355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майя Данини » Ладожский лед » Текст книги (страница 24)
Ладожский лед
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:22

Текст книги "Ладожский лед"


Автор книги: Майя Данини



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

И Боба выжигал и выжигал всюду своим стеклом всякую ерунду до тех пор, пока не заболел. Он тяжко заболел ангиной, простудой во время экзаменов, он свалился с ног, он иссох, а за это время Ия уже улетучилась, уехала куда-то, кажется, в Москву, вернулась к себе домой и забыла всех и игру в зайчика, забыла больного Голдобу начисто, оставила нас разбираться со своими любовями – кто к кому испытывает ее, кто к кому ревнует, оставила жженый след на всех скамейках и досках, оставила мое имя на самом видном месте, ввела в заблуждение и меня, и всех мальчишек…

ДОМ НА ПОЛЯНЕ

В темном лесу фыркали лошади, высовывали свои морды, вдруг появлялись и исчезали, пугали нас. Казалось, что эти лошади ломают лес, ходят тут медведями, того и гляди на тебя наступят и сомнут совсем. Лес… Мокрый, холодный, душистый – в дожди особенный запах у леса: такой дух поднимается с туманом, что не продохнуть. Пахнут и ночная красавица, и простая ольха, крапива и болиголов, пахнет прелью и грибами, мхом и легче всего сосной, которая в нагретом сухом месте пахнет так остро, что голова идет кругом, а в сыром бору запах замерзнет совсем – и нет его.

Сквозь ветки и кустарник светились теплым солнышком окна, манили в тепло, к себе, от сырости и тумана. Бежали к этим окнам, стучали под дверью, но стучать не было особой нужды – дверь не закрывалась, она всегда была отперта, и приходили в этот дом на поляне в лесу все кому не лень – и лесники, и грибники, и друзья, и страннички, и туристы, и шоферы, залетали нимфы, даже забегали в сени лошади…

Холод и дождь тоже приходили в дом, особенно когда хозяин уходил в обход надолго или уезжал в город, – ух, каким стылым, сырым и страшным становился дом! Мыши и муравьи копошились в нем, пахло тогда в доме только плесневелым хлебом и вообще плесенью. Но стоило затопить печь – и веселело все в доме. Остро, свежо пахло луком и картошкой, постным маслом и хлебом. Не очень часто готовил себе хозяин еду: и лень было, и нечего порой…

Однажды мы заехали в гости к хозяину, заодно и поле вспахали на машине, на простом «Москвиче». Привязали плуг и пахали картофельное поле. Земля мягкая, и пахать было не очень сложно, но от смеха постоянно падали, скользили; трудно было отрегулировать наши движения и того, кто сидел за рулем. Но было очень весело, и мы, смеясь, сделали такую работу – посадили картошку. И она взошла – веселая картошка, вкусная была, крупная, хотя ее совсем и не окучивал никто, не полол: сама взошла, сама выросла и созрела. Такая уж была земля там хорошая, добрая, и лето тоже: малины было столько, что пройти невозможно, грибов и черники, ягод всяких – и так близко от города, рядом совсем, будто нарочно для нас этот островок глухой был придуман и существовал. Островок леса и луг, на котором была трава-мурава, шелковая и ласковая, полегшая от дождя. На нежной земле нежная трава, а дальше за ней уже настоящий лес и поле. Там росла трава сухая, жесткая, она сопротивлялась и дождям и ветру, она топорщилась, ершилась. Ее топтали кони, ели ее, щипали, и стала она выносливой, сухой.

Хотелось на этом лугу лечь и читать, чтобы травинки тихо шуршали над головой и щекотали ноги, лицо, путались с волосами, жаворонок пел, а книга была бы такой же светлой и увлекательной и подарила еще больше счастья, чем этот луг, хотя вообще-то я хорошо знала, еще с детства, что все зависит от самой себя, от здоровья и веселья, что в тебе, – тогда и дождь не в дождь: всегда можно найти сухое местечко даже на сеновале, принести туда одеяло, спрятаться от дождя и читать в тепле, то есть создать себе маленький уют. Дождь пусть себе идет, а тебе тепло и сухо, весело – читаешь, и все тут.

Но эта полянка всегда создавала настроение, даже если был угрюм и расстроен, все дела останавливались и разваливались, даже если было холодно, – нужно было только попасть на эту полянку, и воскресало то ощущение счастья и здоровья, что было когда-то.

Казалось, что в этом месте живут зайцы, скачут все зверюшки и лисы, – и в самом деле, однажды увидели здесь лисицу… Поздно ночью уезжали – и вдруг в свете фар засверкали чьи-то глаза. Вспыхнули огоньки, и четко обозначился силуэт лисицы. Она застыла – и вдруг сорвалась, умчалась, исчезла, будто ее и не было вовсе.

И зайцы появлялись по весне – как вихрь проносились, и разглядеть их было трудно: они появлялись и исчезали – голенастые, мелькали их ноги. Зайцы казались даже скорее олешками, чем зайцами, – такие были стремительные.

А мы все веселились и хулиганили тогда. Все было смешно – и зайцы и не зайцы, даже ворона казалась смешной и о вороне можно было много и подробно рассказать, и о каждой букашке и былинке.

Что бы ни случалось – туда его, в котел наших словес, смеха и веселья. Конечно, бывали и трудные дни, и трудные недели, даже годы, бывало все, но так или иначе мы, веселые нищие, не заботились о том, чтобы стать богаче, стать другими, нам было все это как находка: заплатили гонорар – хорошо, не заплатили – тоже хорошо, потому что главным были не гонорар и даже не гонор наш, а только мысль, ощущение, верность себе…

А на поляне стоял дом, простая избенка, черная, обшитая чем-то там – дюймовкой, или как еще надо сказать, – избенка об одной комнате и кухне, маленькая избенка, но уютная, хотя по осени и зиме холодноватая, как вагончик. Натопишь – жара, потом выдует все.

В избе – лавки, печь, как положено, стол и кресло самодельное, очень славное кресло, покрыто шкурой барана – для тепла, для уюта, для красоты, хорошее кресло, и, сидя в нем, он всегда и работал, хозяин дома. Сидел, писал – читал, чай пил – читал. Борис лесник, читатель, писатель, друг наш. К нему и ездили, у него и картошку сажали. Не для шутки – для дела, чтобы зимой еда была в подвале – картошка, да и сами себе возили от него картошку, удобно было, и вкусная картошка.

А время бесшабашное, и мы все – тоже, хоть и серьезные будто люди, а все не очень серьезные.

Встретили его на Невском – идет, рассеянно смотрит вперед, даже улыбается чему-то там, мыслям своим или тому, что приехал в город, идет…

– Здравствуй, Борис!

– А, здравствуй!

– Ты где теперь живешь, что делаешь?

– Работаю!

– Кем?

Он отвлекся, стал куда-то глядеть и в сторону сказал невнятно: «Мясником» – так послышалось, и вдруг сорвался, побежал куда-то за кем-то там.

– Постой? Куда ты?

– Потом, некогда, ждут меня!

Ушли от него удивленные – надо же, мясником работает! Вот диво! Такой книжник, такой неприхотливый человек, далекий от всего такого, как торговля, и мясо, и вообще еда; сказать, что аскет, трудно, но и не вполне обычный человек. И вот – нате вам! – мясником работает.

Рассказали, что мясником, потом встретили его – сердитый, злой…

– Что ты сказки рассказываешь, каким мясником я работаю? Глухая, что ли? Лесником я работаю, лесником.

– А, лесником! А мне послышалось…

– Так послышалось – перекрестись! Ну ладно, пусть мясником работаю…

Бывал он сердит, но отходчив. Злости не культивировал в себе, наоборот – старался быть сдержанным, приветливым.

Улыбался уже – хорошо улыбался, говорил:

– Приезжайте вот на кордон ко мне. Картошку сажать, картошку есть.

Принимал все как должное. Слушал гениальные мысли наши, слушал все бредни и не бредни, иногда сердился, но чаще слушал. Иногда сам начинал говорить, но больше слушать мог и никогда ничего из своих сочинений не читал нам вслух и читать не давал никому. Писать писал, а читать не давал.

Кто верил тому, что пишет он великолепные вещи – он уже печатался и имел успех, – а кто не верил, только все равно все тянулись к нему. Может, и потому, что рад он бывал гостям на своем кордоне, в одиночестве. И потому, что был он все-таки человеком веселым и серьезным, честным и прямым. Что хочет сказать, так и скажет, что думает, – это был главный сюжет его существования: говорить, что думаешь, – и мы – за ним или сами по себе – тоже.

О, лес живил и радовал, лес манил и сулил все блага и все счастье. Увидеть его было счастьем, погрузиться в него – радостью несказанной: пожить хоть день, хоть два – воскреснуть.

Видно, лесными жителями были предки, хоть и не жили в лесах, но вышли из них. А может быть, было это лесное существование тоже ими продиктовано – поклонение лесу, природе, воде и земле.

Он тогда не курил, да и сейчас не курилка. Он и не пил, кроме воды и чая, ничего; он дышал так яростно, глубоко, ровно… Верил, что дышать нужно именно так.

По вечерам сидели возле печки, грелись, смотрели на огонь, но становилось тоскливо от скудного света керосиновой лампы, от того, что лицо горело, а спине было холодно, и хотелось домой, скорей домой, чтобы зажечь электрическую лампу, включить телевизор, лечь на мягкую кровать, чтобы было сухо и тепло, а то здесь одеяла сыроватые, вообще все чужое. Домой, домой – и садились в машину, сколько могли, шесть так шесть человек, семь, сколько влезет – хоть до остановки автобуса, уезжали скорее, а он оставался или иногда тоже уезжал: и ему хотелось из лесу в город. Но не всегда, чаще он оставался в сыром бору, в одиночестве: ждать утра, солнца, света и тепла.

Лес теперь был темным, враждебным, холодным. Лес был чужой и немножко страшный, но вырывались из него на свет асфальта, шоссе – и резко ехали и обгоняли, веселились. Машина казалась прибежищем тепла, цивилизации, уюта. И – приезжали. Если одни, то радовались своему дому, пустой нашей квартире, где была горячая вода и ждала кровать – сухая, мягкая, своя. Падали в нее, засыпали блаженным сном – и светились во сне яркие земляничины, тяжелые ветки елок, весь лес, просвеченный солнцем, горящий на закате, – снова издали он манил к себе.

Иногда казалось: что́ он там может придумать один, в своем лесу, что еще о лесе не сказано, что делать столько лет в лесу, в одиночестве, что наблюдать, когда уж все наблюдали и писали, все всё сказали? Надо жить, как все живут, нечего ставить себя в какие-то там удивительные условия, делать нечто, чего никто не делает; нечего мерзнуть и мокнуть, ходить за керосином десять километров; нечего сидеть впроголодь – теперь-то, когда он мог бы жить и в домах творчества, в городе – все сидеть и сидеть на своих жестких стульях и выжидать, когда солнцем обогреет. Пустяки все это! От холода и голода фантазии не приходят в голову – на уме одни заботы о еде и тепле. Все силы на это уйдут, и только. Что могут сказать хорошего лошади да волки, что придумают они нового?

И лошадь сказала свое слово. И волк, и корова, больше того – всякое дерево шепнуло что-то, всякий листик, муравьишка, каждая бабочка прошелестела своими крыльями то, что давно было забыто, каждая травинка, даже тропинка заговорила, даже сухая ветка и хвоинка. Все вдруг ожило под его руками, все вольное, бесшабашное, смешное пошло плясать вприсядку, заколесило, заговорило, вдруг стало бодливым, кусачим, живым и волшебным, простым и сложным, смешным и грустным. Все отразилось в нем. Он ничего не забыл, он ничего не пропустил, не оставил в покое. Все сказки мира, все волшебные истории, все простое и реальное, обыкновенное и необыкновенное вдруг ворвалось в книгу – и закипело, заплясало, заискрилось. Все будто бы и не существовало до сих пор, а только теплилось, все будто бы и не жили, и никто не видел леса и тропинки между деревьями, ромашками и вереском. Никто не видел этого всего до него. И явился он, как Пан, – не бог, не зверь, не человек, а Пан, и его подруга Сильва – лошадь, черная корова и волк, уютная тропинка и ручей, лиса, которой все должны улыбаться при встрече и снимать шляпу, тетерка, которая хочет показать своих детей и заманивает к себе, земля и лес, лес… О, какой лес! На самом-то деле есть леса и получше – ух какие есть у нас леса, какие лесищи, таких и не видывал никто, разве что на экране, только на экране они не кажутся особенными, ведь для экрана все годится и любую вещь можно показать особенной, а леса на самом деле потрясают своей мощью и красотой, но у него лес, самый что ни на есть обычный для наших мест лес, оказался особым – одухотворенным, живым, говорящим. Не каким-то там лесом до небес, не каким-то светящимся, полным особого своего света – березы сами источают свет, а говорящим, дивным существом, которое страдает и живет, любит и ждет ласки, печалится и радуется.

И открылся свой особый мир – вольный и светлый, живой, искристый, бесконечный, весь состоящий из солнца и смеха, заманил этот мир и обступил со всех сторон, насмешил, развеселил, утешил.

И где стояла эта Сильва, которая летает по лесам, говорит человеческим голосом, иногда оказывается на небе, зовет в разные стороны, скачет над лесами, извивается как змей, приносит жеребят каждый год и удирает от хозяина, куда ей взбредет в голову? Где она была, мы ее знали? Видали? Нет, не видали, потому что, сколько бы мы ни знали ее, все равно бы не разглядели такой, говорящей лошадью, такой вот, какую увидел писатель. Нет, не писатель – лесник.

Кто выслушает ее, кто будет любить такую вот непутевую, нелепую и прекрасную гулену, которая и не работает совсем, знать не хочет узды и еды; стойла, корма и овса? Кто будет держать такую лошадку? Он… Потому что не все на свете польза делу, не все на свете разумно и рационально, не все необходимо, нужны и такие вот существа, чтоб Ивану не в догадки, где гостят его лошадки, чтобы ломать себе башку, что же это такое за символ, что за притча, что за выдумка – Сильва и ее хозяин?

Потому и пахали поле на «Москвиче», чтобы Сильва гуляла сама по себе и отдыхала на курортах. Потому и сажали для Сильвы картошку, чтобы она могла поесть зимой, чтобы была жива-здорова: ведь в плохие времена Сильва появлялась дома и просила поесть.

Работали за нее, а она жила себе и жила, как в сказке, и написала сказку о себе.

И все мы померкли, все мы отошли на задний план, а осталась она, она и он. И еще тропинка, дорожка, лес…

Если увидишь тропинку, то погляди на нее, на ее выражение. Какое у нее лицо. Какое? Она может быть веселая или унылая, петлять или идти прямо, – разве узнаешь, что за лицо у тропы? Но узнаешь, что она добрая, что по ней босиком идти – удовольствие, особенно поутру, когда ногам еще колко и весело. Она никогда не остановила тебя, не расплескала воду. Она для тебя твоя тропа, и ты идешь по ней, как корабль по глубокому океану. О, сколько можно дальше говорить о тропах, какие они – вересковые, моховые, мокрые, плачущие, веселые, живые, как змейки! До чего легко станет говорить о них, как только прочтешь его трактат о тропах, и сколько можешь добавить к этому! Так бы и продолжал: тропа бывает для тебя и для себя. Та, что для себя, так легко теряется в лесу, в бору. Вот была, была, шел по ней, шел, да и пропала она, завела в глушь, бросила тебя одну – иди куда хочешь, но зато расплескала возле ног землянику и чернику, костянику – что еще? Не увела никуда, а привела. Сиди на поляне и собирай.

Тропа бывает литературная, тропа бывает всякая, но литературная тропа это тропа не его и не наша, она – искусственная, она придумана, а его тропа – это самая простая дорога, та нехоженая дорога, по которой можешь брести неведомо куда, брести вечно, бежать рысью, галопом, лететь, мчаться, бежать, догонять… Ты можешь брести по ней, ей нет конца и края, она – твоя единственная, неповторимая, та самая, которая проложена им. Она ведет в тот мир – его только, который был доселе не ведом никому, он – открыватель этого континента, который называется весь мир.

Ах, громкие словеса, скажут мне, ах, какой захлеб! Просто человек весело и борзо написал о лесе, и о себе самом, и о том, что чувствовал в одиночестве. Не велика заслуга – написать с юмором о себе и о своих собратьях, и не велика, и не нова…

Но не так это все. Пойдем дальше от тропы или по тропе, открытой им…

Идем от дома на поляне в лес и там в лесу откроем этот его лес. И нет описаний леса, нет у него сравнений, нет красот совсем – это психология леса, это его жизнь, кипение, борение, картина совсем не сладостная, не возвышенная, а живая и совершенно особая.

– Я люблю лес! – кричит Борис.

А лес?

И лес отвечает ему, что он тоже его любит. Не боится его, не мстит ему, а любит и открывает ему самые свои тайны. Манит его, зовет, передает свою душу. А душа у леса всякая: и тонкая, нежная, ранимая – и грубо мстительная, невольно мстительная за то, что не все понимают его. И мысли зашифрованы в каждой сосне, в каждом кусте, во всякой ягодке. Мысль или то, что принято обозначать этим словом, то таинство, которое рождает мысли, образы, тропы и фантазии, то, что вдохновляет и открывает душу.

Уже давно доказано что растения чувствуют нечто. Не очень острую боль, не очень сильное раздражение, не сладостное счастье – они, как и все в природе живое, животное, могут перенести большие морозы и сильные ветры, жару и засуху, но не просто перенести, перетерпеть, а почувствовать нечто и перенести.

Ученым надо это доказать, а Борис это и так знает, и так понимает. Он верит, просто верит, и следом за ним – мы.

Одиночество. Страшная вещь? «Не страшная!» – кричал он, и мы не очень этому верили, потому что не было у него и одиночества, был он с друзьями, но был и один тоже, то есть был с кем-то, как и другие, немножко больше и иногда только совсем один, и тогда он слышал и видел лесные голоса и образы, различал то, что не слышно в городском и людском гуле, слышал то, что не всем слышно, что забито и загнано городом и людьми, – живое, лесное, природное, первозданное.

Ах, есть на свете город и его красоты, есть на свете телевизоры и кино, театры и картины, всякие фокусы, только если хлынет тепло и солнце, пройдет гроза, возродится поле и лес, тогда все люди, толпами, давясь в поездах и машинах, кидаются куда-то, забывают про все на свете и едут, едут, чтобы вдруг на поляне найти один гриб, несколько ягод, вытащить махоньких рыб, а то и просто отдохнуть – дохнуть полной грудью, потому что нет ничего другого, кроме свежести леса и поля, чистой воды и моря. Нет горячих батарей и уюта, нет телевизора и картин, дворцов и драгоценностей, все они из солнечного тепла и воды – явление вторичное, одни подражают только, не родились сами по себе, они стараются только создать подобие настоящего, быть похожими на лесную поляну и солнечное тепло.

Старый спор горожан и сельских жителей, старый спор стоиков и не стоиков, старый спор, и его никогда не окончить, – что лучше, что необходимо: соловей искусственный или натуральный, естественная роза или произведение искусства, очищенная вода или чистая в своем изначальном состоянии – и кажется, тут нет двух мнений: никто не хочет пить очищенную воду, могут только привыкнуть к ней, но радости она не доставляет. И вот он выиграл этот спор, это вечное боренье горожан и сельских жителей, он его выиграл и нашел там то, что все горожане потеряли, – большое равновесие души, большое дыхание и ту великую сосредоточенность, с которой только и можно открыть свой мир и рассказать о нем людям. Он все это нашел и получил, а мы, скептики, те, что уезжали и радовались своему искусственному теплу, и миру шума и телефонных звонков, так и остались без говорящих лошадей, без коров и волков, без тех, кто в каждом дереве и ветке видит профиль волшебницы, которая воскрешает и ухаживает за больным и одиноким; без солдата, который борется с чертями, без человека, который может себя замуровать в доме, без всех тех фантасмагорий, аллегорий и радостей, что приносят с собой лес и маленький дом на его опушке…

Говорящая лошадь… Что это такое? Кто она? Что значит? А что значат все истории, происходящие с человеком? То его уводит, уманивает за собой тетерка, которая желает показать ему своих детей, – он уходит и забывает, что топится плита в доме, варится картошка; то его увозят прямо на небо; то он вылавливает, спасает девицу, которая вовсе не собирается топиться; то тушит пожары грудным молоком, – что все это значит? Все на свете и ничего ровным счетом – сказка-складка, фантазия. Гадай, разгадывай, что все это значит. Можно наговорить массу слов о символах и тропах, о том о сем, угадать, что значит то и то, только не угадать и не назвать никаким дивным словом ни буйство фантазии, ни размах и резвость, что существуют в книге «Лесная лошадь», в книге первооткрывателя Бориса, который победил.

ЧЕЛОВЕК, ОТКРЫВШИЙ…

Игорю Максимовичу

Человек, открывший континент, ступивший впервые на землю, человек, который первым вышел на берег, покрытый коралловым песком, сверкавшим на солнце так, будто само солнце рассыпалось здесь, на берегу, в бухте. И он назвал эту бухту именем своего отца, он, Адмирал окияна-моря, так звали его, именем почти сказочным, но присвоенным ему со всей торжественностью, на какую были способны короли и королевы тех времен, человек, которому с момента появления на свет было дано имя носителя Христа через воду, носителя всего мира. Так он и сам себя назвал: Хро Ференс, раб и спаситель Христа, сына Марии.

Это легенда: к человеку обратился путник и попросил его перенести через ручей. И человек взял путника на руки и понес, но тот оказался таким тяжелым, что человек готов был бросить его, но он донес его и поставил на землю, сказав: «Ты весишь столько, сколько весил бы целый мир!» – «Я и есть весь мир», – ответил путник. С тех пор того, кто нес его, нарекли Христофором.

И он открыл континент, переплыл через океан и шел по берегу, похожему на солнце. Это была удача, которая дается одному человеку из миллионов. Такая необыкновенная удача ему, ожидавшему ее так долго, добивавшемуся ее не без трудностей, если не сказать – через тысячи неудач, отказов, недоверия и поношений со всех сторон.

Он шел по песку, пел свои песни, похожие на молитвы:

 
Благословен будь свет земной,
Благословен будь крест святой,
        Давайте господа молить,
        Чтоб в гавань счастливо приплыть.
Нас не коснется горе,
И нам ни смерч, ни ураган не страшны будут в море!
 

О, путешественник, тот, кто шел голодным и сирым, без воды, сухарей и курева, тот, кто мерз и мок, спал под открытым небом, кто мечтал только об одном – ступить на землю, укрыться от комаров и москитов, тот, кому приходилось месяцами ждать и надеяться, кто считал себя погибшим и воскрешенным тысячи раз, кто дышал полной грудью и спал в мокрой палатке, кто открыл алмазы и земли, редких насекомых и птиц, кто открыл звезды величиной с электрическую лампочку и любовался ими, хоть казалось, что ничто больше не может вывести его из состояния унылой усталости, похожей на болезнь, тому я ныне кланяюсь и дарю все свои слова. Пусть родятся они самыми нетленными и яркими, как те ощущения, что ведут открывателя в неведомые края.

Да, я знаю, что такое тяжкое путешествие, хотя и не бывала в настоящих экспедициях, таких, где все подчинено одному ритму, где поход рассчитан на несколько месяцев, где цель ясна и поклажа тяжелее, чем ты сам, – все надо унести на себе, я не бывала в таких походах, но даже и в малом путешествии – на байдарке, на лодке или в машине – все можно понять и почувствовать. В походе на месяц тоже нужно многое претерпеть.

Только два раза в жизни мы попадали в непроходимые, совсем нехоженые места, где утки и ондатры не боялись человека, где всякие зверюшки подходили прямо к байдарке, где тучи комаров облепляли так, что и дышать от них было трудно, но все равно и три-четыре дня такого пути – уже опыт и полное представление о тяжких походах открывателей…

Тяжелы их пути, и кажется, нет таких мест, где человек, прошедший первым, не оставит людям то, что он увидел. Он расскажет, напишет об этом. Больше того, он вечно будет снова и снова желать тех трудностей, которые ему случилось пережить.

Ну вот и вы были таким открывателем.

С вами говорила почти всегда о том, что же такое открытие. Ну хоть острова, архипелага или целого континента, но вы открывали именно континент, правда, он открыт был еще в восемнадцатом веке – Фаддей Беллинсгаузен и Михаил Лазарев видели его, открыли, а до них плавали китобои, рыбаки, купцы, они знали про Антарктиду, но не знали, что это континент, да и вообще им было не до открытий, им нужны были жир, рыба и мех. Были там рыба и меха, были новые земли, но охотники не знали, что такое открытие. Мы говорили о том, можно ли считать тех, кто первым назвал Антарктиду Антарктидой, открывателем ее, но Фаддей Фаддеевич и Михаил Петрович назвали Антарктиду «льдиным материком» и писали только про «матерый лед чрезвычайной величины». Значит, не они, а кто?

Слово «открытие» всегда звучит очень сильно, и даже скорее можно сказать, что не открытие, а только исследование было сделано, но кто может сказать, что открыл Колумб, когда и до него кто-то плавал – финикийцы и норманны, кто еще? Бог весть кто до него, а он сам – он открыл, и не знал, что́ именно открыл.

Итак, если открытие – это нечто сверхъестественное, то открытием в чистом виде нельзя назвать и открытие Америки, это открытие для Европы и Азии, это открытие для исследователей, для людей цивилизованных, вернее почитающих себя цивилизованными, для тех, кто с важностью считает себя всезнающим, а простой вещи совсем не знает, не знает, что есть другой материк, кроме того, на котором живет. Живет и думает, что знает все, а сам не знает, а узнав, важничает еще больше.

Вы всегда говорили, что открыватель тот, кто ступил на землю и исследовал ее. Одним из первых были Фаддей Беллинсгаузен, Лазарев, а вы? Ну пусть двадцатый или десятый. Кто был десятым космонавтом? Не сразу можно ответить, трудно запомнить. А ваше имя? Тоже.

Человек, прошедший первым по неизведанной земле. Кто он, какой он?

Перед моими глазами прошла добрая половина вашей жизни, дорогой первооткрыватель новых земель, новых континентов, почти половина вашей сознательной деятельности, юность не в счет, юность ваша была просто юностью, хотя и она была такой талантливо-страстной и безудержной.

Хотела бы я видеть вас в то время, слышать, как вы обольщали и обольщались неуемно, дико. Страсти ваши были непомерны, здоровье неукротимо, если и до сих пор ваши легкие, сердце, сосуды и прочее выдерживают такое напряжение, от которого мы бы давно умерли. Работа днем и ночью, окружение – наше и всех, доктора, всякие мелкие и крупные неприятности, телефонные звонки, гости и – работа, работа.

Нет, юности вашей мне не воскресить, не могу. Могу себе представить дачу, веранду, тенистые дорожки, всякие там цветы ноготки, чай с малиной, купание по утрам и прочее. Отец знаменит, народ вокруг самый избранный, хоть и ваши все растят из вас гения, но говорят с вами резко. Так принято, так воспитывают, и вы говорите грубости, и вы мечетесь. Никогда не влюбляетесь, но всегда – любите, яростно, сильно, и этого никак не остановить.

Тяжелый был человек ваш отец, и вы тоже следом за ним. Крутые нравы и страсти, выверты, всякая чертовщина и ваше бегство из дома – совсем.

От маленьких комнат, натопленных до угара, от маленьких душных комнатенок с лампой и мотыльками, которые бились в стекла, от тягучего, страстного чтения всякой всячины – книг о путешествии Фоссета, этого великого мученика и неудачливого, стихийного путешественника, обладавшего странной способностью неутомимого ходока, первопроходца, открывателя золотых копей, городов, редких животных, насекомых, растений, до дешевой литературы, которую добывали вам – кто, горничные? – книг «Гнев Диониса», – от всего этого вдруг бегство без денег и теплой одежды, без благословений и напутствий, вас, холеного барчука, который немного занимался спортом – так, для души… унесло северным ветром – куда?

На Север, на Крайний Север, где в буквальном смысле ветром сдувало с ног, где было столько простора, что хотелось увидеть хоть одно не белое пятно, хоть что-то там такое каменное, лесное, уютное, но ничего не было, кроме льда и снега, льда и снега. И еще – холода.

И вы оставили свою любовь, свое чадо, вы, чадолюбивый человек, оставили все и уехали. Унеслись… И кем вы там были? Подручным, коллектором или просто рабочим? И тем и тем разом, потому что это была тяжелая экспедиция, тяжелая и радостная. А могли бы вы спокойно учиться, жить дома, спокойно и просто, но ничто не могло остановить вас учиться и быть рядом с теми, кто был славен на весь мир, кто знал все и мог все.

И зуд открытий поселился в вас, с тех пор начались поиски такой земли, которую никто не видал, чтобы плыть и вдруг крикнуть: «Терра, терра! Моя премия!»

И это случилось, только в ваши времена уже не кричали о премии, а «терра» произносили в шутку, хотя волновались все, кто действительно знал, что видит новые земли, встречается с ветром, которого еще никто не ощущал, слушает дивную тишину мест, где никто не жил, видит первозданную чистоту льда и снега, узнает непомерную силу урагана и наносит первые очертания земли на карту, линию берега, скрытого льдом, то есть делает почти то самое, что сделал Хро Ференс, с той только разницей, что он, великий человек, так и не догадывался о своем открытии континента, называл его как угодно, только не континентом.

Север рано старит человека. Обморожено лицо, вероятно и легкие, контраст между теплом дома и необъятным холодом, страшным ветром и сырым ознобом палатки, домика, который только слабо обогревает, вернее оттаивает, в нем все становится влажным, он укрывает от ветра, да, но ветер врывается сквозняком, свистом, дом такой не утешает. Можно привыкнуть к нему, отвыкнуть от тепла и притерпеться к сырости, но нельзя забыть настоящее тепло, сушь, уют дома, нельзя забыть про него, и только когда вдруг попадаешь в тепло и комфорт каюты, отеля, тогда понимаешь, как бывает тепло. Но этот контраст, ожидание такого тепла и тянет снова в сырость палатки и дома, тянет ветер, который заставляет дышать до глубины легких, потому, может быть, так резко контрастен и характер человека, побывавшего на самом полюсе, потому он сердит в маленькой квартирке-коробочке. Ах, как тесно ему, как тошно, как раздражает все и тянется душа на вольную волю. Глазу тесно от углов и окон, глаз слепнет оттого, что упирается в стену, в книгу, в обыденность. И какое величавое презрение к обывательству, и своему в том числе, какое тяжкое презрение.

– Вы говорите, идти гулять? Вы, путешественница в парк… Когда мне было восемнадцать, я встретился с первым руководителем, после долгого пути добрался к нему, мечтал выпить чаю и съесть что-нибудь, у меня от голода кружилась голова, но я встал, гудели ноги, когда он вошел. Встал перед ним через силу и еле стоял. Он знал, что я устал, и сказал мне: «Прогуляемся до ужина». И мы пошли. Он своей легонькой походкой шел и шел по буеракам, холмам, по хляби, с камня на камень, с камня на камень. Шел, шел, и я не смел отстать. Знал, что он меня испытывает на выносливость. Мы прошли километров двадцать «до ужина». А теперь, когда я сижу один или с друзьями, ем, сплю, пишу, говорю с аспирантами и переваливаюсь с кресла в кровать, со стула на диван, теперь я могу гулять в парке с собачкой? Могу, конечно, вам в угоду, без пользы для себя, для своих ног. Можете радоваться, что вытащили меня из кресла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю