Текст книги "Все ураганы в лицо"
Автор книги: Михаил Колесников
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
Столыпин бережно хранил портрет одного из своих родственников, у которого в свое время любил бывать: Николая Аркадьевича. Этот вельможа, камер-юнкер, был своего рода фамильным эталоном, мерилом государственной непреклонности, отправной точкой для Петра Аркадьевича. Николай Аркадьевич Столыпин доводился двоюродным дядей известному поэту Лермонтову. Так вот, когда убили на дуэли Пушкина, Николай Аркадьевич сказал Лермонтову: «Дантес молодец, он избавил двор от ядовитой гадины!» На что Лермонтов ответил: «Есть божий суд…» Но Николай Аркадьевич не боялся божьего суда, не боялся высказывать вслух все, что он думает о Пушкине, о поэтах вообще, о плохих слугах престола. То был железный человек, понимавший, что власть должна быть твердой, непреклонной, без либерального сюсюканья, без попустительства крамольным элементам. А если Пушкин – гений, то он во сто крат вреднее для престола, нежели посредственный стихоплет, и тем скорее нужно с ним расправиться. Чем, собственно, поэт, писатель отличается от агитатора? Поэт мнит себя посредником между властью и народом, но посредничество-то всегда буйное, в пользу того же самого народа. Белинский, Некрасов, Чернышевский, Добролюбов, Герцен – это они расшатывали царский престол. И расшатали…
Нужна полиция, нужны маги и волшебники полицейского сыска. Сейчас нужна такая полиция, какой не бывало ни у Наполеона, ни у Бисмарка. Сегодня Столыпин пообещал совету дворянства, что через двадцать лет искоренит революцию и в умах, и в сердцах. А когда не так давно на него совершили покушение, он заявил с думской трибуны: «Не запугаете!» Он насадил своих агентов в Петербургский комитет большевиков, в Московский комитет, в комитеты других городов. Он будет взрывать комитеты изнутри, зашлет своих азефов в думскую фракцию социал-демократов, во все их организации. Он поднимет полицейскую службу до профессионального совершенства, и тогда ни один Арсений не сможет укрыться от его карающей руки…
Столыпин взял толстый красный карандаш и пометил в памятной книжке: «Арсений???»
ДЛЯ ЧЕГО СОЗДАН ЧЕЛОВЕК
Социолог, историк, юрист, наконец, видный общественный деятель профессор Ковалевский привык иметь дело с человеческой натурой, с запутанными, сложными отношениями общественных классов. Профессору было уже под шестьдесят, бо́льшую часть жизни он потратил на то, чтобы выявить некую тенденцию в поведении и идеологии этих классов, отделить добрую волю субъективных волюнтаристов от подлинного исторического процесса. Иногда он с грустью думал, что просто не в состоянии выделить роль и значение каждого класса в современном обществе. У себя в Политехническом институте он прислушивался к мнению молодых профессоров, студентов, так как молодежь всегда несет в себе веяния века. Революция в России вызвала у молодежи бурный интерес к социальным вопросам, в коридорах и аудиториях института открыто ревизовали различные экономические учения. В бесконечные дискуссии втянулись молодые профессора Байков, Павлов, Шателен да и сам Ковалевский. Перетряхивали теории Кенэ, Адама Смита, Рикардо, Сэя, Мак-Куллоха, Бастиа, Сениора, Гильдебрандта, Книса, Роммера, поносили и защищали господина Струве. Ковалевский считал, что подлинная личность проявляет себя прежде всего в самостоятельности суждений, а потому с одинаковым интересом принимал полярные точки зрения. К сожалению, в спорах оппонентов было много школярского, вычитанного из книг, и мало самостоятельного осмысления.
