Текст книги "Переселение. Том 1"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
Терцини горько заплакал. Увидя, что офицер плачет и сбился с ноги, профос подскочил и дал ему пинка в зад. Когда солдат распахнул дверь в коридор, свечи погасли. Капитан Терцини зашагал в расположенное под комендатурой подземелье, в камеру по соседству со старым римским колодцем.
В пустом зале на столе осталось только распятие. Свечи еще дымились, когда на звоннице соседней часовни прозвучали удары колокола, созывавшие капуцинов к вечерне. Сквозь узкие, точно бойницы, окна пробивались розовые лучи заката.
День кончился, над Темишваром заходило солнце.
IV
Исакович тем временем ушел туда, куда влекла его мечта
У его благородия Павла Исаковича, ротмистра недавно сформированного иллирийского гусарского полка, был в Неоплатенси{34} больной родственник, лейтенант Исак Исакович. Этот вечно хворый офицер пережил Павла и умер в Нови-Саде в семидесятых годах восемнадцатого века.
Среди бумаг лейтенанта, наряду с завещанием, было найдено письмо достопочтенного купца из Буды Георгия Ракосавлевича, который в ту пору для переселявшихся в Россию офицеров был как отец родной. В этом письме Ракосавлевич в завуалированной форме сообщал о том, что Павел побывал у него. Прибыл он, по словам Георгия, в день преподобного мученика Стефана Пиперского. По православному календарю в мае 1752 года, а по католическому – в июне.
У католиков и православных, принадлежавших к одному народу, не было в те времена согласия даже по части мучеников. Впрочем, тогда во всей Европе было немало странного и непонятного.
Когда в сентябре того же года в Англии был введен новый календарь, народ заволновался, считая, что монарх таким способом украл у него одиннадцатидневный рацион хлеба.
О том, как он бежал от Терцини на Беге, Павел не хотел говорить ни в Буде, ни в Вене, ни в Темишваре. И только потом в России, под Бахмутом, в собственном доме, когда на дворе стояла лютая стужа, он, сидя у горящего очага, скупо рассказал кое-что о своем побеге. Был он человек тщеславный, самолюбивый и неразговорчивый, а после своего бегства и вовсе стал молчуном. Павел говорил: «Зачем болтать? И самый трогательный рассказ должен быть к месту. История же моего бегства такова, что даже братья не поверят. Потому лучше о своих мытарствах не распространяться». И в самом деле его рассказ казался невероятным.
Барка, на которой Терцини собирался везти его до самого Бечкерека, была одним из тех плоскодонных судов, на которых кирасиры графа Сербеллони в Темишварском Банате перевозили фураж. Называли эти суда: Burchio. Служили они и для перевозки овец и лошадей, а в их трюме стояли две-три койки. Все внутри было расписано видами Осека.
Днем они быстро плыли вниз по течению полноводного Тимиша и Беги, под крики полуголых гребцов. На ночь пристали к берегу, у какого-то карантина. Всплески весел да крики гребцов прекратились.
Кирасир все это время играл с Исаковичем в фараон и выиграл у своего узника изрядную сумму денег. Он снял с его рук кандалы, вернул ему Abschied[25]25
Документ об отставке (нем.).
[Закрыть] и прочие отобранные у него раньше бумаги. Павел сумел припрятать два-три талера. К вечеру оба, казалось, совершенно опьянели. Павел заметил, что Терцини прячет в рукаве подметного туза, но ничего ему не сказал.
Когда барка около полуночи остановилась у старого турецкого карантина, на полпути от Бечкерека, кирасир предложил арестанту прекратить игру и перед тем, как улечься спать, подышать свежим ночным воздухом.
Барка остановилась близ караульного помещения славонских солдат у густого ивняка. Павел увидел отблески костра, а чуть в стороне на лугу, у самого берега – силуэты, казалось, замерших, стреноженных лошадей.
На землю спустился какой-то прозрачный, синий мрак.
На небе сиял тонкий серп месяца.
Терцини приказал гусарам лечь у выхода.
