355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стрельцов » Журавлиное небо » Текст книги (страница 5)
Журавлиное небо
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:51

Текст книги "Журавлиное небо"


Автор книги: Михаил Стрельцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)

Тогда играли страдание, краковяк, семеновну, падеспань, а для более смелых девчат заказывали сербиянку – и они выходили; и сначала одна, высоко, застенчиво, твердо неся голову, дробно выстукивая каблуками и размахивая перед собою косынкой. Наставало время петь частушки, и она пела; гармонист начинал играть тише, а потом сразу рвал гармонь на весь ее вздох, и та, в кругу, шла все быстрее, стремительней и, дойдя до подружки, скрывавшейся где-то в девичьем стане, особенно сильно притопывала перед нею и платочком махала на нее – приглашала в танец…

Теперь же сидел с гармошкой в углу какой-то малец, лениво наигрывал фокстроты да вальсы, а юные девчушки – наверное, школьницы – танцевали друг с дружкой, не надеясь на зеленых кавалеров, которые, сгрудившись в углу, по-мужски дымили папиросами, но в танец почему-то не шли. Мужчины здесь же, за столом, не замечая танцев, музыки, заядло забивали козла.

Заказывали даже дамский вальс, и одна, вторая девчушка подходила к тем кавалерам: кто шел, кто стеснялся – деланно смеялся и, отказываясь, растерянно отводил глаза. И тогда поднимался из-за стола какой-нибудь женатик, в ватнике, в сапогах, острил над кавалерами и выручал девчушку: сам приглашал на вальс.

Петро не танцевал, подсаживался к мужчинам, играл с ними в домино, курил лютую махорку, дядьки посмеивались над ним: мол, это тебе не город, телевизоров да джазов у нас нет – забивай вот козла и радуйся. Спрашивали, надолго ли приехал домой, и он всерьез отвечал, что, может, насовсем, но все почему-то усмехались этому, как шутке. Петро смолкал.

Через неделю он решился: попросил мать, чтобы пораньше разбудила завтра – надо ехать. Он так и не сказал дома, что уволился с работы.

«На первый случай мне надо сорок рублей, – подумал он. – Два дня назад у хлопцев была получка. Может, наскребут… В интернате переночую день, второй. Пока не узнает комендант… Надо будет искать квартиру».

Он почувствовал вдруг, каким нетерпимым было для него ожидание. Скорей бы уже прилетал самолет. Ему бы только попасть в город, добраться до интерната и – спать. Все решится само собой. Ничего страшного. Просто он устал и потому преувеличивает.

В поле за низкими окнами аэровокзальчика томился мутно-серый холодноватый ноябрьский день. Никак не распогоживалось: не было солнца. «И не распогодится, – подумал он. – День теперь короткий. Если бы даже пошел домой, то притащился бы к вечеру. Скорей бы прилетал самолет».

Не слышал он, как подъехала машина: там, за окнами, заговорили, и в зал один за другим вошло несколько человек. Доктор усмехался с порога.

– Порядок на борту? – спросил он. – Ты билет взял? Я все время звонил сюда. Для меня к лучшему, что самолет опоздал: все свои дела закончил. Теперь два месяца буду как у бога за пазухой. Только на курсах и отдохнешь! Ух! Сейчас узнаю, что с самолетом.

И все словно бы ждало, чтобы приехал доктор: самолет, как по заказу, вот-вот должен был показаться.

Людно и шумно стало в аэровокзале. Тетка перестала читать книжку – копалась в своей сетке. Встрепенулся рядом с Петром носатый дядька, закурил, а спички не осмелился забрать в карман, положил, как и Петро, на скамье. Ни о чем не спрашивал и улыбчиво-мягко заглядывал всем в глаза.

Наконец объявили посадку. Все поднялись и направились с аэровокзала в поле, к желто-серому, незавидному, похожему на стрекозу самолетику. «Вот и все, – подумал Петро. – Наверное, так и должно было быть. Аминь».

Через аэродром в поле пролегала дорога: шустрый конек, запряженный в телегу, трусил по ней. Понукал его, помахивая кнутом над головой, возница – худощавый дядька. Завернувшись в большой платок, сидела на телеге женщина. На велосипеде догонял телегу какой-то парень.

Ровное, в редких заплатах снега, лежало во всю ширь, обозначившись мерзлою болотистой водой, кустиками, облетевшими деревьями у дальних деревенек, стылое ноябрьское поле. Петро обернулся и снова увидел стога – порыжевшие, осунувшиеся под ветром и дождями стога, такие непривычные здесь, на краю местечка…

А потом бежал, подскакивая по мерзлому полю, самолет. Поднялся. Кренился на одно крыло, облетая местечко. На дыбы встала земля: дома, деревья, овощесушильный заводик с приземистой кирпичной башенкой, поле. И опять Петро увидел стога. И он смотрел на них, пока не исчезли они в печально-дымчатой дали.

ГОЛУБОЙ ВЕТЕР
(Перевод Эд. Корпачева)

Логацкий проснулся словно бы от внутреннего толчка: все произошло естественно и легко. Некоторое время он лежал, не раскрывая глаз. То неуловимое и зыбкое, что еще владело им, было, наверное, воспоминанием о сне. Сон уходил в просветленности, в запахах, в порывистости ветра. Будто стояло над неподвижным озером в духмяном зное солнце. Пахло смолистыми соснами, поднимался над водою голубой ветер, и такой звонкий и чистый слышался на озере смех. Как хорошо, как легко! И словно бы Логацкий бежит к воде – как щекотно холодит песок босые ноги, как застилает глаза голубой ветер!

В комнате тихо. Ночь. Два часа ночи – Логацкий знает это. Вот сейчас пройдут, если не прошли, работницы с фабрики; они всегда проходят в это время, и очень ясны тогда шаги в ночи. И еще разговоры: «Ой, девочки, а он мне говорит: „Я тебе часы куплю“. Ой, держите меня, а то упаду!» И смех – заливистый, несдержанный… Смех всегда будит Логацкого, как и этот ветер, что снится все последние дни.

Ночь. Тишь. Наверное, прошли уже работницы, наверное, потому и примерещился ему этот смех.

Какая светлая, какая чуткая тишина в комнате! Тонкий луч переломился в зеркале – таинственные глубины открылись в стекле. Паутиной легли на стену тени: невидный отсюда фонарь у дерева отразил, как на экране, ветви и прутики. И хорошо от мысли, что можно никем не замеченным подойти к окну и так стоять в ночном безмолвии…

Логацкий пошарил рукой, выискивая на спинке стула одежду.

Вставать легко, и нет той утренней расслабленности, которая тянет ко сну, смыкает глаза. Все было необычно, немного загадочно, было приятно и хорошо. Логацкий встал у окна, посмотрел на улицу. Фонарь светил меркло, из-под заснеженного отражателя свисала сосулька – застывшая неподвижная жилка воды. Позавчера была оттепель, потом подморозило, потом выпал снег. Недостроенный дом на той стороне улицы, башенный кран, у стрелы которого остро мерцает звезда. Крыши и тишина. Цепочки фонарей обнаруживают улицы города. Поздний ночной час.

Думалось о том, что все равно не уснешь. Логацкий обулся, накинул в коридоре пальто и вышел на лестницу. Сразу же окутал его запах краски, стылой штукатурки и пыли – всегдашний запах подъездов, скупо приправленный теплым духом людского жилья. Сплюснутые каблуками, валялись на площадке окурки. Логацкий вспомнил: вчера в соседней квартире провожали в армию Толика – то ли токаря, то ли строителя. Вечером в подъезде стало шумно. Потом за ним, Логацким, приходил этот самый Толик: «Собрались… Леонид Иванович… Давайте с нами…» Чудак, ведь они были почти незнакомы. Логацкий не пошел. Как раз проверял студенческие работы. Не забыть бы дать этим лентяям завтра хороший нагоняй. Работы сдавали с опозданием – ясно, что писали в один вечер. Кто-нибудь из факультетских гениев будет потом хвастать: буря и натиск, немного вдохновения и немного времени. Чепуха! И вообще студенты уж не те. Многие с производства. Думают, что познали жизнь. Читают Ремарка. Чепуха! Нынешние студенты не нравились Логацкому. Он и не заметил, как испортилось у него настроение. Вновь увидел на лестнице окурки, и вновь припомнился ему Толик. Как раз кстати: не хотелось думать о студентах. «Напрасно обидел парня, не побывал на этих проводах. Сочтет, что обошелся с ним по-свински, и будет прав. Ведь не из-за тех студенческих работ отказался… А может, и не сочтет: я для него, наверное, слишком занятая, ученая персона. Как-то смешно стеснялся, приглашая к себе, и почему-то вытер о половик ноги, когда уходил». Логацкому стало стыдно: «Ученая персона! Ничего себе оправдание… Какая досада!»

Выбито стекло в двери, на фанерке мелом написано: «Здесь живет Зоя». И стоят три восклицательных знака. «Какая-нибудь знакомая Толика, и тоже была на проводах. Хорошо, что не пошел туда, а то пришлось бы прикинуться другом молодежи. Так сказать, старший товарищ и юная смена… Роль явно не моя. Хватит с меня студентов».

Он подумал вдруг, что все это чепуха, и разозлился на себя: «Ну, не пошел, и хорошо… А тут какие-то сомнения, какой-то мальчишеский самоанализ. Смешно. И вообще…»

Он вышел на улицу, остановился. Нечто непонятное творится с ним в последнее время: вот хотя бы этот сон, ночное бдение. Логацкий постоял в раздумье, осмотрелся. Безмолвно было на улице, пустынно, и стоял крепкий морозец, такой островатый, жесткий, но и приятно трезвящий. Неопределенно и нудно начало покалывать в висках: наверное, от свежего воздуха. «Зачем я вышел?» – спросил себя Логацкий.

Как раз перед ним лежал, точно в руинах, недостроенный дом, тот самый, который он всегда видел из окна квартиры. Первые кирпичи здесь заложили еще весной, летом строительство почему-то приостановили, а теперь начали опять. Логацкий свыкся с домом, и он стал для него живым свидетелем. И как человек, дом обрастал понемногу воспоминаниями.

Старый знакомец, он делился ими теперь с Логацким. А тот понимал все и видел, как земля, выброшенная когда-то экскаватором, присыпанная затем снегом, превращалась в большой холм. Как приходили на этот холм дети, и – кто на санках, кто на ногах, а кто и на том самом месте, которому издавна надлежит отвечать за безудержную фантазию хозяина, – пробовали здесь и крутизну горы, и разбег с нее.

«Старый знакомец, без обличья и номера дом, – думал Логацкий, – и я рассказал бы тебе, чем было для меня это невзначай подсмотренное детство. Да ты не знаешь, чем пахнет озорное это детство, не понимаешь, почему чернильное пятно, случайно замеченное на снегу, может взволновать сильнее, чем любое взрослое диво».

Да он, Логацкий, и не хотел такого. Он знал: настоящее диво было или простым, как эта детская горка, или наивным, как выцветший ситчик. А ветер вправду был голубым, словно во сне. В нем было все: тревожная дымка горизонта и незабываемый свет детства; дожди густые, точно ветер, и запах земляники, щемящая радость в душе и непотаенное, веселое удивление перед миром. Как раз все то, чего не хватало сейчас Логацкому.

Он чувствовал, что очень устал. Лекции в институте утомляли его и, может быть, еще больше – разговоры в преподавательской. Звонил телефон, выходили и заходили люди, секретарша бегала с расписанием, преподаватели жаловались на студентов, точно все это было так важно и точно студенты были когда-нибудь прежде ангелами. Лучше бы, если бы не беспокоили его, Логацкого. И тогда можно было сидеть, не слушая никого, сосредоточившись в себе, – и это было ожиданием дива. И оно приходило и грустно закрадывалось в сердце чьим-то голосом, донесшимся из коридора, или сквозняком, струящимся через форточку, или щедрым запахом воды, расплесканной кем-то на паркете. Это бродил где-то и тревожил Логацкого голубой ветер.

И вот словно спадали с плеч и такими ненужными становились его взрослые годы, и казалось, все прожитое и пережитое раньше, собранное со временем по капельке, не стоило и самой маленькой крохи ожидаемого дива. Почему казалось так, Логацкий не знал. Возможно возвращалась жизнь на полузабытый круг детства или тосковала душа по чему-то ушедшему, растерянному с годами, а может, все шло от неудовлетворенности собою, – Логацкий и это наверняка не знал. Непонятное что-то творилось с ним и искало себе выхода.

Только он, Логацкий, теперь не думал об этом. Спал город, непривычная загадочность властвовала повсюду, и такой доступный и недоступный теперь одиночеству был этот город. Логацкий глядел и слушал – и тишина и ночь текли мимо него. Слетались на фонарь снежинки, бесшумные и легкие, как ночные мотыльки. Сипло вздыхал где-то в серых потемках паровоз. Трепетный и тонкий лучик спускался с неба: мерцала над городом звезда. И многое, многое открывалось и сердцу и глазу; и казалось Логацкому, что он различает, как островато и скупо пахнут и снег у дороги и ледок на ней, и какой особый, густой холодок идет от кирпичей, разбросанных у дома, и какой совсем иной, сквозной ветер дует из проемов пустых окон. Сосновой свежестью веяло от штабеля заиндевевших досок. И было чувство, что вот еще немного, стоит лишь захотеть, и придет недоступная раньше и никогда еще не изведанная проницательность мысли, придут небывалое спокойствие и ясность. И он тогда как-то по-новому взглянет на себя и на людей.

Но ничего не пришло, и на сердце осталась горечь. С таким сожалением вспомнился сон, светлая тишина в комнате, прежнее настроение, и он подумал: «Куда же ушло все это?» Вставал в памяти вчерашний вечер, проводы Толика, и теперь уже определенной, неотступной стала неудовлетворенность собой. «Я черствый, равнодушный человек, – сказал себе Логацкий, – но не хочу сознаться в этом и потому играю в жмурки с собою. Три года жил рядом с этим Толиком и почти не знаю его, обидел его и хочу оправдаться. Я не пошел потому, что попросту боюсь людей, боюсь, как бы не заметили они, что я утратил нечто, – и все мне не интересно. И этих новых студентов я не люблю потому, что они не похожи на меня, что живут они по-своему, интереснее, чем я».

Так он думал, и ему казалось, что мысли его искренни. И странно: в этом разговоре с собою, в этих неприятных признаниях была для него какая-то мстительная сладость. Он опять осмотрелся: подумать только, простоял здесь целую вечность, увлекшись, как дитя, какими-то напрасными мечтаниями. Брало зло на себя, и Логацкий внезапно почувствовал, что весь захолодел. Он поднял воротник и пошел по улице. Это даже не улица пока была, а просто дорога: дома здесь стояли лишь по одну сторону. Справа, зажатый какими-то мастерскими, тянулся неширокий пустырь, пока не вставал на его пути одинокий деревенский домик. Дорога за ним сворачивала на еще одну, просторную улицу. Где-то там поднимались стеною тополя, и Логацкому видно было, как трепетал яркий свет фонаря в серых ветвях. На открытом месте еще более ощутим был холодок. Маня зеленым огоньком, из-за одинокого домика вышмыгнуло такси, пронеслось мимо Логацкого. Из машины послышалась музыка, потрескивание радиоволн в приемнике. Стало грустно. «А может быть, и надо было так», – всплыло воспоминание… Геннадий Паруков – преподаватель английского языка, институтский знакомый, черноволосый, стриженный коротко, ровесник Логацкого, – всегда приезжал в институт на мотороллере. До поздней осени ходил без шапки. Втайне Логацкий завидовал ему: вообще он завидовал людям, которые умели наладить свое душевное хозяйство. Паруков, казалось ему, был из таких. Наверное, для него в жизни не существовало нерешенных вопросов и не было ничего запретного. И в осанке его и в речи чувствовались какие-то непонятные Логацкому уверенность, сила.

Так вот, это самое воспоминание. Однажды не выдержал Логацкий – что-то острое сказал относительно мотороллера. Как он теперь понимал, была в этом неосознанная и смешная попытка словно бы заранее оправдаться перед кем-то в своей неспособности жить так, как коллега.

– Послушай, приятель, – сказал ему Паруков, – ты рассуждаешь непростительно для взрослого человека. Спроси у любого школьника, он тебе скажет, что мы живем в атомный век. Мотороллер хотя и не возносит меня к вершинам цивилизации, но, заметь себе, свидетельствует о психологических сдвигах в моем характере. Я становлюсь современным человеком. – Он засмеялся, переводя все на шутку. – Пожертвуй своим сельским идеализмом, не надо быть пошехонцем. Ясно?

Он умел мыслить логически, этот Паруков. Шутки шутками, но Логацкий почувствовал себя неловко: точно взял человек да и щелкнул ему походя по носу. «Ну, старик, отстал ты от жизни, куда тебе – не понимаешь простых вещей» – вот что послышалось Логацкому за теми шутливыми словами Парукова.

«И правда, как пошехонец», – думал теперь Логацкий, но уже спокойно, будто было покончено с тем неприятным воспоминанием и будто отныне все будет иначе. Ходьба успокаивала его. Незаметно для себя он стал присматриваться к улице, и опять, как недавно, когда он стоял перед домом, все, что виделось, западало в память. Он видел, как затаенно застыли в потемках за деревянными заборами сады, как мягко лился запоздалый свет из окна деревянного домика, отнесенного в глубь двора, и как, спрятавшись от холода, дремал в телефонной будке у магазина сторож. Так, осматриваясь вокруг, дошел Логацкий до железнодорожного переезда и остановился. Серебряный луч скользнул по рельсу и побежал туда, где нежно млели рубиновые огоньки на стрелках и где уже иные, высокие и яркие, поднимались навстречу огни. И словно бы дождавшись человека, пронзительно и тонко отозвался где-то поблизости паровоз. «Надо обязательно съездить в деревню, к матери, – подсказал себе Логацкий. – Сто лет не был там». И ему стало приятно, что он подумал о матери, и вслед за этим пришло умиротворенное чувство: «Я спокоен – это хорошо. Но спокоен не так, как недавно, когда проснулся». Как будто в какую-то новую и большую дорогу собирался он теперь, и было легко оттого, что дорога впереди.

Уже не хотелось стоять на переезде, он повернулся и зашагал домой. И радостным и значительным было для него это возвращение.

На пустыре, миновав улицу, он остановился. Белая снежная равнина бросилась ему в глаза, и он ступил на нее, медленно пошел, замечая, как кружатся снежинки, какие темные они, эти белые снежинки. Он наклонился и, взяв рукою и сжав в ладони комок снега, приложил его к лицу. Приятная и свежая прохлада тронула щеку. Логацкий выпрямился. «Надо жить, – подумал он, – надо смелее и веселее жить: избавиться от равнодушия, черствости, замкнутости в себе. И тогда уже не покинет меня голубой ветер».

Он повернулся и, воодушевленный, повеселевший, стал пробираться к дороге.

ОСЕННЕЕ ВОСПОМИНАНИЕ
(Перевод Эд. Корпачева)

В ту осень я жил в деревне. Был сентябрь, стояли теплые, тихие, прозрачные дни. Казалось, осенняя усталость была разлита в воздухе, и чувствовалась она во всем: в слабом дрожании уже холодноватого марева, в печальной стерне, которая сиротела на солнце.

Весь день скрипели на улице телеги – с полей свозили овес и гречку. У колхозного гумна гудел комбайн, и в передышках меж работой девчата пели:

 
Ой, наступает
Осень холодная,
Ой, у березы
Листок опадает.
 

Почти каждый день слушал я эту песню, нагружая вместе с хлопцами на машины высохший с лета торф; мы приехали сюда из города заготавливать топливо.

Ночевали и обедали мы в деревне. Хозяйка моя была сноровистая, ловкая женщина, хотя и стукнуло ей пять десятков лет. По утрам я просыпался от ее голоса: топая по хате, она будила сына, чудаковатого хлопца.

– Микита, а-а, Микита! – надрывалась она. – Гляди, дождешься, лежень, за ноги стяну…

Микита отворачивался к стене и что-то бормотал.

– Вылеживаешься ты у меня, – бубнила тетка Авгинья, – а потом снова к голубям… Выкину забаву твою – дождешься…

– Не выкинешь. Не ты принесла… – огрызался Ми-кита сонным голосом.

– Ах, чтоб тебя, – злилась женщина, – двадцать годков миновало, а как дитя…

С голубями возился Микита все время, если случалось быть дома. Он выпускал их из самодельного ящика на крышу, ложился под плетень на траву и, не отрываясь, следил за птицами. Его маленькое лицо делалось мягким, губы нежнели улыбкой, а внимательные глаза смотрели пристально из-под длинных ресниц. Если в это время был неподалеку я, Микита, не поворачивая головы, звал меня:

– Иди погляди, как голуби целуются. Не видел же!

Я ложился на траву рядом с ним и смотрел на игру птиц. Белая голубка тихо и печально ворковала, возле нее крутились два голубя. Один, сизый, крупный, солидно похаживал, надувая грудку, второй – помельче, то и дело наскакивал на него и сразу же отбегал.

Каждая новая атака щупленького голубя по-детски радовала Микиту.

– Ату его! Так его! – выкрикивал он и хлопал по земле ладонями. – Гляди, красавчик, холера, как городской пижон. А скажи ты мне, – спрашивал он вдруг у меня, – почему это ваши девчата красивые, а наши неуклюжие какие-то, а?

– Ну что ты! – удивлялся я. – Потому что привык ты к своим.

– А может, и так, – подумав, соглашался Микита. – Вот Ганка… Она даже красивее городских.

– А кто она, Ганка? Здешняя?

– А ты и не видел? Она же к нам приходит, матери помогает.

– Родственница, что ли?

Микита, прежде чем ответить, взглянул на меня и неизвестно почему засмеялся. Я догадался, что никакая не родственница ему Ганка, а об остальном и не думал догадываться. Но Микита сам заговорил:

– Мать хочет женить меня, говорит: чего ты, дурной, к ней подступиться боишься. А я и правда боюсь Ганки, стыдно как-то. Только когда выпью, то провожаю…

– Ну и что же?

– А, не знаю… За ней сколько бегало уже, да все так. «Два-семь» ноги себе отбил, бегая…

– Какой «Два-семь»?

– Не знаешь? Ну, шофер наш. Девчата его так прозвали. Говорит: с одной женкой два месяца жил, с другой – семь… Потом еще Женька Бохан бегал, тот, который на лесничего учится. Этот неприятный какой-то: как девка, кремом мажется да волосы подсчитывает, сколько упадет…

Ганку я увидел назавтра, под вечер, когда пришел с работы. Хозяев не было дома. Я вспомнил, что Микита еще вчера собирался в соседнюю деревню за махоркой, а мать его повезла в город яблоки.

В хате, замученные теплом, сладковатым запахом помидоров, навалом лежавших на подоконнике, сонно гудели мухи. У печи стояли недосмотренные чугунки с бульбой, у порога валялся среди сора веник. У тетки Авгиньи было теперь много работы, и она не обращала внимания на беспорядок в хате. «Сытому да здоровому все хорошо», – говорила она. Дома тетка Авгинья ходила в засаленной юбке, босиком.

В тот день мы нагрузили много машин, и я чувствовал себя немного усталым. Сел за стол, закурил мятую, наполовину просыпанную папиросу и посмотрел в окно. За плетнем стоял молчаливый задумчивый сад. Тронутые желтизною листья холодно блистали в лучах низкого солнца, и крупные гроздья плодов были залиты ровным восковым светом. Сад словно бы догорал в торжественной обремененности своей.

Во дворе стукнула калитка, я подался к окну. Девушка, невысокая, без косынки, направлялась к крыльцу, склонив голову то ли в задумчивости, то ли по привычке. Я не успел еще ни о чем подумать, как она появилась неожиданно на пороге и, заметив меня, задержала ладонь на дверной ручке:

– А я… мне показалось, что Микита дома.

Я сразу почувствовал себя неловко, словно был виноват, что парня не было в хате, и зачем-то переспросил:

– Вы к Миките? Он…

– Я просто зашла.

Удивил меня ее голос и то, как сказала она это «я просто зашла». Голос был ровный, тихий и глубокий – с какими-то густыми, дремотными нотками. Я глядел на нее, не зная, то ли попросить остаться, то ли снова сказать о Миките. Она же заметила у порога сор, взяла заслонку от печи и засуетилась с веником. Я с любопытством посмотрел на нее.

Бросались в глаза черные ее волосы, спадавшие на лоб, на щеки. Нос был прямой, красивый. Щеки раскраснелись: то ли от застенчивости, то ли от волнения.

Я не выдержал и сказал:

– Конечно, вы Ганка, и я знаю вас.

Она выпрямилась и без удивления глянула на меня.

– И я вас знаю…

– Откуда?

– Видела, мы же соседи…

Я промолчал. Ганка взяла заслонку и вышла из хаты.

– Мне еще надо бульбы накопать, – сказала она, вернувшись. – А может, вы есть хотите, так я поищу чего…

Ее искренняя простота поразила меня, неловкость сразу исчезла, и я шутливо заговорил:

– Нет, не надо, я лучше пойду с вами на огород. Помогу и заодно погляжу, на что вы способны. Может, тетка Авгинья поторопилась выбирать невесту.

Ганка посмотрела на меня спокойными глазами, а мне вдруг больно стало от их ясной, доверчивой чистоты.

– Почему? – выдохнула Ганка. – Я помогаю тетке Авгинье. Она просит. Зачем же вы так?

– Ну, не буду, не буду, – поспешил оправдаться я. – Пойдем. Возьмем лопату и пойдем.

Мы вышли из хаты, перелезли через невысокий плетень и оказались в огороде. Промеж яблонями торчали почерневшие кусты картофеля; в бороздах попадались яблоки. Пахло прелыми листьями, пресным холодком земли – осень не скупилась на запахи.

– Как свежо, – сказал я, – и запах какой…

– Ага, – отозвалась Ганка, – не очень… не очень духмяный, – и повела в воздухе рукой.

Мы взялись за работу: я лопатой выкапывал бульбу, а Ганка подбирала ее. Корзинка быстро наполнялась. Неудачно отряхая картофельный куст, я обсыпал землей Ганкины ноги. Ганка засмеялась и, подпрыгивая на одной ноге, стала снимать тапочку, но не удержалась и пошатнулась. Я выставил руки, чтобы поддержать ее, и случайно коснулся девичьей груди. Это случилось так неожиданно, что я растерялся, а когда поднял глаза, то как раз перед собой увидел ее губы, и мне на мгновение показалось, что ощутил их трепетное тепло… Ганка отошла и медленно стала вытряхивать землю из тапочки. Я подбирал рассыпанную булъбу. Молчали.

– А вон и тетка Авгинья, – заговорила первою Ганка.

Женщина шла не с улицы, а напрямик через поле.

Она увидела нас, подошла ближе, поправила волосы под косынкой и, озабоченная, пожаловалась:

– Ах, чтоб тебя… Притомились ноженьки… А тебе Николай помогал… – и она вынужденно засмеялась. – Так пойдем, Ганночка, в хату: я тут селедки купила, может, своим занесешь.

– Ой, что вы, тетка Авгинья! Не надо нам. Я пойду.

– Скажи ты, не надо ей… – заговорила вслед ей Авгинья. – У тетки, где она живет, шесть душ… Не повезло девчине: батька помер, как и мой хозяин, а потом и мать… Так я и думаю: вот если бы они с Микитой сошлись. И мне подмога, и хлопца в руки взяла бы. Добрая девчина, ой, добрая!

– Да, – односложно сказал я.

– Ну вот и ты говоришь… Нравится, вижу…

Мне и вправду понравилась Ганка, и почему-то казалось тогда, что лишь со мной была она так искренна, ласкова, что лишь на меня так доверчиво смотрели ее глаза.

– Охо-хо! – вздыхала женщина. – Такую девчину хоть кому – несчастья не знал бы… А где это сегодня мой Микита?

Микита пришел, когда уже совсем стемнело. Пьяноватый, голодный, набросился на селедку и все ворчал, что не сварили бульбу. Я тоже проголодался и ел, не отставая от Микиты.

– Пошли гулять, – наконец встал из-за стола Микита. – У Федорихи девчата уже давно собрались… Пойдешь?

– Куда ты? – забеспокоилась тетка Авгинья. – В саду побыл бы, а то залезет обормот какой – все ветки поломает…

– Цел будет твой сад, – отмахнулся Микита и потащил меня из хаты…

– Видел твою соседку, – сказал я ему на улице.

– Ну и как?

– Ничего себе. Будешь сегодня провожать?

– Почему ты спрашиваешь? – усмехнулся Микита.

– Да ты же выпил, вижу…

– Какое там…

Мы зашли в чью-то хату, где и вправду было много девчат. Никого из них я не знал, одну лишь Ганку, которая приветливо улыбнулась нам и зашептала что-то своей подруге. Та же, увидев незнакомца, поспешно поправила косынку, незаметно выпустив на лоб вьющуюся прядку. Мы прошли к столу, за которым курили цигарки хлопцы, и устроились там на лавке. Закурили. В сизых полосах дыма потревоженная лампа покачивалась, как на волнах.

– Микита! Николай! – окликнула Ганка. – Идите сюда! И вы, хлопцы, тоже: будем играть в фанты.

Предложение всем понравилось, курильщики поднялись из-за стола, ожили девчата. И сразу стало шумно. Хозяев не было тут, лишь кто-то спал на печи. Я подошел к Ганке и сел рядом.

Началась настороженная и шумная игра. Ганку вызывали чаще других, а я, отчего-то грустный, ни разу не назвал ее имени.

– Почему вы невеселый? – спросила у меня Ганка. – Смотрите, проиграете – потом не откупитесь.

Но и сама она была невнимательна. У нее уже забрали брошь, а потом, посмеиваясь, она достала из волос гребешок. У меня забрали портсигар.

– Хватит! – крикнул кто-то. – Давайте судить!

Двое хлопцев тотчас забрали фанты, ступили к порогу и долго о чем-то шептались там. Потом один из них вышел на середину хаты и, пряча руки за спиною, спросил:

– Что этому фанту?

– Привезти из леса дрова! – послышались голоса. Кто-то засмеялся.

Хлопец выставил перед собой мой портсигар. Я растерялся, не зная, что надо делать в таком случае, но мне подсказали. Я вышел во двор и постучал в стену найденным во дворе поленом.

Дошла очередь и до Ганки: ее заставили танцевать «Лявониху», и, стесняясь, она прошлась в танце по хате. Потом судили два фанта вместе, и Ганке выпало целоваться с каким-то хлопцем. Тот подступался к ней, уговаривал, поглядывал на всех: смотрите, мол, я делаю свое дело, все зависит не от меня. Но Ганка отворачивалась и отталкивала назойливого хлопца.

Все закричали, начали настаивать, Ганка рассердилась, села на лавку и, притихшая, безучастно смотрела на игру.

Время было идти домой. Я сказал об этом Миките, но он хотел остаться: никто еще и не думал расходиться. Я незаметно вышел.

Над селом распростерлась тихо лунная ночь. Густые тени лежали на улице. Где-то, наверное на колхозном дворе, громко разговаривали. Заливисто лаяла собака. Я услышал, как меня кто-то легко нагонял. Я обернулся и увидел Ганку.

– Домой?

– Ага…

Мы пошли рядом – медленно и молча. Изредка наши плечи прикасались, и тогда Ганка стыдливо и тихо смеялась. Я взял ее руку в свою и стал перебирать покорные теплые Ганкины пальцы. В эту минуту она казалась мне такой понятной, такой близкой…

Мы остановились у какой-то хаты… На дорогу ложилась черная тень от плетня. Я легко притянул Ганку за руки и, склонившись, стал целовать ее в теплые, чуточку шершавые губы. Ганка притулилась ко мне и молчала…

И я молчал тоже.

Есть минуты доброй близости между людьми, тихой возбужденности и ласки, светлой, как осенний день. Это хорошие минуты и хорошая близость, которой не нужны слова. А мне ведь нравилась Ганка, мне было славно с ней, не думал я тогда и про Микиту.

Но он сам напомнил о себе. Он шел по улице и был уже неподалеку от нас. И я и Ганка видели это. «Не высидел, – с какой-то злостью подумал я, – Ганка сбежала…» Не сговариваясь, мы тихо отступили к плетню, пошли во двор и замерли там возле сенцев. Вскоре прошел и Микита; наверное, он видел нас и все понял…

Я недолго оставался после него. И лишь тогда, когда Ганки уже не было со мной, мне вдруг стыдно стало за себя и досадно. Я вспомнил вчерашний разговор с Микитой и как доверчиво рассказывал он про Ганку, вспомнил нынешние слова тетки Авгиньи и никак не мог ни понять, ни простить себе недавнего поступка.

Осторожно зашел я в хату и, пока раздевался, хотелось, чтобы позвал меня Микита, чтобы заговорил. И он отозвался:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю