412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милош Црнянский » Переселение. Том 1 » Текст книги (страница 29)
Переселение. Том 1
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:01

Текст книги "Переселение. Том 1"


Автор книги: Милош Црнянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)

Тетка, входя с Павлом, сказал его матери:

– Доброе утро! Слушай-ка, Петра, дай нам немного медовой ракии! Пойди, Пайо, поцелуй бабе Гоше руку!

И мать тоже сказала: «Поцелуй бабе Гоше руку!» После чего бабушка усадила его к себе на колени, поцеловала в щеку и сказала дочери:

«Видишь, какой он хороший мальчик? А ты его портишь! Поганишь мне ребенка! Я его люблю, и если ты хоть раз дашь ему титьку, я так тебя изобью, что век не забудешь!»

Потом бабушка Гоша налила половником чашку медовой ракии, добавила туда еще меду и подала тетке Андже. А та стала потчевать его, Павла.

Но он не захотел даже попробовать!

Весь этот день тетки совали ему грецкие и волошские орехи, пичкали бобами, рыбой, давали пить вино, и он провел все время без матери, среди родичей. Но когда пришел вечер, ему снова захотелось пососать материнскую грудь.

Тетки просто замучились, отвлекая его.

А дед хитрил, подсовывал мелкие монетки.

Мать же всячески отговаривалась, уверяя, что боится бабы Гоши.

Все над ним смеялись и обманывали, пока он не заснул. И тогда его отнесли в клеть.

На следующий день, вспоминал Павел, тетки над ним смеялись, говоря, что он во сне все искал мамкину титьку.

«Я так и знала, – сказала одна из них, – и надела кожушок да еще застегнулась на все пуговицы!»

«А я всю ночь спала на одном боку, – сказала мать, – все ребра отлежала, не смела к нему повернуться».

Тут пришли два его дяди и дед – пить медовую ракию, и каждый сунул ему несколько мелких монет. Все смеялись и жалели его. Мать собралась было домой, но дед сказал:

«Куда тебе спешить, Петра? Никуда ты сегодня не пойдешь, пусть малый поиграет с детьми, покуда совсем не отобьется от груди».

И они остались у деда еще на день.

Возвращаясь обратно, мать несла через плечо какую-то писаную торбу, и в ней, он знал, была лепешка да бутыль с ракией. Гостинец приготовила бабушка Икония, мать его отца, она положила туда еще по паре чулок отцу, матери и братьям Петры.

Павел вспомнил, как те, принимая подарки, говорили матери:

«Для чего это ты, Петра, принесла? Сама знаешь, дай тебе бог счастья, что ребятам с каждым годом надо все больше!»

А на прощанье дед Теодор налил ракии во флягу, бабушка Гоша положила в торбу лепешку и насыпала коржиков с дырками, сказав: «Отнеси-ка это, Петра, детям сватьи Йованиной! А флягу отдай деду Гавриле! Ракия крепкая, хорошая! Не виноградная, как у него. Пусть носит флягу за поясом и хлебнет, когда притомится».

Бабушка Гоша проводила их далеко. И рассталась она с матерью со слезами.

Батрак же дошел с ним и матерью до самого парома, чтобы знать, как они на ту сторону переберутся. Вернулись они домой уже к ночи. Мать поцеловала свекровь в плечо и приложилась к руке, а он крепко обхватил ручонками шею бабушки Иконии. А когда мать позвала его, чтобы покормить грудью, он не захотел подойти. Сказал, что боится бабы Гоши: «Баба Гоша меня бить станет!»

Так бабушка Икония узнала, что его отняли от груди.

«Вот уж спасибо сватье Госпаве! Мне невдомек было отогнать тебя раньше, чтобы не портила ребенка», – сказала она матери Павла.

В эту минуту вошел дед и спросил:

«А что ты, Козлик, мне принес?»

Тогда он подошел к матери, вынул из торбы флягу и протянул ее деду Гавриле.

И дед воскликнул: «Дай бог тебе здоровья, внучек, что ты такое принес! Спасибо и свояку Луке!»

Вот так из глубины сознания этого надушенного и разряженного офицера, воевавшего во многих странах Европы, всплывали разные мелочи о его многострадальном крае, которые он хранил в памяти уже больше тридцати пяти лет. И видел он реки, прозрачные как слеза. И Цер представлялся ему в далекой синеве. И полевые маки!..