В ту ночь он был весел и громко смеялся прямо в лицо Исаковичу. В рукаве у него был запрятан туз, и он думал, что глупый славонец с пьяных глаз ничего не видит, а Павел умело притворялся дурачком и только подливал вина в стаканы.
Терцини предупредил Исаковича, что если тот сделает хотя бы два шага в сторону двери, он пристрелит его из пистолета, как собаку, а Павел стал уверять, что он-де намерен покориться, как положено, императорскому велению и приказу своего конвоира. Поэтому связывать его на ночь ни к чему. Да и куда ему бежать? Зачем? Чтобы утонуть в омутах Беги? Не лучше ли выспаться по-человечески? Потом доплыть до Осека и покорно дожидаться решения суда.
– И этот зубоскал, – рассказывал Павел, – пододвинул стол к изножью постели так, что я не мог сделать и двух шагов, не разбудив его. А я только улыбнулся и подумал: «Кланяйся нашим, как увидишь своих!»
Вскоре оба заснули в трюме барки. Кирасир захрапел и, тут же проснувшись от собственного храпа, вскочил и посмотрел по сторонам, словно кого-то искал. Убедившись, что Павел спит на своей койке сном праведника, он погасил фонарь, чтобы свет не бил в глаза.
Исакович решил бежать во что бы то ни стало!
Тяжко было у него в ту ночь на душе среди бесконечных болот, тяжко и одиноко без поддержки своих. Весь народ желал того, чего желал и он, – переселиться, но в жизни всегда получается, что, когда грозит смертельная опасность, остаешься один-одинешенек. Даже родные братья не придут на помощь, когда нагрянет беда. Человек в беде одинок.
Да к чему попусту тратить слова?
Немой немого лучше всего поймет.
Тот, кто плакал, знает горечь слез.
«Кирасир нагнулся надо мной, – вспоминал Исакович, – дыхнув мне в лицо перегаром, хотел проверить, заснул ли я. Потом снова улегся и захрапел. Ну, – подумал я, – дорого же тебе этот храп обойдется. В Осек меня, арестованного, больше никогда уже не повезут!
С самого начала я заметил в барке окна с деревянными щитами и слышал, как под ними плещет вода. Вопрос был только в том, смогу ли я протиснуть в них плечи. Но если тебе грозит смертельная опасность, то все возможно.
Я сложил бумаги в рубаху, рубаху обвязал вокруг головы и бесшумно спустился в воду, дрожа от страха, что пробившийся в окно через приподнятый щит свежий воздух разбудит кирасира. Неслышно нырнул, оттолкнулся от барки и поплыл, как бывало в детстве в Црна-Баре, когда, перегоняя сверстников, переплывал Саву. Вышел на берег в ста шагах от пасущихся лошадей и, бормоча и нашептывая, поглаживая их, словно они не кони, а женщины, повел двух сразу. И когда неслышно погрузился с ними в Бегу, не залаяла ни одна собака».
На другом берегу Павел сел на лошадь и мчался до самого Тимиша, поднимая брызги грязи, словно скакал по аллее фонтанов.
Переплыв уже на рассвете Тимиш, он устремился к Тисе с такой быстротой, словно за ним гнались турки, как было под Белградом.
Солнце стояло уже высоко, когда он, держась за гриву лошади, переплыл Тису. Бачка, как он рассказывал, будто вертелась перед глазами, так он по ней летел. И порой представлялась звездным небом, порой морем душистых трав, порой – бесконечной пустыней. А он, пересаживаясь с одного коня на другого, скакал по большим зеркалам луж, скакал даже по ночам, хотя луна была уже совсем на ущербе.
Так, полный страха, мчался он, точно тень, сквозь ночной мрак, удаляясь все дальше, и передохнул лишь, когда услышал громкое кваканье лягушек и увидел перед собой Дунай. Потом ехал уже спокойнее, держа все на север, голодный, одинокий, с какой-то полубезумной улыбкой на устах, и честил на чем свет стоит всех и вся. Одинокий всадник еще более одинок, чем одинокий пешеход. Исакович и днем и ночью скрывался в зарослях ивняка, никогда не заезжал в села. Только по вечерам он приближался к полевым кострам, особенно когда видел у огня одни только силуэты женщин. Они встречали его испуганными взглядами, потому что он походил теперь скорее на разбойника, чем на ротмистра иллирийского гусарского полка. И руки у них дрожали, когда они протягивали ему печеную тыкву или хлеб.
