Текст книги "Журавлиное небо"
Автор книги: Михаил Стрельцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
За огородами тянул санки, груженные дровами, дядька Апанас, и сани сухо поскрипывали, и слышно было, как проваливался снег под ногами дядьки: шух! шух! шух! А возле хаты на кусте смородины сидели снегири, такие звонкие, красногрудые, как яблоки, снегири. С веток на кусте осыпался иней, моросил на птичек, но они оставались красногрудыми и звенели…
Ах, как счастлив он был, что было такое утро и что у него был цветной карандаш, – мог нарисовать этим карандашом все, что видел!..
– Мама, а это что? – спрашивала девочка. – Мама, расскажи…
Юнович смотрел в окно автобуса, вспомнил, что через одну остановку ему выходить.
И ничего еще не решил он даже тогда, когда оказался уже в приемной директора. И не торопил себя: почувствовал, что с ним вновь происходит то, что случалось уж сколько раз, – теперь не спешил повториться. Время словно бы остановилось – неизбежное и так надоевшее вновь жило рядом.
– Вы к кому? – спросила секретарша.
– Я из газеты, – сказал Юнович, – передайте там…
И кивнул на двери.
Секретарша почему-то растерялась:
– К директору? Сейчас посмотрю… Кажется, был… Не знаю…
И секретарша вышла.
Юнович сидел в приемной и ждал. «Смешно! – думал он. – Директор возьмет вдруг и скажет: корреспондента не пускать, меня нет на комбинате».
И вот секретарша выбежала:
– Директор приглашает зайти.
Юнович зашел…
Откинувшись на спинку кресла, директор смотрел в окно. Он живо повернулся, как только Юнович вошел, и встал из-за стола.
– Из газеты? Тогда с критическими намерениями… Вам, газетчикам, палец в рот не клади… Садитесь, пожалуйста.
Директор был невысок, в черном пиджаке щедрого, широкого покроя. Незавидную, в серую полоску рубаху на груди почти закрывал бордовый, завязанный фабричным узлом галстук. Лицо у директора было курносое, а на лысеющей голове торчал клочок свалявшихся светлых волос.
– Так под кого же подкоп решили вести? По секрету, а?
Директор был в хорошем настроении, шутил. Казалось, давненько у него не случалось такого приятного для него визита, как нынешний. «Притворяется, – подумал Юнович, – потому что не знает, чего я хочу».
Он сел и почти официально стал объяснять, ради чего пришел.
Директор перестал шутить – ему сделалось скучно. Писать статью у него не было времени, и к тому же он не хочет отнимать у газетчиков их законный хлеб. У директора есть богатый материал, он его полностью даст в распоряжение Юновича. (Директор встал, открыл двери и сказал секретарше, чтобы она подобрала все «по вопросу самодеятельности».) Вырезки своих прежних выступлений директор даст сам.
Юнович не перечил, молчал: неизбежное, то, что случалось уж столько раз, жило рядом, могло повториться, Юнович может и сам написать статью за директора, но может и не писать… Он еще не решил, будет или не будет писать.
Секретарша принесла бумаги. Юнович начал перелистывать их.
Директору было скучно, и он расхаживал по кабинету. Подходил к вешалке, зачем-то пристально приглядывался к своему пальто, щелкал по нему пальцем, надевал галоши на туфли и сразу снимал их. Директору было скучно. На столе зазвонил телефон. Директор поднял трубку с охотой.
Юнович перелистывал.
Директор говорил по телефону:
– Иван Петрович? Наконец-то позвонили! Спасибо… Живем – хлеб жуем… Да я хоть сейчас… Почему же – машину можно взять. Это вы правду сказали… Голову просвежить не помешает. Ну хорошо, хорошо… Договорились.
Директор положил трубку и вопрошающе посмотрел на Юновича. «Сейчас надо что-то сказать, – подумал Юнович. – Чего я молчу?» – и он отодвинул бумаги.
– Все, – сказал он, – достаточно.
– Ну вот и хорошо, – обрадовался директор, – вот и хорошо… Вы, газетчики, на лету улавливаете – такая ваша профессия. Вам и перо в руки. Только вот что… телефон мой запишите: может, уточнить что-нибудь надо или подписать…
– Телефон? – переспросил Юнович. – А зачем уточнять? Вы сами напишете и подпишетесь в конце статьи – так у нас по форме…
– Так вы же… – сказал директор.
– …Статью писать я не буду, – сказал Юнович. – Ничего не понимаю в этих бумагах. Специфики не знаю. А вам, как говорится, и перо в руки…
Директор уставился на Юновича и молчал. «Немая сцена, – думал Юнович, – надо идти». Неинтересно ему было следить за директором. Неинтересно.
– Всего доброго, – поднялся с кресла Юнович. – Неплохо, если бы вы статью подготовили к завтрашнему.
И он вышел…
На улице не сразу заметил, что распогоживалось. Дул слабый ветер, тумана уже не было, влажно-белые тучи плыли над городом, синими заплатами на юго-западе, за городом, небо просвечивалось между тучами. Порхал редкий и скудный снежок, появлялось и вновь пряталось солнце.
Юнович сел в автобус. Было тесно. Какой-то парень стоял с лыжами на площадке, намерзший на лыжах ледок таял, и в автобусе по-весеннему было свежо и сильно пахло водою – была середина февраля. И Юновичу вспоминалась недавняя поездка в колхоз, учительница Валя, и он пожалел теперь, что не условился тогда, в селе, встретиться с нею в городе.
«Но я еще встречу ее», – думал он. Вспоминались ему редактор, разговор с редактором, поездка в село и снова Валя – и все это вставало перед ним в спокойной ясности, и появилось в нем чувство человека, удачно завершившего очень долгий и очень хлопотный день: круг замкнулся, на завтра оставались непочатое утро и надежда.
У кинотеатра Юнович вышел из автобуса.
Из телефонной будки он позвонил в редакцию – редактора на работе уже не было, сказали, что он, наверное, дома. Юнович позвонил ему домой. Женский голос спросил, кто звонит и зачем. Юнович объяснил, что звонят из редакции, а редактор нужен срочно.
– Погодите, – сказала женщина.
Юнович ждал. «Сейчас начнется, – думал он, – но – ничего»…
– Я слушаю, – донесся голос редактора. – В чем дело? Юнович? Не будешь писать выступления? Ты понимаешь, что ты сказал? Ну, знаешь… Разберемся завтра!
«Вот и все, – подумал Юнович, выходя из телефонной будки. – Завтра у меня трудный день. Но я скажу. Не может быть, чтобы не понял… А что, если ему сказать: „Нам, дорогой коллега, еще учиться надо… или переучиваться. И тебе и мне. Иначе у нас дело не пойдет“. А потом попрошусь в командировку… Напишу очерк. Хороший очерк».
Юнович брел по улице и снова представлял себе автобус и дальнюю дорогу. И думалось ему о тихих гостиницах в глубинных городах – о маленьких, чистых, с широкими половицами гостиницах. И еще ему хотелось забыть о прежнем, досадном, взять да и начать все заново…
Юнович брел по улице и видел автобус, который стоял на вокзале.
ПЕРЕД ДОРОГОЮ
(Перевод Эд. Корпачева)
С утра приехали они в село – шофер Семен Захарович с женой и совсем еще молодой парень, бухгалтер автобазы Савченко.
А теперь по времени был поздний обед. Они и верно лишь сейчас пообедали и не успели еще встать из-за стола, как внезапно смерклось на улице, зашелестел, полился неспешный предвечерний дождь – уже второй за нынешний нескончаемый, как показалось всем, день.
Все теперь сидели на кухне за столом, тихо разговаривая, и всем было хорошо. Начался дождь? – ну что ж, пошелестит и перестанет. А грибов они набрали и даже от первого того, большого дождя убереглись счастливо, найдя спасенье кто в кабине, а кто под машиной. Потом, уже возвращаясь из лесу к знакомым в селе, дружно удивлялись недавнему ливню, замечали, как повсюду в низинах стоит мутноватая вода, которая везде на пути своем прибила взбалмошными ручейками к кочкам или к сушняку порыжевшую траву, будылья, пожелтевшие стебельки цветов. В лужах плавал обитый дождем ржавый цвет подорожника. А потом солнце выблеснуло из-за туч – и трава, и земля, и лужи закурились паром; и побежали с галдежом за машиной, достигшей села, босоногие дети, а у чьего-то двора навалом лежали тесаные бревна…
И вот же, смотри, опять собрался дождь.
Пахло из кухни грибами, пылали в печи дрова, а за окнами так внятно шелестел в саду дождь, потому что распахнутым оставалось окно. И сидели все они в сумерках за столом, смотрели на огонь, на дождь, и уютно было всем, тепло, и у всех немного блестели глаза – может, оттого, что смотрели на огонь? – и слегка кружилась голова, и плыли, плыли перед глазами, едва забудешься, грибы…
Заглянула на кухню хозяйка, потопталась у печи, сказала:
– А может, в чистую комнатку пойдете?.. Я вам и лампу зажгу. – И, прищурившись, смотрела на гостей, а гости не соглашались.
Нет, зачем та чистая комнатка, если и здесь хорошо, а может, и лучше, чем там. В комнатке той на полу сушится просо, стоят длинные лавки вдоль стен, в углу – высокое, помутневшее от времени зеркало. А здесь… Нет, никто туда не пойдет.
– И здесь хорошо, мать, – сказал Семен Захарович, – ну совсем как в деревне…
– Ну, пусть так…
– Тоже сказал: как в деревне, – не выдержала жена Семена Захаровича, засмеялась. – А мы где? Говоришь лишь бы что.
– Вот уж какая, – слегка смутился Семен Захарович и полез в карман за папиросой. – Та-та-та! Та-та-та! Слова не дашь сказать.
Но не рассердился он на жену.
У него была густая седина на гладко подстриженных висках, и за долгие годы, прожитые с женою, он хорошо познал цену и себе и ей, научился держаться дальше той черты, за которой коса, как говорится, находит на камень – и люди становятся на дыбы и нередко обидное и злое бросают друг другу. Еще он знал, что жена и в споре находчивей его, и привычку имела вставить, где не надо, свои три копейки, и что волосы у нее, как и у него, побиты сединой, – хотела перекрасить их однажды, да он не позволил. А на фотографии в их городской квартире они оба черноволосые и молодые: она – в легком, с застенчивым вырезом платье, он – в военной форме.
Не рассердился Семен Захарович на жену. «Каждому свое, – подумал он, – не захотела понять, ну и пускай не понимает». Может, потому, что он так быстро старел, часто думалось теперь о деревне – далекой, прежней: она лежала в сорока годах от него. Там были выщербленная колода, на которой секли дрова, тепло овчинного полушубка и глазурованный сучок в потолке, морозный дымок над утренним колодцем и корова подле него – понурая, с запавшими боками и грязной шерстью. Там, в деревне, были и отец и мать, еще живая в ту пору, и они, дети – восемь ртов. Так быстро идет время: разлетелись все по белу свету, а старший брат где-то в Свердловске главным архитектором города.
Так быстро идет время! И вспомнились ему дети, бежавшие сегодня за их машиной; когда-то и сам он за пять километров мчался с пацанами на шоссе, чтобы глянуть на дымный хвост моторного чуда. Сегодня от того чуда припахивало бы музеем, а эти дети – просто озорные чертенята – увидели незнакомого шофера.
В чем-то его жизнь совпадала с чужою. Было много схожего, но было и такое, чего, он знал, не будет никогда. Он помнил, как нелегко жилось в деревне ему, как соблазняла всегда горбушка хлеба, завернутая мамою в рушник, и что была весною такая пора, когда зацветают бобы: ни ягод, ни грибов и далеко до первой бульбы. А потом он работал в городе и харчи получал по карточкам, потом легче стало, а потом война была и снова карточки… Он знал, что давно переменилось все в его деревне, и что живет там его батька – упрямый такой старик, не думающий переезжать к сыну в город, – и что жить старику осталось недолго. А он, сын, все не может выбраться к нему – и на душе от этого часто бывало неспокойно.
Теперь он задумчиво мял папиросу в пальцах, пока не лопнула она на конце, и оторвал размочаленный кончик, прикурил. А когда сунул в карман пиджака спички, встретил там чью-то руку, и это была рука жены. Смущенно засмеялась жена и попросила:
– Дай…
– Чего тебе? Ну, не вяжись ко мне!
И увидел удивление и любопытство в глазах бухгалтера Савченко.
– Привыкла… Курит, как мужик, прямо стыд… Недавно захожу дома на кухню, а она сидит и дымит: из моих бычков сделала папироску… Давно курит, пряталась только.
– Вот скажи! Ай-я-яй! – удивился Савченко и дернул худой шеей, и его маленькие, с длинными ресницами голубые глазки заблестели живо, а на лбу прорезались морщинки.
А жена Семена Захаровича тем временем раскуривала папиросу. Раскуривала совсем по-мужски – разве только спичку держала деликатно, за самый кончик, далеко отставив локоть. Потом вышла из-за стола и, усевшись у окна на лавке, рукой опершись на подоконник, курила, высматривая что-то в саду, и переговаривалась с хозяйкой.
Семен Захарович серьезно, с затаенной улыбкой поглядывал на жену, потом не выдержал, усмехнулся и весело подмигнул бухгалтеру Савченко.
– Гром-баба, а? Ах, чтоб тебя… Пыхтит, как паровоз!
– Ну, Захарович! Скажете такое… – снова удивился Савченко, и смеялся, и дергал тонкой шеей.
А хозяйка сказала:
– Значит, можно это в городе, если женщина курит. Это у нас только непривычно…
И виновато смотрела на гостей, смущенно улыбалась: а вдруг не так сказала?
– Нет, здесь иное, мать, – помрачнел сразу Семен Захарович, – во время войны она у меня много пережила… Чуть не попала с детьми на чужбину, да вот спаслась, на счастье. Бродила потом по деревням… Детей она мне, спасибо ей, сберегла. А пришел с войны – какою она была! Страшная, худая – хоть плачь…
– Ой, не дай бог войны, – вздохнула хозяйка. – Мой сынок где-то землю парит, может, уже и косточек не осталось. Как вспомню… – И лицо ее покривилось, и казалось, еще немного – и заплачет она. Прикрыла лицо рукой, отвернулась, побрела к печи.
Молчали гости. Молчала в хате тишина.
За окном неторопливо шелестел дождь, и все в саду было видно: влажные яблони, опавшие желтые яблоки в примятой траве, картофельная ботва в бороздках и совсем близко, у окна, рябина, – крупные зеленоватые капли дождя повисали на ее ветвях, отрывались, падали вниз. В соседней хате, за садом, наверное, тоже топилась печь; по мокрой крыше стлался дым.
Все молчали, каждый, возможно, думал о своем, а жена Семена Захаровича вспоминала войну, как бежала от войны с детьми. Много их было тогда на пыльных дорогах – горожан, которые шли да шли на восток. Немцы перехватили их где-то на дороге, согнали в незнакомое село, – оно было опустевшим и наполовину уже испепеленным.
Жена Семена Захаровича вспоминала…
Она не знала теперь, как удалось ей выжить тогда и не умереть от страха, от голода, от тоски. Лишь помнила, что думала об одном и жила этим одним: как бы накормить детей, как бы уберечь их… Потом за людьми прибыли машины. Никто не знал, куда повезут их; говорили, что в Германию… Ей повезло: когда в лагере осталось совсем мало людей, ее с детьми и еще нескольких отпустили – немцам не хватило транспорта.
А что было потом? Деревни, через которые она шла, сельцо, где попросилась в хату – к какой-то бабусе и ее дочке… И тогда она перестала быть горожанкой и стала деревенской: носила воду, ездила в лес по дрова, полола, жала, ходила за сорок пять километров в местечко за солью, плела детям лапти – и этому научилась, – жила и в хате и в землянке, пряталась от немцев и полицаев в лесу, знала, что жива сама, и не знала, что с мужем, где он…
Страшное пекло было – война, и чтоб не знать его никогда…
Весело горели в печи дрова, и что-то закипало в горшке. Пахло на кухне грибами, где-то томительно звенела муха, а гости сидели, молчали, как бы позабыв, что была еще впереди дорога, был город, где наутро ждали всех заботы и служба.
Семен Захарович поднялся, подошел к печи, кочергою выкатил уголек и опять закурил. Да так и остался там, подле печи, и смотрел на огонь, а в глазах его то ли задумчивость легкая таилась, то ли печаль. Хозяйка стояла рядом, сложив руки на груди, и по лицу ее видно было, что нравился ей Семен Захарович, и, может быть, больше всего за то, что он прикуривал вот так, от уголька.
– Все хочу спросить, Захарович, – тихо сказала она, – что там в газетах про войну пишут… Будет она?
– Не будет, мать, не будет… Нам с тобою она не нужна.
– И я же так думаю, и сын соседкин, майор, который был летошним годом в гостях, тоже говорил: не должна. А если что-нибудь такое, говорил, так долго они не повоюют…
– Правда, мать, правда…
– Только у нас вот недавно слух прошел… Люди забегали, начали все в магазине покупать… И я себе соли купила. – Она мягко посмеялась: вот какая, видите, дуреха. – А теперь пускай лежит себе: на заморозки кабанчика заколем, как находка будет.
– Вот-вот! Хорошо… И меня на свежатину позовешь, мать, верно? Ты, если колоть надумаешь, мне обязательно скажи. У меня ружье двуствольное есть, в рейхстаге взял… Я мигом с твоим кабанчиком справлюсь…
– Нет, правда, Захарович, у вас ружье есть?.. Немецкое? – отозвался из-за стола Савченко. – Как это вам взять его удалось? Расскажите!
– А так… В рейхстаге в подвале взял.
– Ну, так просто и взяли, – словно бы обиделся Савченко, – наверное, интересно было…
Семен Захарович смолк. Он не любил рассказывать про войну: о ней говорить можно было или долго и много, или не говорить совсем. О ней говорить хорошо с теми, кто сам сидел в окопах, лежал в госпиталях, ходил в атаку, – с теми, кто ощущал каждодневно на своих висках островатый холодок смерти. Этому желторотому Савченко война была, наверное, чем-то и необычным и занимательным – взрослая игра. А для него, для Семена Захаровича, война была войной – страшной штукой, замешенной на человеческой жизни и смерти. И еще он знал: если бы не надо было обязательно победить, война для него и его товарищей не имела бы никакого смысла. Война, думал он, – это люди, которые почему-то считались генералами, лейтенантами, рядовыми, а на самом деле были просто солдатами, он сам видел, как за два шага от него упал генерал – было это в первые месяцы войны, – упал, чтобы не встать никогда…
Ему, Семену Захаровичу, временами казалось, что прожил он на свете словно бы две жизни – другой жизнью была война. Она отсчитывала минуты – долгие, как ожидание смерти, она считала мгновения – короткие, как свист пули. Под Севастополем в редкие затишья после боя, когда касалась души мучительная какая-то ясность, открывался ему кусочек той, обычной и почти недоступной жизни. Он видел море: оно лежало спокойное, синее, светлое, подернутое вдали ласковой дымкой, дельфины кувыркались в редких волнах, и казалось, не было вокруг ни войны, ни смерти, ни знойного неба, белесого, точно выцветший брезент, ни свежей крови, темно блестевшей на солнце.
И странно: многое страшное и тяжкое забылось со временем, а вот те спокойные минуты и теперь живы в памяти…
– Сеня! Смотри: дождь перестал!
Его вывел из задумчивости голос жены.
Семен Захарович посмотрел в окно. Туманная прозрачность легким дымком висела в саду. Где-то в селе скрипнули ворота, кто-то заговорил – село полнилось звуками, как бы дремотными после дождя. И начинало уже темнеть.
– Пора ехать, – сказал Семен Захарович.
– А может, останетесь еще? Вечереет, дорога темная, – заговорила хозяйка. – Переночевали бы, а завтра поехали б… Успеете в город.
– Поедем, Захарович, правда? – вмешался Савченко.
– Вы же молодой, куда вам спешить. И они бы, может, остались, – кивнула хозяйка на Семена Захаровича и его жену.
– Он у нас молодожен, мать, к жене торопится. Ничего не сделаешь: молодежь, – вступился за Савченко Семен Захарович. – И мне завтра на работу рано…
Они собрались, перенесли из кухни грибы в машину. Хозяйка вышла их проводить.
– Так вы же глядите, приезжайте, – говорила она. – Теперь грибы хорошо пойдут… Хоть в субботу приезжайте…
– Спасибо, мать, приедем, – ласково смотрел на хозяйку Семен Захарович, – в гости всегда ездить приятно… Ну, бывайте! – и он полез в кабину. Жена уже сидела там, придерживая рукою дверцу, и ждала. А Савченко устраивался в кузове, кутался в брезент…
Машина тронулась со двора.
Они ехали улицей села, мокрой после дождя. Быстро темнело. Где-то наигрывала радиола, и музыка далеко разносилась по селу. Выходили с крылечек на улицу девчата, празднично одетые, молодые – и все в одну дорогу, все торопились, наверное, в клуб. А машина обгоняла их, машина покидала село.
Семен Захарович включил фары. И сразу почернело все вокруг, прижалось к узкой полосе света. Семен Захарович пристально всматривался в дорогу, зная, как ненадежна она после дождя, как может занести машину на спуске или на повороте. Проехали мостик через небольшую речку, поднялись на пригорок, спустились затем в лесок. Потом была деревня, а за нею начались огороды – сплошное поле капусты и брюквы, – и Семену Захаровичу вспомнилось, как однажды впотьмах попали полковые машины на бахчу: лопались арбузы, ревели моторы, пробуксовывали колеса… А на рассвете колонну обстреляли немцы…
Семен Захарович крутил баранку, и снова думалось про войну…
Машина шла в ночи в город.
В кузове под брезентом сидел, скорчившись, бухгалтер Савченко, и было ему холодно, и хотелось ему скорее домой, в теплую квартиру, к молодой жене. А жена Семена Захаровича дремала в кабине, склонившись головой на плечо, и в забытьи всплывали перед нею грибы, грибы, грибы…