Текст книги "Журавлиное небо"
Автор книги: Михаил Стрельцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 26 страниц)
Такое «путешествие к истокам» совершалось, кстати, не только в прозе Стрельцова – была в нем жизненная необходимость, коль скоро в эти же годы появились романы Ивана Мележа, автобиографические в основе своей книги Брыля, Адамовича, Науменко, рассказы Адамчика и – уже в самое последнее время – зазвучали записанные белорусскими писателями голоса сожженных деревень и написано было «Чужое небо» Саченко.
«Помни!» – начертано надо всей белорусской литературой. Помни это и не забудь и знай. Помни. Так вот и в творчестве Михася Стрельцова осуществлялся этот всеобщий завет, появились проникновенное его «Доброе небо», «Четвертый год войны» и, наконец, самое, пожалуй, значительное – повесть «Один лапоть, один чунь».
Конечно, хотелось бы, так вот сразу, и подкрепить свои утверждения какой-нибудь «ударной» цитатой. Но, увы, Михась Стрельцов не думал, когда писал, об удобствах своих критиков.
Вот, к примеру, рассказ «Перед дорогой» – ну, что в нем такого уж примечательного происходит? Да ничего: хата, сидят приезжие люди, беседуют с хозяйкой. Смеркается, идет затяжной мелкий дождик. Горит огонь в печи… Затем гости, приезжавшие по грибы, отправляются в путь, в город. Сидит в кузове под брезентом парнишка, хочется ему спать, хочется скорее домой, в тепло, к молодой жене. Спит в кабине, привалясь к мужу-шоферу, пожилая женщина. И снятся ей грибы, грибы…
А ведь перед нами – и я, право, не преувеличиваю – один из лучших образцов белорусской прозы. Его трудно пересказывать: действия в нем почти нет, персонажи больше молчат, думают, вспоминают. И в воспоминаниях этих нет ничего исключительного – у миллионов такая судьба: фронт, голод, оккупация. О чем бы ни говорилось, что бы ни думалось: все сводится к одному, общему для этих разных людей – памяти о войне. Она помогает им понять друг друга почти без слов. Солидарная память, так, пожалуй, можно назвать это.
Потому что это еще и память о человеческой солидарности, отзывчивости к чужому горю – качестве великом и необходимом. Незнакомые люди помогают выжить с малыми детьми жене шофера, доброе сочувствие гостей помогает хозяйке дома снять хоть крохотку тяжести с сердца, изошедшегося болью о погибшем сыне… Добро, доброта необходимы человеку, как воздух, без них нет жизни, они способны поднять, поддержать, дать силы жить, когда кажется, что и жить-то невозможно. Подлинный гуманизм не может быть абстрактен – он действен, он необходимое условие человеческого существования…
Есть у психологов тревожный термин: «эмоциональная тупость» – неспособность сострадания чужому горю и, как обратная сторона медали, неумение разглядеть свою собственную – возможную – радость. Зачем возвращаются к детству своему герои Саченко, Адамчика, Стрельцова? За свежестью взгляда, за одухотворяющей живой болью памяти, что не позволит им впасть в тупосердие.
Вот идет по городской улице герой Михася Стрельцова («Смаление вепря»), холодно бьет в слепые окна «безучастным светом» заходящее солнце, и потерянно чирикает в кустах сирени «непонятно одинокая птичка», и тревожно и потерянно на сердце человека от «печальной полоски распахнутой на западе вечерней зари».
Что с ним? Какая-то боль внезапная в сердце. «Это была мысль о матери… В печальном, странно замедленном раздумье шел он домой, и шла мысль о матери, вернее память о какой-то вине перед ней, воспоминание о растраченной понапрасну силе его любви, которая, может статься, никого не согрела. Струилась криница под шатром родных лип, и вглядывалась, вглядывалась из-под руки вдаль мать…
С этого дня беспокойство и тревога поселились в нем». И так же неприметно жила память о матери в сердце Максима-Книжника – не она ли звала его в родные края, оживляла сухое, книжное знание родной белорусской речи?
Есть, должен быть в душе у каждого человека некий нравственный эталон-пример. До поры до времени забываешь о нем, а вот подходит такая минута в жизни – и ощущаешь: до этого момента, до этого шага все еще юношеские шалости, все молодые поиски были, а вот отсюда уже дорога всерьез и без поворота пойдет – остановись, поразмысли.
Ненаполненность жизни – вот что тревожит, что покою не дает героям Михася Стрельцова. Недовольство собою. Как немой укор стоит в памяти, вглядываясь вслед им из детства, мать… На многое же дала она им сил – куда растрачены эти силы, согрели ли они переданным матерями теплом хоть кого-нибудь?..
«…Нет иной мудрости для нас, людей, кроме той, что надо быть по-человечески добрым и мужественным», —
к такому выводу приходит уже взрослый герой повести «Один лапоть, один чунь», Иван, подводя итоги пережитому, урокам детства.
Так что же было там, в том детстве военных лет, почему Михась Стрельцов постоянно возвращает к нему своих героев? Вообще, зачем мы вспоминаем? Нужны ли кому-нибудь, кроме нас самих, эти картины уже почти неправдоподобного – для молодых наших слушателей и читателей – времени: пустые холодные избы, скудный быт, жалкая одежонка, ломоть сырого, пополам с картошкой хлеба?
Мне кажется, что нужны и необходимы. Не хлебом единым жив человек тогда только, когда есть у него ясное понятие о цене этого хлеба, о том, как тот кусок достался ему от его отцов и дедов. Жизнь духовная начинается там, где есть понятие об истории – твоей семьи, рода, страны. Немного стоит знание хронологии, дат и цитат, если не подкреплено оно знанием сердца. Это знание дают человеку семья и искусство. В искусстве история оживает, становится частью личного опыта читателя. Вот почему, так мне кажется, художник, пишущий о самой что ни на есть современности, должен неминуемо совершать (пусть даже сам для себя) экскурсы в прошлое: под самым современным произведением лежит массив продуманного и прочувствованного автором прошлого – центр тяжести, залог устойчивости прозы. Кстати, как часто впечатление холодности, неодухотворенного профессионализма, возникающее при чтении произведений довольно-таки способных литераторов, вызывается именно отсутствием в этих произведениях осмысления истории как начала всех начал.
Для меня бесспорна современность повести Стрельцова «Один лапоть, один чунь», повести о прошлом, о далеком детстве – настолько это время, люди, окружавшие когда-то героя повести, Иванку, определяют его нынешнее мировосприятие, его нынешний внутренний мир.
В галерее героев Михася Стрельцова неизменно рядом (если не в действии, то непременно в раздумьях, в мыслях персонажей) мать и сын, дед и внук – непрерывно время. И трудно бывает определить, где формальный главный герой: мальчик ли это Иванка или дед его Михалка – оба главные, один невозможен без другого.
Личность маленького Иванки формируется в том нравственном поле, которое создает вокруг себя дед, все понимающий, жалеющий всех осиротевших, изголодавшихся по куску хлеба и по доброму слову. Но ведь и сам дед держится в жизни благодаря внуку: сил уже нет, уходят и уходят они из него помаленьку – только внук, только тревога за него да боль за вдову дочь держат деда Михалку на земле. С мыслью о смерти дед свыкся: «этого не минуешь», – но как пойдет жизнь у дочери, у внука, что будет им опорою, поддержкой в жизни?
Дед завещает Иванке все свое богатство: доброту. Он знает, что без нее не проживешь, но знает и другое: нелегкий это груз, такое наследство, – и дед Михалка, как бы предвидя будущие сомнения внука, его интеллигентские «рефлексии», молится богу, вопрошает его: «Какая тобою положена мера добра?.. Пошли ему испытания по силам. Не сделай так, чтобы надломилась его душа под тяжестью добра, но не сделай и так, чтобы душа его стала черствой. Положи ему ту меру, которую не дал ты мне».
Он за всех, кроме себя, просит бога: за ожесточившуюся, разуверившуюся в людях дочь, чтоб послал ей бог доброго человека, за старуху жену, чтоб пожила еще хоть немного: «не убудет тебя от этого, господи…»
Через двадцать лет вдруг откроется взрослому уже Иванке дедова мудрость, вдруг поймет он, скольким в себе обязан деду. Но капля этой мудрости была заронена в сердце Иванки еще тогда, когда жив был дед. Есть в повести «Один лапоть, один чунь» поразительная по психологической тонкости, по проникновенности в тайное царство души глава – сон Иванки.
…Спит, забравшись на чердак, к теплой трубе, Иванка. Спрятался он ото всех, не хочет, чтобы видели его слезы, расспрашивали его мать и дед: обидел Иванку Тявлик, переросток. Душит злоба Тявлика: фашисты убили отца, спалили хату. И в школе не ладится у него: с малышами сидит. И даже такой несчастный и бедный Иванка колет ему глаза: злится Тявлик и на него, такого – с его точки зрения – благополучного, и на деда Михалку, обучившего малыша счету и грамоте: «очень умными стать хотят». Достается маленькому Иванке от Тявлика, просто житья нет.
И снится Иванке, будто идет он полем, теплым, весенним, с молодой зеленой травкой. И вдруг слышит он шаги за собою – прямо на Иванку шел человек. Это, оказывается, тоже Иванка, только взрослый Иванка. Он и на войне побывал, и в госпитале, и за отца Иванкиного отомстил фашистам. И просит взрослый Иванка у маленького: найди мне обрез, «поганенькое ружьецо какое-нибудь. Я пойду убивать Тявлика. Я там, около леса, уже и яму выкопал. Чуешь, как пахнет земля?»
И внезапно вся скопившаяся на сердце Иванки обида на Тявлика выкипает ужасом. И кричит он во сне своему взрослому «я» – мстителю: «Не хочу! Не хочу!.. Не трогайте его, не надо трогать! Он совсем дурной еще, ничего не понимает. Его не перевели в пятый класс, он потому злится». И почудилось Иванке, что где-то плачет Тявлик, что несет ветер в поле, рвет в клочья этот плач…
Великую основу доброты – терпимость и сострадание чужому несчастию – посеял в детском сердце дед Михалка, и проклюнулось в вещем сне Иванки посеянное зерно…
…Я перечитываю «Один лапоть, один чунь», и по какой-то причудливой ассоциации припоминается мне сказка Салтыкова-Щедрина «Пропала совесть». Никаким боком, кажется, не соотнести мягкого лирика Михася Стрельцова с язвительным русским сатириком, а вот, поди ж ты – будто прямо к деду Михалке и его внуку обращены слова Салтыкова-Щедрина.
Долго ходила по рукам совесть – и у ростовщика была, и у хапуги-полицейского, и у кабатчика, – и всяк ее хотел побыстрее с рук сбыть: мешала. И взмолилась совесть, обратясь к последнему своему хозяину, какому-то мещанинишке, что «в проходном ряду пылью торговал и никак не мог от той торговли разжиться»: «отыщи ты мне маленькое русское дитя, раствори передо мною его сердце чистое и схорони меня в нем! авось он меня, неповинный младенец, приютит и выходит, авось он меня в меру возраста своего произведет, да и в люди потом со мной выйдет – не погнушается».
И мрачный, скептический Щедрин кончает свою сказку словами «наивной» надежды:
«Растет маленькое дитя, а вместе с ним растет в нем и совесть. И будет маленькое дитя большим человеком, и будет в нем большая совесть. И исчезнут тогда все неправды, коварства и насилия, потому что совесть будет не робкая и захочет распоряжаться всем сама».
Именно так верит дед Михалка и вместе с ним автор «Смаления вепря» и повести «Один лапоть, один чунь» в жизненную необходимость и силу человечности.
Традиционная «деревенская» и новаторская «интеллектуальная» струи прозы Стрельцова – не две отдельные мелодии одного автора, а взаимопроникающие, перекликающиеся и переплетающиеся, дополняющие друг друга темы. Пока они, эти две темы, все же чисто физически, что ли, формально отделены, существуют в двух параллельных рядах-произведениях. И сдается мне, что такое положение вещей уже не устраивает самого автора: в повести «Один лапоть, один чунь», в рассказе «Смаление вепря» чувствуется явное стремление Стрельцова к синтезу, стремление соединить в пределах одной вещи и прошлое и настоящее. В этом смысле «Смаление вепря» – произведение экспериментальное, рассказ о рассказе: с одной стороны – раскрытие дверей в «кухню» прозы Михася Стрельцова, а с другой, так мне представляется, – творческий перспективный план будущего большого произведения, к которому идет Михась Стрельцов.
Вяч. ИВАЩЕНКО