Хотя женщины не понимали его, как и он не понимал их, они давали ему поесть, стараясь спрятать ужас, рождающийся в глазах людей при виде убийцы. И долго потом глядели ему вслед.
Женщины эти знали, что обычно такие люди, насытившись и погревшись у костра, затем совершают дикое насилие. Но этот всадник уезжал, не трогая их.
По Кумании Исакович ехал только но ночам. Утром же забирался в заросли верболоза: ему все чудилось, будто на горизонте появилась конная погоня.
Так в укрытии он и проводил весь день, слыша лишь глухой стук копыт своих украденных и изголодавшихся лошадей да биение собственного сердца.
Он совсем обессилел от голода, от приступов рвоты из-за сырой тыквы, которой питался, и от грязи. Павел Исакович приуныл и, бранясь, вспоминал жития святых – самую в те времена распространенную среди православных, даже офицеров, книгу.
Ругал он про себя и Гарсули и при этом скрипел зубами, как Трифун.
И все же твердо решил во что бы то ни стало добраться до графа Бестужева.
Его благородие Павел Исакович был из тех людей, что часто встают с левой ноги. Черные, как тучи, думы одолевали его.
На шестой день после побега Исакович в лучах заходящего солнца увидел впереди пештский паром: то было как светлое видение после долгого кошмара.
Оставляя в лозняке загнанных лошадей, он посмотрел на них с грустью, как только что глядел на высившиеся по другую сторону реки и облитые розовыми отблесками вечерней зари горы Буды. Там, неподалеку от колокольни расциянской церкви, стоял дом достопочтенного купца Георгия Ракосавлевича. Уже отойдя от брошенных лошадей, едва живой от усталости, больной, нечесаный, грязный, с лихорадочно горящими глазами, Павел оглянулся, чтобы еще раз посмотреть на них: ведь они спасли ему жизнь. Теперь это были замученные и охромевшие клячи, разбитые, как корабли после жестокой бури; в полном изнеможении, неловко расставив ноги, они стояли, обнявшись по-лошадиному, – положив друг другу головы на шеи. Подобно всем настоящим кавалеристам, Павел считал лошадей одухотворенными существами. И ему было жаль этой двухголовой тени, которую он оставлял в сумраке.
В ту пору возле парома постоянно кишмя кишел народ – были тут и прохожие, и торговцы, и лодочники, и мужики с бабами.
Вдоль берега стояли палатки, в этот час уже освещенные.
Цыгане-медвежатники отдыхали рядом со своими медведями. Фокусники глотали огонь и шпаги. Перед трактиром на бочке, стоявшей под шатром, итальянцы-акробаты выделывали необычайные трюки: сын стоял вниз головою на голове у отца.
Исакович какое-то время покрутился в толпе, и ему чуть было не удалось переехать на другой берег на пароме, битком набитом монахинями из Богемии, которые везли огромный деревянный крест, увешанный кованными из железа терновыми венками. Когда они проходили, люди опускались на колени. Поднявшись на паром, монахини уткнулись в молитвенники, чтобы не видеть, что творится под шатрами. А там и в самом деле творилось черт знает что!..
Гребцы на пароме уже опустили было весла в воду, когда кто-то спросил Исаковича, что он тут делает, кто он такой и куда едет. Потом его с бранью прогнали.
Но Павлу все-таки удалось перебраться через реку после того, как он, прикинувшись бродягой, начал перетаскивать в большие лодки бочки каких-то турецких купцов. Купцы в белых чалмах и огромных красных тюрбанах смотрели на него удивленно, но из лодки не прогнали и не спросили, кто он и куда едет, не окликнули они его и на будайской стороне, когда он, выгрузив товар, вдруг сорвался с места и побежал. Только молча с недоумением поглядели ему вслед.
Павел, как тень, проскользнул по близлежащим улицам Буды и, пошатываясь, стал подниматься узкими и крутыми переулками в гору. И все же он ни разу не упал. На Табан уже спустилась ночь, в окнах сербских домов светились сальные свечи.
Купец Георгий Ракосавлевич в то время был отцом родным для переселявшихся в Россию офицеров, которые добирались до Буды, чтобы уже оттуда ехать в Вену за паспортом. Кое у кого было разрешение на отъезд, но немало было и таких, кто ехал тайком.
Георгий помогал своим землякам, как только мог.
Неоштукатуренный, подпертый стеною дом Ракосавлевича стоял на склоне горы, у расциянской церкви. Люди запоминали этот дом по двум пирамидальным тополям, которые каким-то чудом уцелели; издали казалось, что они растут прямо на его кровле. Тесный, узкий дом, словно арестант, охраняемый двумя стражниками-тополями, утопал в зелени. Тут же перед домом, среди травы и кустов, журчал родник, стекавший по цинковому желобу, над которым была устроена железная крыша. Ни забора, ни ворот не было. Чтобы подойти к дому, нужно было пробираться сквозь кусты.
Только тут Исакович свалился в изнеможении. Потом, собравшись с силами, хрипло позвал на помощь. Павел изнемог не только физически, мучили еще и беды, неизменно преследовавшие и его самого, и земляков. И, попав наконец в Буду, он совсем обессилел и теперь кричал, бранился и скрипел зубами, как Трифун, когда, бывало, напьется.
В те времена во всей Венгрии одна только расциянская община Буды помогала переселению сербов в Россию. Из-за этого у общины были испорчены отношения даже с митрополитом. Ненадович собственной персоной явился сюда в то лето и убеждал купцов не помогать переселяющимся офицерам. Митрополит уверял, будто всякий, кто едет в Россию, совершает ошибку. Что переселение – бич божий. Не следует, мол, покидать австрийскую империю, где их единоверцы томятся в темницах, а предки почиют на кладбищах. Надо уповать на лучшее.
Однако, как это было и как будет всегда, людей возмущали насилие и неправда, и потому в Буде нашлось немало сербов, которые стремились, невзирая на опасность, помочь уезжающим.
Среди них самым бескорыстным был Ракосавлевич, а самым удачливым – богатый и всеми почитаемый купец Георгий Трандафил.
Павел слыхал и о том и о другом.
Этих людей в Среме почитали и называли родными отцами сербов. Ракосавлевич охотно приютил Павла у себя в доме. Обычно стойкий в беде и скупой на слезы Исакович вдруг потерял присутствие духа. Он то погружался в молчание, то внезапно начинал кричать. А когда ему дали хлеба, даже расплакался.
Почему мы, сербы, недавно покинувшие Турцию, такие горемыки? Почему сейчас в Темишваре, в Буде, в Вене танцуют и поют, а мы, голодные и жаждущие, должны скрываться под покровом ночи и нас всюду поджидают виселицы?
Наш народ блуждает, точно корабль, покорный воле морских волн, и может вот-вот погрузиться в пучину.
Почему? Перед кем мы провинились? В чем наша вина?
Вот и Ракосавлевичу грозит кара только за то, что он приютил Павла в доме. Кара за доброту и за человеческое милосердие. А хуже всего то, что не один Павел Исакович несчастен. Сколько людей уже уехало в Россию, и все они, точно забытые богом, бесследно сгинули среди далеких снегов. А сколько их еще собирается уехать?
Так мы и бродим как в потемках, и нет для нас, видно, никакого выхода…
Поначалу Ракосавлевич утешал земляка, но, узнав, что Павел бежал из-под ареста и что он военный дезертир, перепугался, побледнел как полотно и стал жаловаться, что среди соседей и даже соотечественников могут найтись шпионы и предатели, а ведь у него – дети. Начнут расспрашивать, кто живет у него в доме? Откуда взялся этот человек? Куда собирается ехать из Буды? Поэтому Павлу лучше два-три дня из дому не выходить, а потом перебраться к Трандафилу, к Георгию Трандафилу. Он все знает. Все может. И все сделает. Разумеется, это будет стоить денег. Трандафилу наплевать на венгерские власти и на митрополита. Вернее, он подобрал к ним ключи.
Достопочтенные сербские купцы Буды поначалу помогали своим соотечественникам переселяться в Россию из великой любви к сербскому народу, а потом уже – ради хорошей наживы. Деньги на них так и сыпались.
Тот, кто переселялся в Россию тайком, продавал дом и землю за бесценок. За гроши отдавали в верхнем и нижнем Среме лошадей и даже перины с подушками. Особенно много людей хотело переселиться в ту весну из Поморишья и Потисья. За несколько талеров Марии Терезии там можно было купить дом.
Самой большой ловкостью в таких делах отличался Трандафил.
Он обеспечит Павлу не только поездку в Вену, уверял перепуганный Ракосавлевич, но, если понадобится, достанет ему даже офицерскую треуголку и саблю. Раздобудет и документы в полиции. Трандафил все может. Только это стоит денег.
Вот как получилось, что спустя несколько дней Павел переселился в расположенный по соседству дом достопочтенного Георгия Трандафила, или, как тот подписывался по-венгерски, Turàndfia. Тут Исакович мог спокойно поразмыслить обо всем, что с ним уже произошло, и о том, что ждет его впереди.
Дом Трандафила стоял на том же спускавшемся к Дунаю склоне, чуть повыше дома Ракосавлевича, неподалеку от расциянской церкви; он был виден издалека между купами рано расцветших в том году лип. Выкрашенный в желтый цвет, он выделялся среди зелени садов и, казалось, увенчивал пригород, который схизматики Буды назвали «Табан».
Всякий в Буде знал дом Трандафила. Он, как обычно говорил сам хозяин, состоял de facto[26]26
на деле, фактически (лат.).
[Закрыть] из двух домов, летнего и зимнего. Верхний, со ставнями на окнах, весь в зелени, был летним. Нижний, вкопанный в землю, – зимним. Перед окнами, под двумя рядами лип, росли пышные кусты жасмина и сирени. У входа, на зеленой лужайке, белела печь, которую топили соломой. В ней пекли даже хлеб для Трандафила. А он не скрывал, что запах хлеба ему приятнее запаха жасмина.
Окна в доме были часто освещены до глубокой ночи, а изнутри доносилась то песня, то музыка: Трандафил любил общество. Говорили, будто его дед, когда двинулся из Салоник, был гол как сокол: он немного пожил в Белграде, а потом добрался до Буды. И кто знает, если бы дед продолжил путь до Вены или Лейпцига, улыбнулось ли бы счастье Георгию Трандафилу? И кто знает, считал ли бы он сейчас деньги среди бела дня, заслоняя окна ставнями от взглядов завистливых земляков?
Георгий был бледный, темноволосый мужчина лет пятидесяти, похожий на лавочника, в неизменном черном бархатном сюртуке и высокой черной шляпе, которую носили в те времена все модники Пешта. Он ходил в коротких сапожках, окованных серебром, и никогда не выпускал из рук черную эбеновую трость с серебряным набалдашником. Этим набалдашником он часто тыкал в ребро собеседника, кто бы тот ни был, словно собирался его пощекотать. По целым дням в доме звучал его громкий смех. У Георгия было двое детей и дьявольски красивая жена. Звали ее Фемка, и была она родом из Футога.
Георгий обычно говорил: «Не баба, а настоящий перец!»
В Буде Трандафила все знали. Он слушал рассказ Исаковича о пережитых им муках, смеялся и твердил, что все это было ни к чему. Ни к чему эти страдания да горькие слезы. На свете нет ничего трудного, все можно устроить, как при сватовстве.
Этот купец смеялся над каждым, кто был грустен и озабочен. Он говорил, что никогда не ездит верхом, ибо лошадь – глупое животное. Но зато ходит в сапожках и слушает позвякивание своих шпор. Всего можно добиться, коли человек этого захочет. И когда у него есть деньги. В деле Павла нет особых трудностей. Но деньги понадобятся.
В то время как других купцов сажали в Будскую тюрьму за помощь переселявшимся в Россию землякам, Георгий переправлял сербов в Россию, как на свадьбу. Он был компаньоном фирмы «Валаский и друг» в Пожуне, поставлявшей в те годы в Россию серпы и косы из железно-скобяных лавок Граца и бочки для русской военной миссии, которая уже давно обосновалась в Токае и снабжала вином госпитали и русский двор. Трандафил поставлял этой миссии особые бочонки из ценных пород дерева с инкрустированным серебром вензелем императрицы Елисаветы.
Он пронюхал – и это было очень важно, – что возглавляет миссию некий Вишневский – их соотечественник, серб родом из Вишницы, что неподалеку от Белграда.
Трандафил производил на всех впечатление совершенно счастливого человека.
Он посмеивался над испуганным и встревоженным Исаковичем, который как тень бродил по дому, боясь показаться даже в саду. Павел с детской наивностью верил, что все устроится, как только он доберется до русского посла в Вене, графа Бестужева: в то время сербские офицеры называли графа Бестужева своим благодетелем. Павел верил, что, как только в России узнают, что вытворяют с ними, сербами, в Темишварском Банате, все переменится. Никто не посмеет их даже пальцем тронуть, когда они поедут в Россию.
Кроме того, Павла Исаковича, как человека тщеславного, жгла, точно раскаленный уголь, мысль, что от его переселения зависит переселение многих других людей, которые этого ждут в Поморишье и в Среме. Подобно всем меланхоликам, он преувеличивал свои беды.
Трандафил очень быстро раздобыл Павлу все, что тот хотел: синий гусарский мундир, сапоги, офицерскую треуголку и даже саблю. Купил у него и дома в Темишваре и Варадине, и лошадей, вернее дал за все это задаток. И уверял, что вскоре без особых хлопот обеспечит Исаковичу проезд в Вену. Пусть себе едет на здоровье!
А он, Трандафил, себе на здоровье, останется тут.
Исакович по вечерам засиживался с Георгием допоздна и все что-то ему озабоченно шептал.
А когда Трандафила не было дома, vis-à-vis[27]27
напротив (фр.).
[Закрыть] усаживалась Фемка и заводила с Павлом веселый разговор.
Жена Георгия Трандафила с удивлением наблюдала, как этот поселившийся в ее доме больной, оборванный и грязный босяк постепенно превращается в красивого голубоглазого офицера, с золотистыми усами, шелковистой шевелюрой и ласковой улыбкой. По утрам полуодетая Фемка проходила через комнату – мол, надо поглядеть, как испекся хлеб. И спрашивала: «Красивы ли в Темишваре дамы?» Или: «Вы, верно, пользуетесь бешеным успехом у женщин?»
Но Павел не обращал на нее никакого внимания.
Досточтимый Павел Исакович не раз говорил Фемке, что у нее прекрасный муж, чудесные дети и богатый дом. Что же касается его, то сам он очень несчастен: год тому назад овдовел, потерял хорошую, красивую молодую жену. Умерла при родах.
Жизнь ему опостылела.
Потом, ретируясь, он рассыпался перед Фемкой в комплиментах: говорил, как она, мол, хорошо выглядит, как ей идут только что купленные Трандафилом дорогие серьги, до чего славные у нее дети. А однажды утром он сказал, что смотрит на нее, как на родную сестру, что иначе и быть не может, поскольку в своей соотечественнице он не может видеть женщину или возлюбленную, а только лишь сестру. Он вдовец и не собирается больше жениться. Женщина ему не нужна. Ну, конечно, когда приходится отдавать дань природе, он заводит мимолетную интрижку – ancillaire[28]28
со служанкой (фр.).
[Закрыть]. Увидев, что Фемка не понимает его, он объяснил ей это слово так, как учил его Юрат. Услыхав такое объяснение, Фемка только воскликнула:
– Фу!
И все-таки перед самым отъездом Павла из Буды она прошла рано утром через его комнату в одной рубашке, но он сделал вид, будто ничего не понял. Фемка смотрела на этого статного, высокого офицера с надушенными усами, такого широкого в плечах и узкого в талии, и на губах ее играла странная улыбка. А он прошел мимо нее, как мимо могилы на турецком кладбище. На прощание Павел поцеловал ее, но поцеловал как сестру.
Исакович намеревался ехать из Буды в Вену верхом, ехать украдкой, окольными путями, с пистолетами за поясом. Он хвастался перед Трандафилом, что доберется до Бестужева, как уже добрался сюда, в Буду. Что семь лет назад он уже ездил по этим дорогам во время войны, когда французские гусары доходили до Праги. Знает там каждый ориентир на горизонте, каждую горку, каждый брод. И ему будет легко. Павел не смел признаться даже самому себе, что ему будет трудно.
Разве можно запомнить страну, через которую ты проскакал во весь дух, по снегу?
Трандафил только посмеивался и замечал, что Павел-де вечно уносится в облака.
– Разве вы не замечаете, как прекрасна весна, – говорил он, – как хорош день? Не видите, какие есть на свете красавицы? Почему бы вам не жениться, не поселиться в Буде, войти в общество? Мы могли бы вместе торговать. Быстро бы разбогатели. Зачем эти вечные разговоры о Косове? Для чего вспоминать царя Лазара? К чему эти сетования о давно минувших временах? Вы и сами не понимаете, что превратились в какого-то чудаковатого святого схимника! Вообразили, будто на вас зиждется царство. Помню, как в детстве отец пичкал меня баснями об Ахилле и греческих богах, но все это давно забыто. Стало смешным. Надо было жить. Обзаводиться детьми. И жить весело.
– Я родился на земле Бакичей, – угрюмо возражал Павел, – мать дала имя Павла Бакича, Paulusa Bachitiusa, как говорит Юрат, и я не намерен позорить это имя или забыть о том, что всосал с молоком матери. Да, я вообразил, что во мне живет дух Бакича, и этот дух я увезу с собой в Россию. А народ в Нижнем Среме и Славонии вспоминает царя Лазара. Там не умеют торговать, но зато умеют умирать. Все мы мученики, но быть купцами в Буде не желаем. Мы хотим отстоять свои права и получить землю, завоеванную мечом. Добытую «mit dem Säbel».
Трандафил смеялся и над этими речами.
Исакович утверждал, что Бестужев снабдил паспортами уже многих сербских офицеров{35} с тем, чтобы они переселились в Россию. Снабдит и его. А едет он в Вену, чтобы жаловаться на Гарсули. Пойдет и в Хофдепутацию{36}. И к придворному советнику Малеру, который для сербов что отец родной. А если потребуется, то будет жаловаться на допущенную к сербам несправедливость его величеству Францу I, императору римско-германскому, и ее цесарско-королевскому величеству Марии Терезии, императрице римско-германской и королеве венгерской! Он ведь бывший ее офицер, получивший отпускную из армии!
Трандафил удивленно и даже с сожалением поглядывал на Исаковича.
Этот высокий, статный и красивый офицер казался ему смешным и странным, совсем как те чудны́е монахи, частенько являвшиеся к нему в дом из далеких балканских земель. Вместо того, чтобы жить в свое удовольствие, подобно другим офицерам, – а он мог бы жить, как они, как все состоятельные люди, – этот Исакович мечется, точно он не в своем уме, точно он белены объелся. Он смел и силен, а ходит боязливо, будто тень крадется. Когда хочет, говорит красно и толково, а то вдруг молчит как пень или ляпнет что-нибудь совсем глупое и непонятное. Все о каких-то мучениках да о царе Лазаре толкует. Видно, помутился у него разум.
Не соглашался Трандафил и с намерением Павла ехать в Вену верхом.
– Все, о чем вы твердите, – говорил он, – скажу вам, как своему брату сербу, блажь и фантазия. Вам надобно ехать в Вену, как другие едут, как офицеру, который согласно предписанию направляется в столицу по чрезвычайно важному делу, а не верхом на лошади и с пистолетом за поясом. Военные посты на дорогах в столицу уже получили, возможно, сообщение из Темишвара о вашем бегстве из-под стражи. У вас есть отпускная, подписанная Энгельсгофеном, с печатями Верховного штаба Осека, и никто в ней не усомнится. Да я еще достану вам документы из полиции, с печатями, какие только захотите, сколько угодно. Разумеется, это стоит денег. А в Вене кир Деметриос Копша и кир Анастас Агагияниян сделают все, что понадобится. И до Бестужева вы без труда доберетесь. Все можно, надо только захотеть. Вот на днях в Вену отправляется семья майора Иоанна Божича, и полагаю, что вы могли бы уехать с ним. Здесь в Буде живет его тесть, и майор часто сюда наезжает. На всех постах по дороге до самой Вены у него хорошие знакомые. Он – личность известная. Знают его и во всех трактирах и карантинах. Майор играет в фараон по большой и пить горазд. Божича всюду любят. Я уже говорил о вас. Предложил заплатить ему половину стоимости проезда в Вену.
Исакович пришел в ужас. Одна лишь мысль отправиться в путь открыто, вместе с другими, казалась ему безумной. А тем более – путешествовать с человеком, которого он в глаза не видел.
Трандафил, все так же посмеиваясь, прибавил:
– Да я, кстати, уже и задаток внес!
Исакович охал и ахал, выражал опасение, что Божич невольно выдаст его при первой же проверке документов, в первом же карантине, когда майора спросят, кто с ним едет, откуда, куда и зачем. А потом будет только равнодушно наблюдать, как его, Павла, схватят и расстреляют.
Убьют его с позором на дороге!
А уж если такова его судьба, то он хочет умереть с честью, на коне, отбиваясь от погони, с пистолетом в руках, умереть за Россию.
Как подобает офицеру, сирмийскому гусару, он предпочитает упасть мертвым на траву, но не позволит схватить себя в экипаже, словно штафирку какого-нибудь. До Бестужева он доберется наверняка, но доберется один, тайком, как тень. А коли погибнет в пути, никто не посмеет упрекнуть его в том, что он не шел до конца, пока видел впереди свою путеводную звезду – Россию.
И если надо умереть на пути к России, то лучше умереть одному.
Чтобы конь сбросил его с седла уже мертвым. Сбросил в реку, а вода утащит его в омут.
Взять его живым теперь, когда у него на боку пистолеты, не удастся.
Трандафил смеялся.
– Если вы поедете с Божичем, – сказал он, – то не может быть и речи о какой-нибудь опасности. С ним, кстати, едут жена и дочь, обе красавицы, прямо розы, их знают во всех городах до самой Вены. И недотрогами их не назовешь. Они, знаете, не прочь… прошу покорно.
Вот и получилось, что Исакович поехал в Вену к Бестужеву так, как ему не снилось.
Узнав, что с Божичем едут жена и дочь и что в экипаже будут сидеть женщины, Павел вышел из себя и до самого отъезда бранился и жаловался, но это ничуть ему не помогло. Трандафил заявил Исаковичу, что долго прятать сербского офицера в своем доме он не может, что соседи и так уже спрашивают, что у него за гость, и он каждый день опасается, как бы в дом не нагрянули шпики.
А такой удобный случай, как путешествие с Божичем и его семьей, представляется редко.
– Поедете, как митрополит в митре!
Тщетно Исакович уже накануне самого отъезда кричал, что отказывается от путешествия, что не желает иметь спутниками женщин, что ночью ускачет на лошади один. Трандафил в ответ спокойно сказал, что все готово к отъезду.
В день Виссариона-чудотворца – все в том же 1752 году – Исакович наконец уехал.
По словам Трандафила, Божич был почтенный юнак, но вместе с тем пьяница и отчаянный дуэлянт. Он, мол, часто приезжает с женою в Буду к своему тестю, некоему Деспотовичу, богатому торговцу-воскобою, приезжает потому, что, играя в фараон, вечно по горло в долгах. Он дерется, рассказывал Трандафил, где и с кем попало, и пренебрегает красавицей женой. Сейчас у Божича одна забота – выдать замуж свою дочь.
После прошлогодних маневров, когда в Буде встречали императорскую чету, Божич, напившись, болтал, что его давно произвели бы в полковники, если бы ему довелось хоть разок пощупать у царицы задницу. Следствие затянулось, поскольку не было установлено, действительно ли он это говорил или нет. Хотя донесли на Божича его же земляки.








