Текст книги "Журавлиное небо"
Автор книги: Михаил Стрельцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
ОРИГИНАЛ И КОПИЯ
И как непросто было Богдановичу стать белорусским поэтом! Начать хотя бы с того, что родному языку он должен был учиться, как чужому: вначале он просто не знал его! И, что самое горькое для писателя, не знал его живых говоров. Не знал, понятно, не по своей вине. Просто так складывалась его жизнь. Все, словно нарочно, было против того, чтоб он почувствовал себя белорусом. Впервые он приезжает на родину в двадцать лет. Двадцать лет – это много только для Богдановича, он уже известный белорусский поэт. И вот парадокс: белорусский поэт почти не умеет говорить по-белорусски! Словно чужеземец, он просит каждого, с кем разговаривает, поправлять его произношение.
И в то же время он озабочен белорусскими проблемами, как немногие из «центристов», людей, которые занимались общественной или литературной деятельностью непосредственно «на местах». Один из тех, кто встречался с Богдановичем в его первый приезд в Белоруссию, пишет:
«М. Богданович приехал в Вильно уже как активный и сознательный деятель белорусского возрождения, глубже проникая мыслью в будущее нашего народа, чем мы, работники, сгруппированные в центре».
Знаменательное признание! Именно признание, а не снисходительный комплимент: какой смысл «центристу» сравнивать заслуги целой группы людей, к которой он и сам принадлежит, с заслугами всего лишь одного человека, к тому же в известной степени «чужака», и выставлять при этом свою группу в очевидно невыгодном свете? Но «чужак» был бескорыстным – вот что влекло к нему людей, вот что позволяло объективно оценивать его талант и его стремления. И кроме этого: сам факт появления Богдановича был еще одним, может, самым серьезным подтверждением важности и жизненности того дела, которому отдавали все свои силы лучшие из белорусских интеллигентов.
Большое видится на расстоянии, и Богданович своей жизнью блестяще подтвердил это. Вся его жизнь – подвиг. Настойчивое и ровное горенье одной страсти. И такое кратковременное… Вот почему его жизнь напоминает нам вспышку метеора. Вот почему мы часто и говорим о нем именно так. Может, это даже лучше, чем говорить «подвиг», «жертва», «самоотверженность». «В его трудах найти внезапное не тщись». То, что мы называем подвигом, – для него естественная, однажды избранная манера мыслить и жить. И, конечно, творить. Понятие «подвиг» включает в себя нечто такое, что, отдавая должное человеку, в то же время как бы и принижает его, делает сверхъестественной его деятельность. Подвиг?
Богданович не чувствует всего этого.
Изучать свой родной язык – что в этом сверхъестественного? Изучать только по словарям, по фольклорным записям, с помощью сравнительных грамматик славянских языков? Но кто же в этом виноват? Он не родился в белорусской деревне, не жил в ней, не слышал, как разговаривают крестьяне, – кого же в этом винить? Он не знает, где надо поставить ударение в том или ином слове. Он вообще не уверен, звучит ли по-белорусски та или иная его фраза. Ему стыдно, ему говорят, что в его белорусском языке много русизмов. Ему говорят, что в его русском языке много белорусизмов. Он соглашается и с теми, и с другими и в минуты отчаяния, вероятно, думает, что взялся не за свое дело.
Нет, не надо громких слов, тогда лучше поймешь, как Богдановичу было трудно.
В его белорусском языке действительно было (особенно в начальном периоде творчества) много русизмов. Субъективные причины этого явления понятны, но не забывайте, что белорусский литературный язык тогда только еще формировался и не имел прочно закрепленных ни лексических, ни стилистических, ни грамматических норм. Богдановичу в своем творчестве приходилось преодолевать как бы двойные трудности. Белорусизмы в его русском языке? Для него это должно было звучать похвалой.
Он, почти всю свою сознательную жизнь проживший в русской среде, писал и думал по-белорусски. Он писал и по-русски, и по-украински, но художником был только на родном белорусском языке. Это – не красивая метафора. Это – истина, которую нетрудно доказать. Дело облегчается тем, что мы имеем переводы стихов Богдановича на русский язык, выполненные им самим.
В 1913 году в Ярославль, где в юридическом лицее учился поэт, приехала из Нижнего Новгорода Анюта Гапонович. Этой встрече Богданович был очень рад. Настолько рад, что подарил Анюте рукописный сборничек своих стихов, переведенных им самим на русский язык. Эта тетрадь, перепечатанная в первом академическом издании произведений поэта, потом была утеряна, и только недавно она была найдена благодаря усилиям старшего библиографа Библиотеки имени В. И. Ленина Н. Б. Ватацы, энтузиазму и настойчивости которой мы и до этого были обязаны появлением многих материалов и документов о жизни и творчестве поэта. В сборничке, названном Богдановичем «Зеленя», помещено двадцать два стихотворения. И то, что сборничек имел название, и то, что ему предпослан хоть и немного озорной, но явно извинительный эпиграф («Переводы стихотворений – словно женщины: если красивы, то неверны; если верны, то некрасивы»), свидетельствует, что поэт придавал своим переводам существенное значение. Да и как же иначе: Анюта Гапонович, к которой он был неравнодушен, наверное, впервые через эту книжечку получила возможность познакомиться ближе с двоюродным братом-поэтом. Кто знает, может, Богданович и не очень полагался на вкус своей сестры, но авторское самолюбие у него было и, вероятно, немалое! (Это волнующее, почти необъяснимое чувство – оказаться свидетелем того, что не предназначалось ни тебе, ни кому-либо другому, что не терпело чужого, постороннего глаза… На титульном листе первого тома рукою Адама Егоровича написано: «Нюте на память о брате-поэте. А. Богданович. 11.4.28 г.» Старческий, дрожащий почерк. Написано карандашом…)
Наша задача – сравнить оригиналы стихов поэта с их переводами – и сравнить в пользу первых. Переводчик, как известно, сам Богданович. И не просто переводчик, но и автор и, значит, больше, чем обычный переводчик. Акцентировать это важно, потому что мы хотим выявить способности Богдановича-художника в русском языке.
Возьмем для начала стихотворение «Триолет». В оригинале оно звучит так:
Калісь глядзеў на сонца я,
Мне сонца асляпіла вочы.
Ды што мне цемень вечнай ночы,
Калісь глядзеў на сонца я.
Няхай усе з мяне рагочуць,
Адповедзь вось для іх мая:
Калісь глядзеў на сонца я,
Мне сонца асляпіла вочы.
То же стихотворение по-русски:
На солнце загляделся я,
И солнце очи ослепило,
Затем, что сердце свет любило,
На солнце загляделся я.
На ощупь я пошел, но была
Не в стыд мне слепота моя:
На солнце загляделся я,
И солнце очи ослепило.
Оговорившись сразу, что мы стремимся выяснить способности Богдановича-художника к работе на русском языке, мы этим как бы условились, что нас в первую очередь будет интересовать не то, в какой степени переводчик сохранил особенности оригинала, а то, что выше в художественном отношении, – оригинал или перевод (при этом допускается, что перевод может иметь самостоятельное значение и даже выделяться художественными качествами более высокими, чем у оригинала). Попытаемся же сделать выбор в пользу одного из текстов. Вообще, наш выбор, скажем сразу, предрешен, потому постараемся убедить в нем и читателя.
Первое, что отличает белорусское стихотворение от русского, – это интонация. «На солнце загляделся я» и «Калісь глядзеў на сонца я» – тут есть разница. Не просто формальное несовпадение во времени, а существенная разница. Человек констатирует, говорит о том, что с ним происходит, и человек снова и по-новому переживает то, что с ним произошло: легкая нота сожаления звучит в голосе («Калісь глядзеў», то есть тогда, когда был зрячим), нота сожаления, невзирая на то, что все-таки есть утешение – все же солнце, великое солнце, божье солнце, источник жизни «ослепило очи». Пусть смеются люди: глупые, они не знают, что он был приобщен к великому, хоть и пострадал из-за него. Одним словом, взгляни на Неаполь, а потом умирай. Человечность переживаний, сложная гамма чувств – вот что отличает первое стихотворение от второго. Эта человечность и уверенность интонации создаются всем ритмом и образным строем произведения, раздумчивым и выразительным, изящным по рисунку. Обратите внимание на опорные рифмы. В белорусском тексте рифмуются «вочы – ночы». Мало того, что здесь рифмовка и выразительней и энергичней, чем в случае с глагольными «ослепило – любило», она еще и контрастная «очи – свет» и «ночи – мрак». Контраст поддерживается, развивается всей образной системой:
Мне сонца асляпіла вочы.
Ды што мне цемень вечнай ночы…
А что в русском варианте? «Затем, что сердце свет любило, на солнце загляделся я». Тут есть новый нюанс мысли, которого нет в оригинале, но как это неточно высказано по-русски! «Затем, что сердце свет любило»! И дальше:
На ощупь я пошел, но была
Не в стыд мне слепота моя.
Во-первых, «б́ыла» вместо «был́а» – удивительно не по-русски, во-вторых, слепота, которая «не в стыд», – не менее неуклюже и не менее не по-русски. В черновом наброске к оригиналу тоже было такое: «Не ў сорам слепата мая», но поэт отказался от этого!
Кажется, доказательства больше не нужны. Но чтоб читатель не подумал, что мы взяли исключительный случай, остановимся еще на стихотворении «Озеро» и на его русском варианте. Для удобства анализа сравним только две первые строфы:
Стаяў калісь тут бор стары,
І жыў лясун у тым бары.
Зрубілі бор, – лясун загінуў,
Во след яго ад той пары:
Сваё люстэрка ён пакінуў.
Цитируем по-русски:
Тут рос густой, суровый бор,
И леший жил; когда ж топор
В бору раздался – леший сгинул
И, уж невиданный с тех пор,
Нам зеркальце свое покинул.
И опять же, как и в случае с первым стихотворением, в белорусском варианте – выразительность интонации и выразительность рисунка. Завидный лаконизм формы. Энергичные и одновременно скромные строки напоминают зачин сказки или народного рассказа. В переводе уточнение «густой, суровый бор» кажется и ненужным, и вялым, и трафаретным. «Во след яго ад той пары» – тут ясно чувствуется и сам рассказчик, и его интонационный жест – опять же энергичный и выразительный. Следует обратить внимание и еще на одно обстоятельство: в каждой из трех первых строк белорусского стихотворения – новая мысль, которая последовательно вытекает из предыдущей. Строка метрически, интонационно совпадает с мыслью. Две же последние строки – две грани одной мысли или, точнее, здесь мысль и ее отражение. Это так же, как зеркало-озеро, отпечаток следа лешего.
Радостно все-таки иметь дело с Богдановичем-поэтом! Кажется, простенькое стихотворение, а присмотришься – какое мастерство! И мысль не мешает чувству, а чувство – мысли. Даже не хочется после этого возвращаться к другому лешему, к лешему, который
…невиданный с тех пор,
Нам зеркальце свое покинул, —
который почему-то «невиданный», вместо того, чтоб быть «неведомым» или еще каким-нибудь.
Нет, отлично мыслил и чувствовал по-белорусски Богданович! Интуиция художника преодолевала недостаточное знание языка, Богданович мог утвердиться только в нем. Вот где загадка и вот где чудо! Так что же, начнем разгадывать ее? Но сможем ли и нужно ли это? Ведь, в конце концов, разгадать загадку или тайну – значит наполовину лишить ее привлекательности.
Лучше удивимся этой загадке и этой тайне Богдановича.
ЕЩЕ И КРИТИК
Понимание значимости своей миссии – вот то, что постоянно жило в нем. Нет, он не строил из себя пророка, не мыслил себя ни центральной фигурой, ни учителем, ни пастырем, что указывает дорогу в светлое царство тем, кто по слабости духовной доверился ему. Просто он хорошо осознал, что его знания и его способности необходимы тут, в Белоруссии, на родине, мысль о которой он выпестовал в своем сердце вдалеке от нее. Слишком дорогой ценой заплатил он за свою мечту, слишком далекими путями шел он к родине, чтобы теперь, завоевав право быть белорусом, успокоиться на этом. Я достиг своего, пусть теперь другие сделают больше меня! Нет, так он не думал. Едва лишь утвердившись как поэт («декадент» – кое-кто говорил о нем), хозяйским взглядом оглядывает он еще неширокую полосу литературной нивы. То, что полоса неширокая, – это ему с его «околицы» виднее, чем другим. Но что ему делать? Постараться не замечать этого, чтоб не расхолаживать себя и других – тех, у кого веры, может, меньше, чем у него, а сомнений больше? Потом – ему же могут сказать: а кто ты такой, чтоб критиковать порядки в нашем доме? У нас хоть все бедное, но свое. Мы люди простые, к декадентским штучкам не привыкли… Ну и что ж, пусть говорят. Он, Богданович, невзирая ни на что, белорусский поэт – и этим все сказано. Он не станет обольщаться легкими победами – и он не хочет, чтоб ими обольщались другие. Столько работы впереди! Столько нерешенных задач! Трезвая оценка и вера. Только это теперь нужно. Меньше «местной» спеси, высокомерия, надо смелее смотреть вперед и чаще оглядываться назад.
В 1911 году Богданович пишет статью «Глыбы и слои. Обзор белорусской художественной литературы за 1910 г.».
Прежде всего для него важно установить, что в действительности литература имеет на своем счету на сегодняшний день. Намного ли она продвинулась вперед по сравнению с прошлыми годами? Богданович считает девятьсот десятый в определенной степени переломным. Он думает, что количественное накопление литературных произведений и литературных имен начинает наконец переходить в качество. «Одноцветная масса» писателей, в основном последователей Богушевича, тех, что исчезали почти бесследно после одного-двух произведений, начинает отслаиваться в «глыбы» – приходят писатели ярко очерченных индивидуальностей, а «всякий определившийся писатель хотя бы только из-за одного этого стоит на шаг впереди писателей-однодневок, привлекает их своей яркостью, как огонек мотыльков, и, привлекая, группирует вокруг себя, создает литературное направление». Богданович, не употребляя термин «профессиональная литература», в сущности говорит именно о ней, говорит о смене литературного любопытства литературой с определенным идейным и художественным направлением. Создание самостоятельных литературных ценностей – вот в чем он видит цель литературы, не единственную, понятно, цель, но одну из наиболее важных, потому что тогда можно выявить как возможности самого языка (тогда это было важно), так и способность самого народа к самобытной духовной жизни. Время, когда белорусская литература «не только своему народу, но и всемирной культуре понесет свой дар», – для него самое желанное. Правда, об этом он напишет только через три года в своем очередном обзоре.
Кое-кто может подумать, что Богданович недооценивал при этом социальной, общественной роли литературы. Действительно, он не делал в своих обзорах сильного акцента на этом ее назначении, но в этом и не было особенной нужды: социальные и общественные мотивы и без того были главными, чуть ли не единственными в раннем творчестве и Купалы, и Коласа, и многих других. Богданович говорил о том, о чем не говорили или забывали говорить другие. Выделяя из новой плеяды поэтов Купалу, отдавая должное его общественным устремлениям, увлечению «образом пропадающей Белоруссии», Богданович ждет от него, однако, большего художественного разнообразия, более широкого и органического выявления всех сложностей жизни. Вот почему он с удовлетворением отмечает, что талант Купалы растет, расширяет круг своих тем и «уже не причитает (или, точнее говоря, не только причитает), в его стихах ощущается уже смелость, жизненная сила и презрение». Через три года он говорит о Купале примерно то же самое: «С радостью видим, что талант Купалы развивается, появляются новые цели, новые способы творчества, новые формы и образы. Не только недоля нашей деревни и национальные дела Белорущины интересуют его. Уже и красота природы и краса любви нашли себе место в его произведениях».
Эта мысль, очень трезвая и своевременная, кажется Богдановичу настолько важной, что он возвращается к ней и в стихотворении:
Мы не преувеличиваем, но нужна была большая убежденность в благородном назначении искусства, большая к нему любовь, чтоб сказать это, ибо во все времена для человека по-настоящему честного, самостоятельного во взглядах, существует опасность быть непонятым и всегда есть опасность, что его назовут отсталым, если он не разделит со всеми чрезмерного, а потому порою и неискреннего, модного увлечения той или иной хорошей и полезной мыслью.
Смешно было бы доказывать благородство общественных устремлений Богдановича, а вот то, как он по-настоящему дорожил ими, как боялся всякого, даже неосознанного опошления их, подчеркнуть нелишне. И у Богдановича были веские основания для таких опасений. Те, кто раньше пел и плакал под Богушевича, вскоре начали «плакать» и «призывать» под Купалу и Коласа – и как раз в то время, когда и Купала и Колас будут решать новые (и решать по-своему) общественные и художественные задачи. А вспомните, каким жизненно важным станет вскоре после Октябрьской революции преодоление традиционных «нашенивских» канонов и мотивов, тех канонов и мотивов, тех стилистических и жанровых норм, которые к тому времени уже успели стать безотносительно литературными и даже эпигонскими.
Да, Богданович был прав. Ему нельзя отказать в широте и глубине взгляда на литературу. Временное, повседневное не заслоняло главного. Литература для него значила слишком много, вот почему он связывал общественную функцию литературы с самоопределением искусства как специфического рода человеческой деятельности. Литературе, которой за десятки лет надо было пройти путь, какой другие, более развитые литературы проходили в лучшем случае за столетие, ничто не могло повредить так, как односторонность художественных или общественных увлечений и симпатий. «У нас каждое направление может иметь свою ценность» – вот что говорит Богданович. Именно так, в связи со своеобразными задачами белорусской литературы, вытекающими из ее молодости, мы можем правильно понять Богдановича. При этом нам не надо бояться, что Богданович для кого-нибудь будет выглядеть чуть ли не поборником «чистого искусства», которым он, конечно, никогда не был. Понять своеобразие позиции Богдановича – наш долг. В конце концов, это и мера нашего уважения к нему. Вот почему нам не надо «прихорашивать» Богдановича, опасаясь, что его позиции поймут не так, как следует. О. Лойка, например, анализируя оценку поэтом сборника Купалы «Гусляр», останавливается на том месте, где Богданович пишет, что сборник «не выделяется особенной глубиной и необыкновенностью», что в нем часто перепеваются «старые общественные», «горьковские мотивы», чувствуются «отзвуки так называемого модернизма», и приходит к выводу:
«Строгий критик, он требовал не перепевов уже сыгравших свою общественную роль песен, а взлета новых, еще неслыханных, а потому еще более общественно значимых и наступательных».
«Защищая» Богдановича, О. Лойка словно не хочет понять нарочитого акцента его мысли. Он хочет
«защитить» и Богдановича, и Купалу одновременно, отмечая, что «вопрос со „старыми мотивами“ был значительно сложней, чем это показал в своем обзоре Богданович».
Хорошо, допустим, что это так, но и вопрос с Богдановичем значительно сложней, чем это показал О. Лойка. Богданович на самом деле не против «новых» общественных мотивов, но одних общественных мотивов ему, критику, мало. Когда он пишет о «смелости», присущей лучшим стихам сборника, то имеет в виду не только общественную смелость, но и смелость художественную, оригинальную разработку новых тем и мотивов. «Уже и красота природы и красота любви нашли себе место в его произведениях» – вот за что, как известно, хвалит Богданович Купалу в другом своем обзоре, рассматривая следующий сборник поэта – «Шляхам жыцця» («Дорогой жизни»). Богданович, как мы видим, последователен. Не замечать этого, не замечать акцента его мысли нельзя. А к чему она, эта мысль, сводится у О. Лойки? Если внимательно прочитать его, проникнуться логикой, получится, будто Богданович требовал какого-то простого подновления старых «общественных мотивов». Устарели они – подавай новые, «еще неслыханные», «еще более общественно значимые, наступательные». А те, «сыгравшие свою общественную роль», – в архив. Может, не то хотел сказать О. Лойка, но получилось именно так, и Богданович у него стал похожим на вульгарно-социологического критика.
Мысль Богдановича – важная мысль, она не потеряла своей значимости и в наши дни. И сегодня мы еще недостаточно заботимся о действенности искусства, о его жизненной полноте; мы забываем, что для искусства нет запрещенных тем, что воспитывает оно не простой иллюстрацией тех или иных мыслей и идей, а своим человековедческим пафосом и, в конце концов, своими поисками красоты, утверждая или отрицая при этом, – все равно.
Литература, несомненно, и воспитывает и учит, но, нам кажется, только тогда, когда остается литературой в органическом значении этого слова. Назначение литературы прежде всего – исследовать жизнь, исследовать сообразно своим, заложенным в ней законам.
Богданович в самом начале творческого пути понимал это. Он хотел, чтоб это поняли и другие. Он очень близко принимал к сердцу все проблемы нашей молодой литературы, очень хотел, чтоб с наибольшей полнотой для нации, для «всемирной культуры» шла она своим ускоренным, беспримерным шагом.
Вот почему Богданович учится сам и учит других. Творит и анализирует. Анализирует и творит. И постоянно держит руку на пульсе литературного процесса.