскоре он их получит.
А Исакович не пожелал даже пригласить парикмахера.
И зарастал бородой.
Госпожа Гуммель стала его избегать.
Она приносила красиво разложенный на подносе ужин, ставила его на стол и тут же, робко улыбнувшись, уходила. И Павел слышал лишь затихающее постукивание ее шлепанцев.
Днем вокруг обычно царила тишина.
Комната, в которой он жил, все больше ему напоминала тюрьму. Разница, разумеется, между камерой каземата в Темишваре, сырой, полной крыс и мышей, и этой комнаткой с мебелью орехового дерева и зеркалами была огромная, но ощущение у него было такое же. Он много слышал о таких вот комнатах-темницах, где заживо похороненные офицеры превращались в скелеты для анатомических шкафов. Сербского деспота графа Бранковича держали в такой же темнице, а сколько других его соплеменников закончили жизнь подобным образом!
Снаружи бурлила многолюдная столица – Вена, дальше были расположены Шлезвиг, Милан, Голландия – словом, вся Европа, за которую сербы клали головы, а он, офицер австрийской империи, заперт тут между четырьмя стенами, словно в шкафу.
Павел не мог заснуть даже днем.
А ночью он лежал, страдая от бессонницы, с широко раскрытыми глазами.
Не отличаясь особой грамотностью, начитанностью и воспитанием, Исакович, как человек простой, самоучка, не восторгался красотами столицы ни тогда, когда видел ее зимой в дни войны, проезжая верхом на лошади, ни теперь, глядя на нее со своего балкона, откуда открывалась красивая панорама.
И хотя панорама эта была красивее, шире и великолепнее панорам Темишвара, Варадина, Осека или занятого немцами Белграда, которые он помнил с детства, разница казалась ему небольшой. Город как город. Дом как дом. Ему чудилось, что вся Австрия походила на казармы принца Александра в Белграде с их тремястами шестьюдесятью окнами. Или на городские ворота принца Евгения Савойского. Либо на часовую башню в Белграде, в которой швабы продержались более двадцати лет. Больше всего огорчало Исаковича то, что он, будучи так близко к цели, в то же время остался так далеко от нее.
И хотя г-жа Гуммель по-прежнему была столь же любезна и приносила ему обед, ужин, миндальное молоко и фрукты, Павел понимал, что стоит ему перекинуться парой слов с ее ухажерами-офицерами, и за ним тотчас же явится рота солдат. А в те времена дезертирство неминуемо каралось смертью.
Поэтому, несмотря на уверения молодого армянина, что г-же Гуммель можно доверять, ибо ей известно, что сербские офицеры приезжают в столицу хлопотать об удовлетворении своих просьб или добиваться отмены несправедливых наказаний, Исакович боялся, что она может невольно выдать его, ибо в ее доме каждый вечер полно людей.
Игроки и блудницы расходились только под утро. И это зрелище напоминало какой-то маскарад, который он мог наблюдать, если бы только приоткрыл дверь. Однажды не обошлось даже без драки.
Крик стоял страшный.
А он безучастно сидел в постели, уронив голову на грудь.
Вот куда, стало быть, он попал на своем пути в Россию.
Вот где, стало быть, решится на днях его участь.
Вот где, стало быть, он умрет, если его найдет городская стража.
И эта курва будет стоять над его головой, когда он, мертвый, будет лежать на полу после того, как выпустит последнюю пулю из пистолета и его свалят ружейные выстрелы.
Стало быть, после стольких надежд и стольких мук он закончит так бесславно свое странствие здесь – в императорской Вене, в доме шлюхи.
Когда Исакович выходил в темноте на свой, словно парящий над Веной, балкон, ему казалось, будто город тянет его вниз, манит низвергнуться в пропасть. Он уже и думать забыл о г-же Божич. И у него теперь под всем этим необъятным морем кровель не было ни одного родного человека.
А когда Павел вспоминал рассказы отчима, Вука Исаковича, приезжавшего в Вену по случаю избрания митрополита{43}, на душе у него становилось еще тяжелее. Со слов Вука, Исаковичам было известно, что в Вене все можно купить, но ничего нельзя получить без взятки. Этот город-грабитель вечно брал у них взятки, лишал прав, сосал кровь и отделывался одними лишь обещаниями.
Павел хоть и проехал на коне немало стран, но не знал, каковы другие христианские государства Европы, и, подобно всем Исаковичам, полагал, что одна только Вена – Содом и Гоморра нового времени, в остальных же странах Европы царят просвещение и добро.
Лежа так, днем и ночью, с широко раскрытыми глазами в темной каморке г-жи Гуммель, Павел грезил наяву. Перед ним – утомленным, измученным и отупевшим – вставали видения далекого детства. Вот Цер в серебре весны, потом в золоте осени и в синеве высокого неба. И вдруг на Сербию, точно темная туча с мертвой головой в середине, наплывает Австрия с императорской Веной. Огромная мертвая голова приближается и спрашивает: «Отец? Vater?», и Павел слышит, как он сам отвечает: «Звали Николай!» – «А мать? Mutter?» – «Звалась Пе́трой!» И добавляет: «А бабушку – Иконией! Она была мне самой родной на свете!» – «Родился? Geboren?»
Поняв, что допрашивающая его огромная мертвая голова, с которой он разговаривает во сне, – совсем как с императорскими офицерами, со страусовыми перьями на шляпах, в казармах принца Александра в Белграде, где он вступил в армию, – и есть Вена, Павел сердито кричит: «Родился в Николин день, в 1715 году». И продолжает:
– В тот день меня все тихонько таскали за уши, говоря: «Сегодня ты новорожденный, будь счастлив, поздравляем тебя!..»
Дед Гаврила дал мне несколько мелких денежек, которые вы у меня отобрали и должны будете возвратить, равно как саблю да два пистолета с серебряной чеканкой. Взял их у меня Гарсули!
Помню, как я подбежал к деду Гавриле и поцеловал ему руку…
А бабушка Икония надела мне на ноги по случаю дня рождения новые чулки…
Потом пришли дядя Никодия и тетка Йована и тоже легонько потянули меня за уши.
– Mutter? – снова вопит мертвый череп Вены.
– Была турецкой рабой, как и бабушка Икония, когда вы, мать вашу так, в наш край входили. Лежали они у костра возле церкви в Шабаце, и бабушка слышала, как турки между собой говорят, что на рассвете удирать собираются, в сторону Ужицы. Турок, стороживший их, улегся, сунув два чеканенных серебром пистолета и ятаган под голову. Когда он заснул, бабушка прошептала: «Здравствуй, стаканчик, прощай, вино!» Взяла оружие – и бежать. А когда сторожевые псы в Црна-Баре залаяли и стража крикнула: «Кто идет?», она, бредя с матерью по воде, ответила: «Рабыня!» Отступили турки к Ужице.
– Gut! Jawohl![48]48
Ладно! Так! (нем.)
[Закрыть] А дед Теодор?
– Эх, когда дед Теодор вместе с вами вошел в Црна-Бару, он наткнулся на пасеку; был он, бедняга, голоден как волк, вытащил соты с медом да опрокинул ульи, оттуда стали вылетать пчелы и многих людей покусали. А вы, курвы, потребовали от Вука, чтобы он разыскал того, кто перевернул эти ульи. Чтоб его повесить.
– Gut! Jawohl! А отец?
– Что, фатер? Дед Теодор рассказывал мне, что у нас в роду исстари велась поминальная книга, ей уже несколько сот лет было, и в нее записывали имена всех наших предков. Там были: Десивое, Калаян, Путник, Примислав, были и женщины: Теша, Вишня, Трнина, Дуня.
– И эту поминальную книгу мой злосчастный брат Спасое продал вам за дукат да еще хвастался, что хорошо, мол, продал такие задрипанные святцы. Верьте – не верьте, но это так! Мертвые не лгут! Лжет Гарсули… Мне же оставьте только житие наших святых мучеников.
– Gut! А убийство?
Услышав это, Павел опечалился и с горечью рассказал о том, что отца деда Гаврилы, уважаемого и почитаемого в селе человека, убил родной брат.
– Gut! Jawohl!
– Сгребали они с братом сено у Цера, прадед мой остановился, чтобы погладить своего малого сына, Гаврилу. А старший брат крикнул ему: «Оставь ребенка и сгребай сено!..»
Он послушался…
А потом опять подошел к ребенку, а брат как заорет: «Я сказал, оставь ребенка и сгребай сено! А ты не слушаешь?..»
Хвать пистолет и застрелил на месте родного брата. Жена убитого, увидя, что сделал деверь, поспешно увела детей и побежала к туркам. В то время, коли серб убивал серба, полагался штраф в тысячу грошей. Другого наказания не было!..
Заставили братоубийцу заплатить, приказали ему вдову не обижать и сиротам справедливую долю наследства выделить…
Вот так дед Гаврило с Михаилом остались сиротами!
– Gut! Jawohl! Abtreten![49]49
Уходить! (нем.)
[Закрыть]
Австрийцы ушли, сгинула и мертвая голова, и родная земля засияла перед Павлом голубыми, зелеными, золотыми и розовыми красками…
Цер высился над ним, спускаясь в долину, а он шел рядом с матерью, хотя ему было только три года и два месяца. Шел через гору, по лесу, сквозь тучи. Мать на Николин день вела его показать деду Теодору.
Он шел вприпрыжку, рядом с матерью, пока они не добрались до прозрачной как слеза реки, до парома. Вода была низкая. Дни стояли жаркие, как летом.
Паромщик никак не мог пристать к берегу. Схватившись за веревку, он прыгнул в воду и подтащил паром. Мать взвизгнула, обхватила сына обеими руками и прижала к груди.
Но паром уже причалил к берегу. А паромщик крикнул: «Сходи! Чего орешь и малого пугаешь?»
Павел вспомнил, как вырвался он тогда из объятий матери, спрыгнул с парома на землю и принялся собирать на песчаном берегу камешки и прятать их за пазуху; мать поймала его за руку со словами:
«Ты что тут делаешь? Вода может тебя притянуть, милый».
А он остановился и засмотрелся на камешки у самой реки. И слышал, как паромщик смеется над матерью:
«Плетешь пустое, только паренька пугаешь. А он, вижу, смелее тебя».
И услышал в темноте голос матери: «Боюсь я».
Эта капля в море воспоминаний была дорога Павлу, и он сохранил ее в памяти навсегда…
Картины гор, лугов, лесов чередовались в воспаленном мозгу полусонного Исаковича.
Он мысленно возвращался в свою Сербию.
Вот он в гостях у деда.
Они шли к селу лесной дорогой, был он еще совсем маленький, устал, начал просить мать «пососать сису». В те времена дети сосали грудь матери долго. Она, бедняжка, уже пробовала отнять сына от груди, но тщетно, и сейчас боялась, как бы не попрекнули ее в отцовском доме за слабость.
Мать принялась пугать его бабушкой. Своей матерью, которую звали Гоша.
«Отколочу обоих, – сказала ему как-то Гоша, – коли узнаю, что ты еще сосешь».
Но когда он в тот день заплакал, мать села у придорожного дуба, чтобы покормить его, и стала ему наказывать: «Не проси сосать в доме у деда, а то баба Гоша забьет нас насмерть! Она старая да злая, не то что твоя жалостливая мать».
Он заплакал. И придя к бабушке, пугливо уставился на нее. Заметив это, та спросила у дочери:
«Что с ребенком приключилось? Глядит, точно чего боится!»
Тогда мать что-то зашептала бабушке Гоше, та ушла и вскоре вернулась с длинным прутом в руке.
Увидев маленького Павла у материнской груди, она закричала:
«Титьки ему захотелось, да? А ты розгу видел? Забью тебя, хоть ты и большая, до смерти, коли еще хоть раз дашь ему грудь! Кусок хлеба в руки и пусть ест!»
Павел заплакал, жаль ему стало матери, забьет ее Гоша.
Тетка Анджа, слышавшая все это, подхватила его на руки и стала угощать орехами и медом. Потом передала его другой тетке.
Ту тоже звали Анджа.
Когда пришел дед, обе поцеловали у него руку.
Увидев Павла на руках у тетки, дед крикнул:
«Ты чего, Анджа? Зачем таскаешь этого старого чабана?»
«Ничего, – ответила тетка, – дай ему бог здоровья, отец! Напугала его Гоша!»
«Тогда отдай матери, если его так разбаловали! Пусть сама с ним носится! А ты берись за дело. Пора ужинать!»
Потом дед вытащил из кармана кошель и подозвал Павла:
«Иди к деду, дам тебе денежку!» И протянул ему несколько турецких монет.
А он нерешительно приостановился – поглядеть, такой ли этот дед хороший, как дед Гаврила?
Мать сказала: «Ступай! Видишь, дедушка дает тебе денежки!» И он подошел.
Потом подбежал к матери и, отдавая ей деньги, сказал:
«На, Пепо! Только не потеряй! Пусть дед Гаврила поглядит, что я получил».
Мать взяла деньги и шепнула: «Ступай сейчас же к дедушке и поцелуй ему руку!»
И дед крикнул, чтобы он шел к нему.
Павел осмелел, опять подошел к деду, и тот угостил его очищенными орехами.
Увидев его возле деда, бабушка Гоша крикнула: «Вот сейчас ты хороший мальчик! И я люблю тебя! А ты, Петра, не смей больше портить ребенка и давать ему титьку. Не то худо будет!»
«Не дам, пока спать не ляжем!» – ответила мать.
В тот вечер все долго сидели за ужином. Он стал приставать к матери:
«Пойдем спать!»
Тогда тетка отнесла его в дом к своим детям. И он только утром увидел, что матери рядом нет.
«Пойдем к Петре», – сказала тетка и взяла его за руку.
Когда они вошли в дом, он сразу увидел свою мать. В очаге горел огонь, над ним на цепи висел котел, полный ракии. Бабушка Гоша половником наливала в котел мед и, как только он растворялся, подливала еще.