Возможно, потому профессор Ковалевский как-то сразу заприметил студента экономического отделения Фрунзе. Этот студент в диспутах не участвовал, появлялся только на зачетных сессиях. Зато вся недюжинная сила его ума с блеском проявлялась в это ответственное для студента время. Он отличался самостоятельностью и широтой воззрений, удивлял профессоров своей необъятной эрудицией. В нем угадывалась крупность натуры. Государственное право, история русского права, психология, история философии, политическая экономия… По этим предметам он уже шагнул на четвертый курс, тогда как другие только приступали к их изучению. В своей неуемной жажде познания он обошел всех. Профессора одобрительно говорили: «Весьма, весьма…» Впрочем, Фрунзе меньше всего заботился об отметках. В его поведении не было ничего школярского. Именно самостоятельность мысли и изобличала в нем подлинную увлеченность наукой. Хорошо владея французским и английским языками, он цитировал европейских экономистов по первоисточникам. Он мог не соглашаться с учебниками, с преподавателями, его комментарии к любому учению были полны спокойного остроумия, поражали своей парадоксальностью. Вот этот дух мятежного несогласия и уловил профессор Ковалевский. Однажды, когда Фрунзе заметил, что у великого Кенэ категория экономического закона еще не отдифференцировалась от категории закона природы и что, уловив объективный характер экономических законов, Кенэ не смог обнаружить их социальной природы, их исторически преходящего характера, Ковалевский догадался: студент увлечен Марксом.
– Весьма одаренный молодой человек Фрунзе, – сказал Ковалевский профессору Байкову. – Попомните мое слово: перед нами звезда первой величины. И все-таки угадывается в нем нечто для меня непостижимое, беспокоящее. Такие не ограничиваются рамками теории. Есть в нем некая непреклонность, восхищающая и раздражающая меня. Сколько ему? Двадцать с хвостиком? В его годы я с грехом пополам дошел до Ксенофонта и Плиния. Мне кажется, мы имеем дело с романтиком, наделенным очень трезвым умом. И вот что я вам скажу: никакому безумцу таких дел не наделать, как романтику со здравым смыслом. Потому что он не только задумает, но и в жизнь проведет свою идею самым практическим образом, притом упорно.
– Он обладает еще одной редкой особенностью: располагать к себе людей, – ответил Байков с улыбкой.
Байков покровительствовал Михаилу Фрунзе. В Политехническом институте училось много детей вельмож, крупных заводчиков и землевладельцев, и они в покровительстве не нуждались. Фрунзе попал сюда, в общем-то, благодаря золотой медали, полученной за отличные успехи в гимназии. Родовитостью похвастать он не мог: отец – выходец из молдавских крестьян, отставной военный фельдшер, мать – крестьянка. Отец, кажется, умер. Огромная семья где-то там, в Туркестане, не то в Пишпеке, не то в Верном. Вот и все, что знал Байков о Фрунзе.
В то самое время, когда Столыпин принимал у себя в кабинете владимирского губернатора, в пустом лекционном зале Политехнического института профессор Байков беседовал с Михаилом Фрунзе. Вернее, они вели непринужденный разговор на самые различные темы. Тут шел спор равных. Спорили по поводу работы Госсена «Развитие закона человеческого общения». Спор возник непроизвольно. Сперва заговорили о познании вообще. На этот счет у Фрунзе имелась своеобразная точка зрения. Он никого не цитировал, а говорил то, что ему, может быть, только сейчас пришло в голову. Мягко улыбаясь, он говорил о двух видах знания. Дикарь, обожествляя силы природы, все же улавливает некую закономерность во всех явлениях, хотя часто еще и не в состоянии определить, где причина, где следствие. Нечто подобное наблюдалось и в Древнем Египте, когда жрецы, населив небо и землю божествами и приписав им определенные связи, умели все-таки точно предсказывать разливы Нила и небесные явления. Подобное знание можно было бы назвать неадекватным. Неадекватное знание проявляет себя также и на высших ступенях: например, в диалектическом идеализме Гегеля. Та мистификация, которую претерпела диалектика в руках Гегеля, отнюдь не помешала тому, что именно Гегель первый дал исчерпывающую и сознательную картину ее общих форм движения.
Байков был заинтересован.
– А что следует называть адекватным знанием? – спросил он.
Собеседник улыбнулся.
– По-видимому, то, что ставит диалектику Гегеля с головы на ноги. Если вы, к примеру, возьмете экономическое учение Смита, Рикардо, то тут ведь то же самое. Или историю, социологию…
Теперь улыбнулся Байков.
– А вы убеждены, что то знание, на которое вы намекаете, в полном смысле адекватное?
– Я произвожу такое деление ради собственного удобства, огрубляя преднамеренно. Я-то уверен, что такое знание, во всяком случае, строго научное.
– А знаете… в этом есть что-то неотразимое. Своеобразная методология. А как вы в таком случае с подобных позиций оцениваете труд Госсена? В его «учении о наслаждении» много привлекательного, своеобычного, я бы даже сказал, оригинального.
– Смотря для кого привлекательного. Госсен утверждает, что по мере удовлетворения какой-то потребности степень наслаждения падает и на известном пределе падает до нуля. При невозможности удовлетворить все потребности полностью необходимо для получения максимума наслаждений прекратить их удовлетворение на том уровне, на каком их интенсивность стала одинаковой. А если перевести это на язык политической экономии, то выходит: народ нужно держать в полуголодном состоянии, это и будет для него «максимум наслаждений». А правящие классы, мол, могут прожить и на нуле наслаждений. По-видимому, и сам Госсен вскоре после выхода своего труда понял, как истолкуют его теорию, так как собрал почти все экземпляры книги и сжег их. Я считаю, что законы экономики имеют не психологическую природу, как утверждает господин Госсен, а классовую…
Они еще долго вели научный спор, увлекаясь все больше и больше. Когда стемнело, Байков сказал:
– Я рад за вас, Михаил Васильевич. Еще немного усилий – и вы дипломированный экономист. А знаете – Ковалевский имел разговор с начальством. Я разделяю его мнение да и другие профессора тоже: оставить вас при кафедре. При вашей энергии дело за ученой степенью не станет.
Фрунзе поблагодарил. Он обещал подумать: время терпит.
– И еще, Михаил Васильевич… Если, паче чаяния, будет нужда в моей помощи, монете на меня всегда рассчитывать.
Слова Байкова можно было истолковывать двояко. Речь могла идти о помощи в устройстве после окончания института. Но в голосе профессора улавливался совсем иной оттенок. Фрунзе понял и горячо пожал протянутую руку.
Из института он вышел в приподнятом настроении. Еще немного усилий и… как сказал древний мудрец: «Несчастный, ты получишь все, о чем мечтал». А дальше?..
Он поехал к Царскосельскому вокзалу, возле которого находилась квартира известного экономиста Анненского. Николай Федорович Анненский его ждал.
– Ну-с, Миша, а я уж решил, что вы не приедете. Поспешим в литературное общество. Я вам подготовил сюрприз.
В свое время Николай Федорович Анненский отдал дань народничеству, теперь, на склоне лет, отошел от политики и занимался издательским делом. Именно к Анненскому заявился Фрунзе с рекомендательным письмом, приехав из Верного в Петербург в 1904 году. Николай Федорович принял тогда будущего экономиста приветливо, пригласил бывать на средах, которые устраивал у себя на квартире. На средах Фрунзе и познакомился со многими видными литераторами и экономистами, группирующимися возле журнала «Русское богатство». Однажды сюда зашел Горький. То было накануне революции. Фрунзе плохо запомнил, о чем говорил властитель дум России, но ощущение того, что это – Горький, знаменитый Горький, что он, Фрунзе, вот так запросто находится в одном кругу с Горьким, возвышало над мелочами, придавало значительность собственной жизни.
Особенно близко сошелся Фрунзе с писателем Короленко. Перед Фрунзе сидел бородатый человек с большими спокойными глазами. В нем было что-то патриархальное, уютное, располагающее к откровенности, и как-то не верилось, что за плечами Владимира Галактионовича политические тюрьмы, вятская ссылка, пермская ссылка, якутская ссылка. Это его объявили государственным преступником за то, что он отказался присягнуть Александру III. Рядом с Короленко не верилось в зыбкость мира. Год назад вся мыслящая Россия отмечала пятидесятилетие писателя. Фрунзе со своими товарищами гимназистами был в то время на вершинах Тянь-Шаня. Стоя у границы вечных снегов, они, словно безумные, кричали:
– Человек создан для счастья, как птица для полета!
Эхо отзывалось в горах, а рядом, распластав крылья, плыли орлы. Опьянение полной свободой, вызов всем и всему, горячие споры о назначении человека. Чехов, Короленко, Горький… Эти кумиры существовали и боролись где-то там, безмерно далеко, и в их реальное существование почти не верилось, но они беспрестанно будоражили умы, они как бы присутствовали рядом: и в гимназии, и дома, и возле розовых снегов Тянь-Шаня. Они стали частицей жизни, миросозерцания.
И вот Короленко расспрашивает студента Фрунзе о Туркестане, об охоте в горах. Он никогда не бывал в тех краях, и все, что говорит молодой человек, вызывает у него интерес. Серо-зеленая выцветшая юрта, куда входят согнувшись, где всегда, даже в зной, прохладно. Молодые киргизки на убранных лошадях лихо джигитуют по степи. Блеклое небо над зубчатой стеной Терскей Ала-Тау. Заросли желтой караганы. На лис, волков, зайцев и диких коз здесь охотятся с так называемыми «золотистыми орлами». В поисках подходящих для воспитания птиц киргизы осматривают орлиные гнезда в феврале и марте. Птенцов не трогают до тех пор, пока те не достигнут половины размера взрослой птицы. Сперва молодые орлы должны привыкнуть к людям, затем орла приучают к кожаному колпачку, закрывающему его голову и глаза. Начинается обучение. В глазные впадины чучела лисы или газели вкладывают куски сырого мяса. Вначале орел боится чучела, но в конце концов голод принуждает его напасть на чучело. Потом один из охотников верхом на лошади тянет за собой чучело на веревке, а другой спускает орла, заставляя его преследовать воображаемую добычу. После месяца обучения орел готов для настоящей охоты. Хорошо выдрессированная птица убивает за сезон до пятидесяти лисиц. Волку орел опускается на спину и переламывает ему хребет.
– Такие вещи нужно записывать, – сказал Короленко. – Вот вы увлечены экономической наукой. Я тоже некогда был увлечен. Учился в технологическом институте, учился в сельскохозяйственной академии, учился в горном институте. Все это объяснялось стремлением быть полезным нашему безграмотному, забитому народу. А потом оказалось, что служба моя совсем в ином. Ну а вдруг если ваша экономическая наука – не цель, а средство и назначение ваше совсем в ином? Вы рассказывали о своем увлечении ботаникой. Видите ли, послали из Туркестана в Петербург редкую коллекцию растений и даже получили благодарность от академиков. Так почему же вы не пошли по ботанической стезе? Вы знаете латинские названия каждой тамошней травки, читали Коржинского и других авторитетов в этой области. Вам известно, что те земли исследованы поверхностно и что там необыкновенный простор для первооткрывателя. Почему вы решили, в таком случае, уйти в экономическую науку?..
Фрунзе тогда не стал отвечать. Да вопрос и не требовал ответа. Оставалось лишь удивляться проницательности писателя. Он не признавал науки ради науки, ботаники ради ботаники, литературы ради литературы. Все имело смысл лишь как служение более высокой цели. Он намекнул, что Фрунзе не лишен дарования как рассказчик. А Фрунзе никогда не посмел бы показать ему свои стихотворные опыты. Стихи пишут все студенты. Короленко же требовал глубокого отношения к фактам действительности, того отношения, какое просматривалось в его строгих, кристально чистых очерках и рассказах.
От Короленко у Фрунзе осталось ощущение суровой чистоты.
В литературное общество приехали еще до того, как большой зал стал заполняться публикой. Те, кому предстояло сегодня выступать, были уже в сборе. Александр Блок, Андрей Белый, Леонид Андреев. Из стариков – Градовский, Венгеров, Сологуб, Мережковский.
Фрунзе сразу понял, о каком сюрпризе говорил Анненский: из Полтавы приехал Короленко! Он узнал студента-экономиста, указал на пустой стул рядом с собой.
– Возмужали. Что пишут из Туркестана? Как называется то симпатичное растение? То, из которого делают посохи для стариков.
– Асамуса.
– Вот именно. Будете в родных местах, вспомните меня.
И снова Фрунзе подпал под обаяние этого удивительного человека. Разумеется, посох ему пока не требовался, да и вряд ли когда потребуется. В нем кипели силы и прорывались, когда он выступал защитником крестьян, участников волнений на Украине, и когда публично на суде защищал невинно осужденных удмуртов, изобличая самодержавие, и когда поднял голос в защиту Горького. Гражданский накал Короленко был высок.
И вместе с тем, странное дело, у Михаила Фрунзе больше не было восторженного преклонения перед Короленко. За три года что-то изменилось. Изменился, конечно, не Владимир Галактионович. Изменился сам Фрунзе. С некоторых пор он словно бы обрел второе зрение, стал жестче в оценке людей. Перед ним непонятным образом обнажилась основная черта характера Короленко: он был защитником, а не борцом в прямом смысле этого слова. Защитники нужны. Но защищать и разоблачать – это еще не значит управлять событиями. Управлять событиями… Фрунзе знал людей, которые управляют событиями.
– Мы, студенты, восхищены вашей защитой Горького.
Короленко спрятал улыбку в бороду, погрозил пальцем:
– Если придется защищать вас, Миша, можете не сомневаться, я сделаю все наилучшим образом. Вот вам конфетка!
Он порылся в карманах и в самом деле достал конфетку. Потом их разлучили. Зал был полон. Поэты читали стихи. Блок, весь в черном, с изысканно-небрежно повязанным галстуком, наклонив пепельно-золотую голову, меланхолично бросал в передние ряды:
Я на земле грозою смятый
И опрокинутый лежу.
И слышу дальние раскаты,
И вижу радуги межу…
И в символике его стихов было нечто волнующее, завораживающее.
Потом читала барышня с красивым тонким лицом нервного типа:
Мечты – обман, а жизнь – жестокий сон,
Полна душа и горечи, и яда.
И слушать некогда нездешний тихий звон
Души, стихов и песенного лада.
Читал Андрей Белый, худой усатый молодой человек с «нездешними» лазоревыми глазами, читал что-то про эфирную дорогу и порфирную стезю зари, о собственной душе, славящей бога. И еще про отчаяние: «Довольно: не жди, не надейся – рассейся, мой бедный народ!»
Иногда Михаилу Фрунзе казалось, что все это – переполненный зал, Блок, Короленко, утонченная поэзия, изысканность публики – только легкий красивый сон. Если бы сейчас подняться туда, на сцену, и, оттеснив Белого, Сологуба, бросить в публику свое, рабочее, может быть, не такое красивое, как у Сологуба и Белого, прямо скажем, корявое с точки зрения поэтических канонов, но, как он убедился, очень, очень нужное шуйским и ивановским ткачам!..
Нас много, нас много! Вставайте же, братья!
Не надо ни слез, ни бесплодной мольбы.
Проклятье насилью, тиранам – проклятье!
Мы долго страдали! Вставайте же, братья!
И будем борцы – не рабы!..
Вот тогда Владимиру Галактионовичу в самом дело пришлось бы защищать его. Не здесь, а перед жандармами. Короленко прав в одном: человек создан для счастья – но каждый понимает его, это счастье, по-своему.
Как-то в Москве Фрунзе завернул в зоологический сад. Он любил птиц. Под проволочным куполом экзотические птички рылись в отборном зерне, весело щебетали. Здесь был их рай. Но вот его взгляд остановился на каменной груде, где сидел насупившийся беркут. Его задернутые пленкой глаза были полны презрительной тоски. Грузный от бессилья, неподвижный, он не притрагивался к пище. И не верилось, что его крылья, может быть, совсем недавно ощущали холод горных высот.
Фрунзе понял тогда его орлиную беду и долго простоял перед клеткой. Было жаль птицу, рожденную для свободного полета. «Человек создан для счастья, как птица для полета! Именно, как птица для полета. Весь организм орла приспособлен к могучим полетам, и весь организм его есть парадокс, когда он сидит в клетке, и такой же парадокс – современный человек и современное человечество» – это сказал Луначарский, объясняя знаменитый рассказ Короленко «Парадокс».
Сейчас Фрунзе живо представил себе лысоватого человека, то и дело поправляющего пенсне и беспокойно расхаживающего по палубе грузового парохода стокгольмской линии. Был шторм, и суденышко переваливалось с борта на борт, а Луначарский словно не замечал ничего. На борту находился табун цирковых дрессированных лошадей. Когда пароход врезался в подводную скалу и вода хлынула в котельную, раздался взрыв. Кони взбесились. Фрунзе знал, как обращаться с лошадьми, и кинулся их успокаивать. Другие пассажиры откачивали воду, Луначарский был среди них. Он не отходил от насоса до утра. Когда Фрунзе оказался рядом, он сказал:
– Парадокс! Мы в роли потерпевших кораблекрушение. Признак не из добрых. Я не склонен к суеверию, но порою игра случая носит какой-то до ужаса осмысленный и как бы символический характер. Вы не находите?.. Сущность взаимоотношения человека и стихии еще не разгадана.
Его слова, по-видимому, следовало принять за шутку…
Сейчас, слушая стихи и доклады знаменитостей литературного мира, Фрунзе думал, что все они, в том числе и Владимир Галактионович, очень смутно представляют, в чем оно, счастье человека. Тот же Короленко ответил: в служении своему народу. Но что понимать под этим? Все они, собравшиеся здесь, ровным счетом не представляют то самое будущее, о котором любят так много разглагольствовать со своих либеральных позиций в своих благоустроенных салонах. Фрунзе мог бы объяснить им кое-что… Но поймут ли они его, захотят ли понять?..
Он усмехнулся, осознав абсурдность своих притязаний. Просто это был не его мир. Раньше ему только казалось, что он как-то причастен к литературе, к искусству, что он – свой для этой среды. То был самообман. Может быть, во всем зале он один, не опутанный поэтическими туманами, знает, для чего создан человек, в чем смысл его существования… И к такому познанию приходят не через поэзию и даже не через науку… Безграничная ценность жизни не может быть отгадана только с одной стороны.
Он взглянул на большие часы в углу сцены, тихо поднялся и, стараясь не обращать на себя внимания, вышел из зала.
На улице его подхватила метель. Он брел в облаках снега. Дойдя до Литейного, свернул в переулок, обогнул аптеку, постоял за углом, прислушиваясь и озираясь по сторонам. Затем решительно вошел в первый же подъезд, поднялся на второй этаж и осторожно постучал в дверь пятой квартиры. Открыла молодая женщина с бледным лицом и гладко зачесанными волосами. Сказала:
– Вас ждут в смежной комнате.
Он снял пальто, фуражку.
В соседней комнате за столом сидел сумрачный человек лет тридцати, с тяжелыми надломленными бровями. Крупные руки лежали на столе. Они выделялись, эти крупные, шершавые руки, так как лежали под абажуром настольной лампы, где было светло; вся комната оставалась в тени. Бумазейная рубаха, ветхий, но аккуратно выглаженный пиджачишко. Это был депутат Государственной думы от Владимирской губернии рабочий Жиделев. Их связывала давняя дружба. Завидев Фрунзе, Жиделев порывисто встал, бросился навстречу.
– Арсений! Наконец-то…