Он оставил на ночь дверь на балкон открытой, и теперь в комнатке стало свежее. На улице чуть похолодало – в ту ночь в Вене шел дождь, и этого было достаточно, чтобы в странной игре сновидений он как бы вдыхал горный воздух своей Сербии.

Так сон, который чем-то напоминает смерть, каждую ночь переносит человека, несмотря на все его беды и огорчения, из безумного и бессмысленного мира яви в мир грез, и те порою служат ему единственным утешением. Павлу Исаковичу воспоминания далекого детства были куда милее и казались прекраснее всей мишуры его наряда, всей роскоши того времени, да и всей императорской Вены.

Павел проснулся, словно после купания – бодрым и веселым. На заре он вышел на балкон и, укрывшись за стеною, долго смотрел на далекие горы, думая о Цере, в лесах которого сейчас, верно, опадали желтые листья. Таким он его запомнил.

Однако в своих грезах Павел видел не только далекое прошлое, оно часто перемежалось недавними, совсем еще свежими событиями. Разница была лишь в том, что события, давным-давно прошедшие, запоминаются порою отчетливо, до мелочей, а то, что происходило только вчера, словно бы подернуто туманом.

В этом походившем на тюрьму доме Павел Исакович вдруг вспомнил о Гарсули.

Прежде чем Павла отвели в Темишваре на гауптвахту, у него и у Трифуна было тогда немало хлопот с их граничарами в Махале.

Солдаты возмущались и кричали: «Только и знаем, что посуху за гружеными возами ходим да по воде барки бечевой тащим!»

Павлу приснилось, будто Гарсули потребовал переселить Махалу в Вену, в какой-то зимний сад, и для этого посадить все и всех в цветочные горшки, в сотни и тысячи горшков. И длинный ряд подвод в Павловой сне уже стоял и дожидался отправления.

До ареста он вместе с Трифуном стал свидетелем беспорядков, возникших в Махале из-за инженеров и землемеров, разрушавших подряд все дома, не стоявшие вдоль большой дороги, которую прокладывали по плану графа Мерси. Дело едва не дошло до побоища. Некий Пея Зекович, Трифунов гусар, выстрелил в землемера из штуцера. А его жену, Джинджу, чуть было не увели в темишварскую тюрьму.

Этот случай представился сейчас Павлу во сне, но каким-то запутанным и непонятным.

Однако ему и в голову еще не приходило, что он вскоре собственными глазами увидит эту Джинджу в Темишваре. То, что в человеческой жизни случается завтра, так же неожиданно, как и то, что происходило вчера…

Павел видел эту женщину во сне, а днем не мог даже вспомнить ее лица. Видел, будто он с Гарсули въезжает в экипаже в Махалу. Но эти сны были вовсе не такими ясными и приятными, как первый подснежник в снегу, или колокольчик на ягненке, или вода в роднике. Гарсули всю дорогу кричал и, по своему обыкновению, грязно ругался. «Граница для вас сейчас закрыта, – твердил он, – ни сюда, ни туда податься вы не можете! Плели ведь вы турку опанки, пока он спал с вашей матерью или женой, чего же вы теперь хотите?»

И Гарсули прибавлял, что сейчас они офицеры генерал-фельдмаршала его императорского и королевско-апостольского величества фон Монтенуово.

Скабрезные речи Гарсули были Исаковичам особенно не по нутру. Они и сами любили крепкое словцо, но только как утеху на чужбине, в Австрии, как некий пароль для опознания своих. Но никогда не позволяли себе ругаться в присутствии женщин.

И вот теперь, когда Гарсули начал ругаться, Павел, не без язвительности, заметил, что обер-кригскомиссар ошибается, полагая, будто покорность сербов – страх перед сильными мира сего – это всего лишь вынужденное поведение несчастных людей, которые хотят избежать ссоры.

А потому он считает нужным предупредить обер-кригскомиссара, что Исаковичи не испугаются ни его, ни сотни таких, как он! И как бы не случилось так, что стоящий тут, перед Махалой, экипаж уже не сможет увезти его в Вену. Да, да! Его черная легкая дорожная карета, чего доброго, не выедет из Темишвара и останется навеки торчать у ворот принца Евгения, который был для сербов отцом родным. А сам он, Константин Кристофоров Гарсули, будет неподвижно лежать в луже крови. Да! Да! Mein Wohlweiser, Hochgeehrtester und Vielverehrtester Herr![50]50
  Мой мудрейший, высокочтимый и многоуважаемый господин! (нем.)


[Закрыть]

Но Гарсули его не слушал и приказал ехать в Махалу. Потом Павел увидел карету уже среди акаций, словно они в один миг перелетели из Вены в Махалу. У околицы, перед колодцем, возле Гарсули столпились люди: происходило что-то странное.

Вокруг него собрались инженеры и землемеры, работавшие над планировкой села, согласно проекту графа Мерси, а сам он стоял в экипаже и бил кнутом махалчан, которые сбежались с явным намерением перевернуть карету. Павел, к немалому своему удивлению, увидел и услышал, как выстрелили два пистолета – сперва появились два дымка, и потом грянули два выстрела; тут же, среди возмущенно ревевшей толпы вертелись гусары.

Совершенно потрясенный, он хотел крикнуть, но язык у него прилип к гортани. Он оглянулся – Петр и Юрат куда-то исчезли.

Затем Павел увидел, как экипаж Гарсули поворачивает и мчится к Темишвару, а толпа махалчан бежит за ним следом. Черная карета мчалась по зеленому выгону очень быстро – ведь все это происходило во сне, – она летела точно ворон.

Было ясно: стряслась большая беда.

Павел слышал, как махалчане кричат вслед Гарсули:

– Стой, стой, мать твою темишварскую так!

Во сне Павел пробежал во весь дух около сотни шагов в сторону села и увидел, как карета промчалась мимо него. Пыталась, очевидно, проскочить в Темишвар.

Но в эту минуту прогремел выстрел гусарского штуцера, и Павел увидел, как Гарсули в своей треуголке, украшенной страусовыми перьями, упал на сиденье, потом встал и, покачнувшись, вывалился из экипажа и остался лежать бездыханным на зеленой траве. Все произошло в мгновение ока. Павел приостановился на миг, словно окаменел, потом охнул, закричал и, спрыгнув с балкона дома г-жи Гуммель, побежал как сумасшедший к лежавшему в траве человеку в черном бархатном сюртуке.

К нему кинулась и вся Махала, только два гусара помчались в сторону Темишвара. Добежав до лежащего на траве Гарсули, Павел увидел вокруг себя сотни разинутых ртов, вытаращенных глаз, всклокоченных голов, угрожающе поднятых лопат и мотыг.

– Не хотим быть паорами! – ревела толпа.

Шум стоял чудовищный, но и его заглушали причитания окруживших Павла старух, которые били себя по лицу и, плача, пытались схватить его за руку.

Толпа увлекла их за собой.

Последние несколько шагов до Гарсули Павел будто плыл по течению, раздвигая руками людей, точно колосья в поле. Гарсули лежал на земле в черном сюртуке из шелковистого бархата и еще шевелился. Серебряные застежки на его больших башмаках сверкали точно молнии и казались огромными.

Когда Павел опустился перед ним на колени, сведенные судорогой ноги умирающего несколько раз дернулись и нырнули в траву.

Потом все затихло. Лицо покойника побледнело, черты стали умиротворенными, почти добрыми. Голова склонилась на правую сторону, изо рта по черному бархату, точно красная змейка, поползла струя крови.

Павел глядел на мертвого Гарсули, вытаращив глаза.

«Всему конец, – подумал он. – И мне и братьям. Теперь всех нас наверняка повесят на воротах во дворе Энгельсгофена или в крепости графа Гайсрука в Осеке. Никогда я не увижу Россию. Опозорил я своего отчима Вука, славного сербского командира полка. Ведь как только гусары доложат о случившемся, из Темишвара в Махалу двинется карательная экспедиция».

И тем не менее на душе у него стало как-то легко. Не надо будет переводиться в пехоту и шлепать по болотам ему в Градишке, а Трифуну в Броде по команде барона Януса и барона Ритберга.

Всему конец.

Но в следующее мгновение Исакович, вздрогнув во сне, крикнул:

– Несчастные, Темишвар всех ваших детей засыплет свинцом!

Рев вокруг стоял истошный.

Опасаясь, что махалчане перебьют и землемеров, которые строили большак и делали планировку улиц, Павел кинулся в их сторону. Стоявшие ближе еще уступали ему дорогу, но остальные, точно взбесившиеся кони, напирали прямо на него, крича:

– Не хотим планировки! Не желаем возить песок с Беги!

Вот тогда, во сне, Павел Исакович впервые понял, как единодушны эти люди, а он среди них – словно чужой. Вся его любовь к ним – одни разговоры, хотя большинство из них его родичи либо кумовья. Они были готовы убить каждого, кто хоть пальцем тронет Махалу, а Исаковичи играли на руку палачам из Темишвара.

И Павел почувствовал себя среди махалчан одиноким и чужим.

Один из махалчан бежал рядом с Павлом, постолы спадали у него с ног, он натягивал их на бегу и, не отставая, кричал ему на ухо:

– Мы подпираем стены своих лачуг сохами, а они хотят эти лачуги по шнуру вытянуть. Где это слыхано?

Видимо подзадоренные словами этого человека, стали вопить ему в уши и остальные:

– Не хотим, чтобы Махалу перестраивали! Столько людей болеет, песок таскаючи! Столько скотины уже пало! В нас вопиет материнское молоко, мы его малыми ребятами всосали.

Приближаясь к колодцу у околицы Махалы, Павел увидел, что и там все бурлит, как в котле. Какая-то женщина повернула коня, которого держали под уздцы, на коня вскочил человек, промчался с грохотом по деревянному мосту, пролетел мимо болота и поскакал в сторону далекого верболоза.

Из тысячи глоток вырвался крик: «Удрал Пея! Удрал Пея!»

А тем временем кто-то, удерживая Павла, просил:

– Не посылай, капитан, за ним в погоню! Пошлешь потом, когда зайдет луна. А сейчас нет!

Тщетно Павел вырывался.

Точно безумный твердил он толпе махалчан, что Темишвар засыплет свинцом их детей, что надо сесть на коней и догнать убийцу Гарсули, – никто его не слушал.

Опустившись в изнеможении на какой-то пень у околицы, он снова стал убеждать:

– Несчастных ваших детей засыплют свинцом!

Между тем вокруг него уже собрались вахмистры, которых он оставил в Махале, чтобы доложить о случившемся. Убил Гарсули некий Пея Зекович. Павел вспомнил, что тот приходится ему дальним родственником и что Трифун привел его с собой из Потисья. Зекович был статный, красивый, смирный и на редкость молчаливый молодой человек.

Павел потом рассказывал, как ему во сне привиделся этот Зекович.

А Зекович, еще до того как Павла посадили в темишварский каземат, и в самом деле стал убийцей, но никакого отношения к Гарсули не имел. У Зековича разрушили хижину, потому что она стояла на пути сооружавшегося большака, а перенести ее в сторону он не захотел.

И Павел знал, что он стрелял в землемера.

Потом у Трифуна было из-за этого много неприятностей.

В глупом же и нелепом сне Павла сотни голосов горланили, будто во всем виноваты они, Исаковичи. Они привели их из Црна-Бары и Цера в Срем и поселили в Хртковицах, а Трифун с попом Тодором их там удержал. Затем их повели в Потисский коронный дистрикт и обещали, что им сохранят самоуправление. Обещали выплатить за целый год порционные деньги, чтобы потом спокойно, парадным маршем переселиться в Россию.

А сейчас их заставляют рыть чужую землю да еще берут деньги за рыбную ловлю в лужах.

Им все время обещали добиться правды и донести их жалобу до русской императрицы, этой родной матери сербов. Они корчевали Трифуну в Среме лес. И им обещали, что в следующем году станет лучше.

И что же?

Приходил хоть кто-нибудь в Махалу спросить, как им живется среди болот?

Ответь, положа руку на сердце! Мы тебя здесь не видели, Павел!

Не появлялся ты здесь ни разу!

Приходил обер-айнемер[51]51
  главный сборщик податей (нем.).


[Закрыть]
. И кричал – Плати!

Приходил плац-лейтенант! Плати!

Штабс-медикус! Плати!

Штабс-профос! Плати!

Эх ты, Павел!

И ваш арендатор, арендатор Исаковичей, только знай кричит:

«Мне мое сено давайте! А потом хоть плачьте!» Словно мы и не родичи!

Укоряли они Павла, который метался во сне как в бреду и хрипел, также в том, будто это он привел землемеров, – они ходили тут в позапрошлом году, ходили в прошлом и нынче опять ходят!

Нехороша, мол, Махала!

Протягивают веревки, чтобы строить дома по струнке!

Эх, мой Павел! Видно, и вправду ты с оглоблю вырос, а ума не вынес!

То был первый бунт в Махале, приснившийся Исаковичу в Вене, но не первый и не последний, виденный им наяву. Однако он и во сне понимал, что люди пришли в ярость и, чтобы не случилось еще большей беды, их надобно поскорее успокоить.

Темишвар был близко.

А они – без оружия.

Надо было схватить убийцу, выдать его властям, бежать к Энгельсгофену…

Тем временем его вахмистры, сильные и строгие даже во сне, подвели к нему женщину, стоявшую возле колодца, на околице Махалы, жену убийцы.

Так Исакович увидел во сне жену Зековича, которую совсем не помнил, но которую позднее живой видел в Темишваре.

Ее обвиняли в том, что она дала мужу штуцер.

И о чем-то с ним шепталась, перед тем как он ускакал.

Однако женщина невозмутимо стояла перед Павлом.

Она была молода и красива, но этого он не удержал в памяти, запомнил только, что на ней была скромная черная юбка и что, когда ее спрашивали, она глядела прямо в глаза. И была босая.

Во сне он заорал на нее, требовал, чтобы она все рассказала о происшедшем. И его вахмистры принялись кричать:

– Говори начальнику, как и что делал Пея?

Она спокойно ответила, что не знает, и добавила:

– Я ведь не Пея!

А когда Павел вышел из себя, дерзко крикнула:

– Чего ты, господин, орешь, не видишь разве, что пугаешь детей? Вон там Пея, в лозняке! Там его и ловите! Встретит он вас, мой родненький, ружейной стрельбой! С каких это пор вышел царский указ, чтобы жена отвечала за гайдука? Такого не было и при турках.

Когда же Павел заявил, что Пея всех их обездолил и что теперь Темишвар засыплет их детей свинцом, женщина в ответ крикнула:

– У Пей ломали дом, нет такого царского указа, чтобы над головами живых людей кровлю ломать. И Гарсули ударил Пею плеткой по шее. Только тогда он и выстрелил из штуцера. Только тогда, только тогда!

А когда Павел сказал, что темишварские власти арестуют ее как жену убийцы и что их обоих ждет петля, она подошла к нему ближе (он почувствовал, что от нее исходит какое-то тепло и обаяние) и сказала:

– Не боюсь я петли на шее. И охотно умру за мужа. Только не посылай погони, покуда Пея не доберется до плавней, до борчанских плавней, там у него родичи. Ради бога, как брата тебя прошу!

Она обняла Павла и прибавила:

– Хорошо я с мужем жила. А если мне, молодой, и придется тлеть в земле, то вместе со мною будет тлеть и та уродина, Гарсули. Убил его мой родненький. Убил! Запомнит Темишвар, как прокладывали в Махале улицы!

Тронутый ее молодостью, Исакович с грустью заметил, что погоня будет послана и что Зековича, верно, поймают. А она прижалась к его груди и стала умолять:

– Не посылай погони сегодня, а завтра можешь послать, если уж так надо. Пощади! Ради родной матери пощади! Разве ты пандур? Разве не верой и правдой служил вам Пея? Ты обещал переселить нас в Россию. Были у нас тут дома и усадьбы. А погляди на меня сейчас. Нет у нас больше, милый, ни сермяги, ни сукна, ни постолов. Разве не видишь, что я нищенка? Неужто надо было ждать, пока и лачугу отберет у нас тот изверг?

Павел в полном отчаянии воскликнул:

– Несчастная, ведь Пея убил их человека!

От этих слов она просто взбеленилась и так закричала, что ее было слышно далеко вокруг.

– Убил, говоришь? Их человека убил? Эх, Павел! А сколько они наших поубивали, и никому ничего за это не было! Убил, говоришь? А они? Скольких они на каторгу послали? Скольким принесли несчастье? Великому множеству, а мой родненький одного тюкнул, и, вишь, какой шум подняли!

И она погладила Павла по лицу.

Он был ошеломлен.

Их окружила толпа махалчан. Тщетно пытался он вырваться, крича, что ему надо как можно скорее бежать в Темишвар, надеть там парадную форму и идти просить пардону у Энгельсгофена.

А женщина все удерживала его:

– Вон, Павел, видишь те две акации и кучу глины перед ними? Это был мой дом! Пея готовил мазанку к зиме, а я кукурузной соломой да слезами ее покрывала. А в летошнем году к нам землемер пришел. Сказал, надо ломать! Дом, мол, не на линии. Надо селу спуститься к большаку, к веревке инженера. Вот погляди, уступили мы, сделали, как он сказал, лелеяли надежду на этот год. А он, когда мы только о том и думали, как нынешнюю трудную годину пережить, говорит: «Не годится! Надо опять ломать». Ты меня слышишь? Размывал мазанку дождь, мы с соседями ее сохами подпирали. А он все твердит: «Нельзя! Надо по шнуру. Спуститься надо на линию с другой стороны». Дай бог, чтобы каждый их дом так рушился! Коли хочешь, закуй меня в кандалы! Буду в земле, но и Гарсули тоже!

Не слушая больше женщину, от которой веяло теплотой, Павел, вспомнив о другом, заорал, как на учениях:

– А откуда у вас ружья, порох и свинец? Откуда у Зековича штуцер?

Вахмистры крикнули в ответ, что ружья люди прячут в очагах, а свинец – на груди у женщин. Что оружие у них всегда было и всегда будет. И если он не вернется сюда из Темишвара, завтра же тут начнут взрываться один за другим пороховые погреба.

Тогда, видимо от утомления, Павел ощутил какую-то жалость к ним. Он подумал, что в Махале и в самом деле полно несчастных, переселившихся из Сербии людей, которые вот уже шестьдесят лет перебиваются из кулька в рогожку. Легко было жить только торговцам и ремесленникам Темишвара. И, конечно, сенаторам. А тем людям, что ушли вместе с ними, Исаковичами, покинув свою Сербию и сгоревшую Црна-Бару, сейчас податься некуда. Боролись они честно за христианство, на стороне Австрии и что за это получили? Их убивали тысячами. А получили они – смотры, муштру, разорение домов да могилы. У сербских офицеров пожелтели лица от вечных хлопот – непрестанных приказов о расформировании частей, о заселениях, переселениях и нескончаемых переменах согласно плану графа Мерси. Нет и не будет здесь, в Австрии, ничего, кроме лжи да лицемерия…

Между тем жена убийцы следовала за Павлом как тень.

Сам не понимая почему, он вдруг к ней переменился, взял ее за руку и, ласково, как сестре, сказал:

– Не плачь, Джинджа! Ну же! Будешь жить в нашем доме! Ну же! В доме Исаковичей!

Позже Павел часто пересказывал братьям этот свой сон. Но к тому времени этот сон стал уже явью.

А в ту ночь сон закончился еще глупее, чем начался. Гарсули внезапно воскрес, и его экипаж направился в Вену. И самым удивительным было то, – впрочем, наяву так тоже бывает, – что Павел поехал вместе с ним.

Гарсули был весел.

Обращаясь к Исаковичу, он произнес целую речь.

Заявил, будто его, Павла, народ уже не тот, что был. Будто Сербия сейчас покорилась и притихла, потому что ею управляют просвещенные греки и в церквах тоже поют по-гречески. А все его предки – и дед Гаврила, и дед Михайло, и отец Павла, Никола, могила которого даже неизвестно где находится, и его мать Петра, чей обуглившийся труп остался в Црна-Баре, – все они приходили, мать их разэтак, чтобы униженно и угодливо целовать ему, Гарсули, руку. Нет больше гордых стягов. Остались одни лишь складные ножи! До земли ему, Гарсули, все они в три погибели кланяются.

Хорошие, смирные люди! Вот только офицеры, курвы, мутят народ, подбивают людей переселяться в Россию, не будь их, империя могла бы счастливо и спокойно прожить в ладу с сербским народом, а его, Исаковича, родичи приходили бы к нему, Гарсули, да угодливо целовали руку.

Понимая, что вот-вот прольется кровь, Павел приказал кучерам остановиться. И, засмеявшись, громко спросил у Гарсули, уж не приходил ли к нему и дядя Янко?

У Исаковича была нехорошая привычка – перед тем, как обагрить руки кровью, посмеяться, словно он собирался выпить вина.

Гарсули ответил, что и Янко приходил целовать ему руку.

– Сомневаюсь! – крикнул Павел. – А чтобы вы, господин Гарсули, ненароком не впали в заблуждение, я – для большего скрепления взаимной дружбы – расскажу вам кое-что о дедушке Михаиле и о дяде Янко.

Этот самый угодливый, хилый да изнеженный дядя Янко говорил о себе вот что:

– Было у нас восемьдесят голов крупных овец, и вот повадился к нам ходить волк – схватит овцу и унесет. Несмотря на двух огромных псов, которых я на цепи держал. Свирепые были собаки, а тут порой даже не лаяли, чтобы не дать о себе знать.

Смастерил я с десяток волчьих капканов и расставил их в разных местах. И вот, однажды утром, вижу – попался в капкан преогромнейший матерый волчина. А я наперед зарекся, коли поймаю такого волка, сдеру с него живьем шкуру, а потом выпущу, пусть идет в лес и расскажет, как умеют в Горачиче наказывать. Был у меня нож острый, как бритва, смастерил я рогатины, связал волка. Снохи и носа из дома высунуть не посмели. А моя старуха Христом-богом молила не мучить зверя.

Но я был верен данному слову, содрал с волка шкуру чин чином, и при этом даже нигде его не порезал. Было это до обеда, а после обеда прибегают дети и рассказывают, что из лесу доносятся волчьи голоса. Выли они в ту зиму как никогда».

– А ты вот твердишь, будто мой мирный дядя Янко униженно целовал тебе руку. Врешь ты все, Гарсули! Так и запомни – врешь!

Пробудившись от такого или похожего сна, Павел вынужден был целый день скрываться от соседей и до самого вечера глядеть с балкона на крыши и на далекие горы. Дымоходы венских домов курились у него под ногами.

Шли дни.

Ночами с нижних этажей по-прежнему доносились визг и хохот женщин, гремела музыка и раздавались крики картежников, которые под утро покидали дом г-жи Гуммель, спустив не только деньги до последнего талера, но и оставив здесь свои часы, кольца, перстни, а порой и серебряные пуговицы с сюртуков.

Днем опять воцарялась гробовая тишина, а под вечер снова звучал печальный голос виолончели.

В русском посольстве все между тем как будто замерло.

Бестужев уехал, а граф Кейзерлинг еще никого не принимал.

Агагияниян приходил каждый вечер, но ничего нового не сообщал. Павел был уже не в силах дольше ждать, он просто изнывал от нетерпения, подобно всем нервным, побывавшим на войне людям или страстным игрокам, которые, играя всю жизнь, не выносят проигрыша. Исакович не мог себе даже представить, что ему не удастся достичь цели, которая уже так близка.

Небритый, всклокоченный, с потемневшим, лицом, он метался, точно зверь в клетке, по своей тесной, как шкаф, комнатушке, на четвертом этаже.

А когда пришел и ушел десятый день его пребывания в Вене, Павел вскочил поутру как бешеный, потребовал парикмахера и начал приводить себя в порядок: бриться, мыть голову, душить свою косицу.

Тщетно г-жа Гуммель выражала опасение, что парикмахер может выдать ее тайну, донести, что она прячет у себя в доме сербского офицера, хотя даже не знает его имени. Агагияниян так и не захотел его назвать.

Словно подхваченный ураганом, Исакович потребовал, чтобы ему купили сапоги, новое жабо, новую рубаху, новую гусарскую треуголку, кисти которой спускались бы до плеч, и принялся расспрашивать молодого армянина, как добраться до русского посольства, где можно нанять экипаж и как узнать посольский особняк в Леопольдштадте? Павел решил отправиться к русскому послу открыто, на глазах у всех.

А там – будь что будет.

Он считал недостойным дольше оставаться в таком месте и в таком положении.

Кир Анастас только смеялся.

В ту ночь в нижнем этаже возникла драка, по всему дому разносился крик, визг, грохот и женский плач. Исакович все это слышал. На следующее утро г-жа Гуммель рассказала, что у ее подружки из театра графа Дураццо начались нелады с кавалером, который пьянствует и поколачивает ее.

Услышав знакомую фамилию, Исакович насторожился.

Когда переводчик Копши впервые упомянул о графе Дураццо, Исакович пропустил эту фамилию мимо ушей. Но теперь, услыхав ее вторично, он все вспомнил и обомлел.

Фамилия знаменитого мецената графа Дураццо была в те времена хорошо известна в Вене. Исакович знал, что венка, с которой он жил до женитьбы, – актриса этого театра. И теперь при одной мысли о том, что он может сейчас в Вене встретить свою бывшую содержанку, мороз прошел у него по коже.

Видимо, это и стало той самой каплей, которая переполнила чашу его терпения. Он умолк и о театре с г-жой Гуммель больше не заговаривал.

Не расспрашивал он и о своей былой подружке.

Павел успокаивал себя тем, что Вена большой город – макрокосмос, как выражался Божич, – что та женщина неизвестно где живет и встретиться они никак не могут. Верно, та бедняжка, которую любовник поколотил прошлой ночью, ее не знает, хотя речь, конечно, идет о том же театре. Да еще неизвестно, жива ли его бывшая любовница и живет ли она теперь в Вене.

Однако она вдруг встала как живая в его памяти.

В конце войны «за австрийское наследство», после заключения мира в 1748 году в городке Экс, труппа артистов одного из венских театров случайно попала в Темишвар во время торжеств, устроенных австрийскими властями по случаю окончания войны.

Театр этот, подобно всем театрам того времени, не был театром в нынешнем понимании этого слова, а всего лишь бродячей труппой венецианских комедиантов, выступавших в трактирах вместе с несколькими хорошенькими венками. Первый, настоящий французский театр появился позднее, да и то лишь в самой Вене.

Выступала с ними в Темишваре и прехорошенькая блондинка, некая фрейлейн Бергхаммер, любовница одного кирасира, который привез ее из Вены, бросив там свою жену. Фрейлейн эта изображала на канате месяц и королеву ночи со звездой во лбу. Она была ловка, как бесенок, достаточно образованна, весела, да еще и с изюминкой. Настоящих пьес в то время не ставили, и представление обычно было импровизацией. Грету Бергхаммер очень ценили в труппе благодаря ее острому язычку: у нее на все сразу же был готовый ответ.

Закончив представление, она обычно играла на виолончели и, надо сказать, играла хорошо.

Наверно, из-за пышных округлых форм у нее не было детей: она то и дело переходила из рук в руки.

Будь у такой актрисы семья или муж-актер, она ничем бы не отличалась от всех прочих. Но у нее не было никого, и Грета почти каждую ночь ложилась спать с другим.

Эту молодую женщину привез из Темишвара в Варадин один из лучших наездников среди кирасир графа Сербеллони, маленький, черный, похожий на обезьяну, но весьма богатый капитан Падовани.

Вскоре он уступил свою любовницу Исаковичу. Как-то, столкнувшись в манеже с другим наездником, Падовани вместе с конем полетел через барьер и остался жив только благодаря Павлу, который в самую последнюю минуту вытащил его из-под лошади. Ушибленный и покалеченный, Падовани беспомощно лежал в постели и думал о том, как избавиться от любовницы, прежде чем приедет жена. Однако выбрасывать ее на улицу он не хотел. Уговаривая Павла взять ее к себе, он твердил, что, помимо всего прочего, фрейлейн Бергхаммер – милое, доброе и ласковое создание.

Неженатые сирмийские гусары часто брали на содержание, по турецкому обычаю, какую-нибудь привезенную из Турции валашку, в большинстве случаев рано созревшую девочку, которая целовала так щекотно, словно пятки чесала. И прятали ее у себя.

Исакович был человек тщеславный и потому охотно взял к себе венку.

В первые дни фрейлейн Бергхаммер удивленно мерила взглядом статного великана-славонца, точно всадник – рослого буланого коня, после того как ездил на низком вороном. Однако она быстро привязалась к Павлу, переехала к нему и из месяца в месяц откладывала свой отъезд в Вену. Таким образом эта пара прожила счастливо, без единой ссоры, два года, прожила в любви, которая если и не была настоящей любовью, то чем-то походила на нее. Никогда эта женщина не требовала у Исаковича денег. И довольствовалась тем, что он давал ей сам, хотя с трудом сводила концы с концами. Он обязался только содержать ее родителей. Единственный ее недостаток заключался в том, что она с утра до вечера, без умолку говорила о них, особенно о матери. Исакович так никогда с ними и не встретился, но хорошо знал доброго, старого Бергхаммера, содержателя гостиницы в небольшом австрийском городке на берегу Дуная, городке, который, по словам Греты, был очень красив, особенно весною, когда расцветали яблони, а еще краше – зимой, когда выпадал снег.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю