Текст книги "Лев, глотающий солнце."
Автор книги: Мария Бушуева (Китаева)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
– Дмитрий Дмитриевич Ярославцев, – старик привстал и церемонно склонил голову, – ваш покорный слуга. А вас, простите, как звать – величать?
– Меня просто: отец мой Иваном звался, а я стало быть – Владимир Иванович. – Филиппов сделал паузу. И все-таки назвал и фамилию.
– Так в чем же, голубчик Владимир Иванович, тайна русской души?
– Так вам, Дмитрий Дмитриевич, прямо и сказать?
– Так прямо и скажите, Владимир Иванович? – Старик засмеялся. Все морщины его когда-то красивого и теперь еще весьма благородного лица мелко – мелко задрожали.
Засмеялся и Филиппов.
– Дмитрий Дмитриевич, умом-то Россию – матушку не понять! В нее можно только верить. Или не верить, если вам так угодно.
– А не полагаете ли вы, – старик оживился, – что это и есть ее тайна? Поэту она и открылась!
– Это и есть ее тайна? – Переспросил Филиппов.
– Конечно! – Дмитрий Дмитриевич. точно ребенок, хлопал в ладоши, а с шарфа его на темный драп когда-то дорогого пальто, – слетали рассыпавшиеся нитки. – Если, голубчик мой в с е русские, иначе все живущие в России, будут в матушку свою святую в е р и т ь, Россия даст миру пример рукотворного чуда! Кстати, – старик ласково улыбнулся, – никогда вам, Владимир Иванович, – не приходилось удивляться, почему сказочный Иван, который часто лежит на печи да сны глядит, никогда не засыпал, когда батюшка посылал его Сивку– Бурку выслеживать или Жар-птицу ловить… А братья его умные всегда умудрялись ч у д о проспать?
– Признаться, никогда не думал даже на эту тему…
– А послушание-то братья старшие утратили. А что есть послушание в символическом смысле? Вера в Господа нашего. А кто сии умные братья?
– Европейцы, конечно, – Филиппов даже хмыкнул удовлетворенно. – Всякие так германцы.
Старик хитро прищурился. И Филиппов не понял – то ли он согласен с его последним высказыванием, то ли – наоборот – немного насмехается над его прямолинейностью.
– А тогда кто будет серый волк, на коем Иван– Царевич скачет себе и Елену Прекрасную везет?
– А разбойничек русский, разве не так?
И опять старик хитро улыбнулся.
– Пора мне, уважаемый Владимир Иванович, – он встал, – уж простите, если вас потревожил, вы, если не ошибаюсь, человек занятой, ученый, а я с болтовней к вам… Хотя и я…
– А вы, мне кажется, историк в прошлом? – Поторопился поинтересоваться Филиппов.
– А я… – И старик вдруг стал лихорадочно сбрасывать на скамейку ветхое пальто, тлеющий шарф, дырявые перчатки. Груда старья сгорбилась и зашевелилась. Старик сердито прикрикнул на нее, бросив сверху еще и лохмотья жакета. Филиппов глянул на Дмитрия Дмитриевича и обомлел: в прекрасном фраке, в сверкающих ботинках, с темной тростью, усыпанной бриллиантами, он стоял на ровной дорожке Летнего сада и вся бело – розовая, светло – русая, нежно – смеющаяся, торопилась к нему навстречу…
– Моя дочь, – произнес Дмитрий Дмитриевич с гордостью, – моя дочь Анна.
– Анна! – Закричал Филиппов. – Анна! Посмотри на меня, любовь моя!
Он лежал на тахте в комнате Валерия. За окном было темно, но горели окна соседних домов. И неясно было – то ли еще вечер, то ли ранее темное утро.
Филиппов поднялся, чертыхаясь, что отлежал бок, поплелся в кухню, по пути теряя то один, то другой тапок. В коридоре, возле туалета, была пролита вода – и Филиппов промочил носки. Носки были несвежие. И теперь еще и мокрые.
В кухне стояла на столе тарелка, закрытая сверху голубой салфеткой. А к салфетке немного ржавой булавкой приколота была записка. «Мы все у тети Эльвиры, у нее у мужа юбилей. Приезжай» – Людмила сообщила и адрес. С полки я не упал, уныло подумал Филиппов, ехать к ним.
Он поднял край голубой салфетки. Что, интересно, ему оставили? Творожок! Это, конечно, томная крысулька Валерина постаралась. Ешьте сами свой диетический продукт. Открыл холодильник: ага, ветчинка. Нет, припахивает уже. Он положил ветчину обратно. Заглянул в сковороду, вдавленную в угол под морозилкой: позавчерашние котлеты. Рискнуть? Авось не отравлюсь. Он запихал одну в рот, медленно прожевал и брезгливо поморщился: вот жлобье, один хлеб набухали, а мясного фарша с гулькин нос. Я сам жмот, мрачно размышлял дальше, продолжая обшаривать чужой холодильник, и тем омерзительнее мне наблюдать проявления жадности в других. Рука его нащупала ледяное стекло лежащей бутылки. Он извлек бутылку на свет: оказалось, водка. Выпью их водку, решил он, усмехнувшись злорадно. Мерзкая семейка. И тетка, наверное, такая же. Эль – ви – а – ра! Потом, конечно, куплю, уже более миролюбиво решил он, налив с полстакана в желтобокий фужер для «Шампанского», но куплю им самую дешевую водку, перелью в эту бутылку, и пусть пьют. Он захохотал. Налил еще и снова, залпом, выпил. Шутка господа товарищи.
Стеклянная и хрустальная посуда, отражающая свет оранжевого кухонного абажура, огоньки окон соседнего дома и даже зеленый глазок холодильника, внезапно стала вроде пританцовывать. Напился. Это с двух стаканов-то? Филиппов поднес ближе к глазам бутылку: однако, половину – то выхлебал, верблюд.
А старик – нищий был все-таки странный. И как все переплелось, точно в романе, – и сон, и явь. И рассуждал причудливо. Никто, голубчик, русской души все равно не поймет, поскольку душа русская, как вода: отражает гладью своей все, что над ней и возле нее окажется, от ветра налетающего возбуждение испытывает, но глубина ее – безмолвна, бесконечна, а там, в самом сердце русской тьмы, великий свет. И исходит сей свет от женского лика… дочери моей Анны…
Филиппов и не заметил, как опорожнил бутылку. На отяжелевших ногах подошел к холодильнику снова, открыл дверцу, поискал… Лунным светом истекала ночь. Свет лился сквозь черные стекла прямо на кухонный клетчатый пол, меняя очертания квадратов линолеума и сгоняя в углы ночную темноту. Уже из каждого хрустального бокала выглядывала крошечная зловещая физиономия, а горбатая тень самого Филиппова, казалось, отступала от него все дальше, норовя обрести мрачную и чужую плоть.
Он допил и старый коньяк, и остатки вермута в огромной бутылке, оказавшейся уже не в холодильнике, а за ним, на полке. Поплелся, едва передвигая свинцовые ступни, в комнату, упал на тахту. И тут лохмотья, сброшенные стариком в кресло, стоящее возле двери, зашевелились. Филиппов впился глазами в оживающее тряпье – лохмотья то поднимались, то опускались, потом раздались глуховатые стоны и согнутая крючком старуха, лежащая в кресле, поджав под себя рваные юбки, подняла трясущуюся голову и повернула к Филиппову свое сморщенное, черное, полуслепое лицо.
– Анна! – Дико закричал Филиппов, чувствуя, что умирает.
«Сегодня ночью, точнее, уже под утро, произошло вот что: мне снилось, что какой-то пароход тонет. Я стала кричать, испытывая настоящий ужас. И тут же проснулась, вскочила, еще в полусне начала метаться по комнате, включила свет, мне казалось, что у меня плохо с сердцем, я побежала в кухню, схватила мамин валидол, сунула себе под язык. Я вся дрожала, ужас не проходил. Я решила посмотреть в зеркало – и посмотрела: белки глаз были совершенно красные, точно налитые кровью. Умираю, вытолкнул мой мозг, и я снова побежала в кухню, налила корваллола, в другой стакан – кордиамина, – и все это выпила. Минут через десять мне стало легче. Я поняла, что выжила. Улыбнулась сама себе. И рухнула в сон.
Разбудил меня долгий междугородний звонок. Звонил Филиппов. Голос его звучал глухо, словно из ямы.
– Сейчас у нас пять утра, а в два ночи я чуть не умер Предынфарктное у меня. Я кричал, звал тебя: «Анна!» «Анна!» – и ты меня спасла.
Больше Филиппов ничего не сказал. Ртутные горошины коротких гудков вдруг слились в какой-то долгий гул, похожий на звук воздушной тревоги. Я долго, забывшись, стояла с телефонной трубкой в руках. Я не успела ему рассказать, что сама пережила сегодня. Я стояла и знала, как сильно, как мучительно сильно его люблю.
54
Ответная открытка Анны пришла ко дню рождения Филиппова на главпочтамт:
«Поздравляю. Очень соскучилась. Анна».
Разрыв с Людмилой произошел быстро и просто: они вернулись откуда-то в очередной раз, может быть, и от злополучной, так и не увиденной им никогда, Эльвиры и нашли Филиппова, полуодетого, с черным лицом, с дикими глазами, сидящим над грудой хрустальных осколков: посуду он им все-таки перебил. Валерина крыска чуть не задохнулась от бешенства, она глотала сначала слезы, а потом валериану, а Валерий о чем-то долго, с настоятельными интонациями, говорил с Людмилой в соседней комнате.
В общем его выставили.
Он собрал чемодан, молча оделся. Петербургский подъезд дохнул на него подвальной сыростью. И на улице было промозгло, ветер был такой, будто Филиппов проходит сквозь продуваемую трубу. С похмелья мерещились всяческие ужасы. То старик в лохмотьях, пытающий схватиться за куртку Филиппова костлявой рукой, то вечные посетители алкогольных снов инфернальные трое… Филиппов уже стал шарахаться от прохожих, а может быть, и они от него. Он где-то слышал, что гнилой петербургский климат и болотистая почва создают особый склад психики у коренных жителей – они или припадочные или подвержены галлюцинациям, а многие. особенно до сих пор влачащие свой жалкий земной путь в старых коммуналках, вообще уверены, что живут в не настоящем времени, а в прошлом – кто в эпоху Петра, кто Павла Первого… Бред величия очень характерен для питерских безумцев, рассказал Филиппову… кто?… кто– то на улице, да, в один из его последних запоев. Тонкая публика проживает в этих чахоточных местах, скажу я вам, голубчик мой Ярославцев? Я больше не видел его, какой-нибудь некоронованный король пивбара? Может быть. Однако, думал Филиппов уже зло, стоя в очереди за билетом на самолет, по крестьянско-кулацкой своей природе, как сам он себя определял, у Филиппова всегда в носке, так сказать, была припрятана пара тысчонок, однако, в твоих, Людмила, родственничках что-то петербургской тонкости я не приметил. Жлобье. Филиппов вышел из очереди, плюнул в недалеко стоящую, под мрамор оформленную, урну, прошелся по залу… Еще пять человек впереди. Успею позвонить. Он зашел в кабину междугороднего телефона, предварительно разменяв в соседнем окошке несколько рублей, опустил карточку и набрал номер Анны. Она оказалась дома.
– Я завтра прилетаю. Точнее сегодня ночью. И сразу к тебе! – Хорошо, что Анна не может почувствовать его зловонного дыхания. Она молчала. Захотелось выпить.
– Нет, – наконец сказала она, – понимаешь…
Он не стал дослушивать. Бросил трубку. Спустился вниз, в один из буфетов агентства, купил бутылку коньяка. Поднялся снова наверх, подошел к очереди. Его уже прошла. Но девушка, в зеленом берете и зеленом пальто, пропустила его вперед.
– Я видела, вы здесь стояли, – пояснила она. И Филиппов испытал такой прилив благодарности, что чуть не заплакал.
На летном поле, у трапа, слезы все-таки полились у него из глаз. Он стыдливо отвернулся от пассажиров. Впрочем, так было холодно и сыро, так дуло, что каждый желал поскорее проскочить в самолет, не обращая на других никакого внимания. Хотелось достать бутылку и отпить прямо из горлышка. Но и в салоне еще пришлось ждать: самолет задержали минут на тридцать. Пока не взлетели, пока не погасли предупреждающие надписи, пока тщедушный молокосос– сосед – так Филиппов его сразу для себя окрестил– не уставился в свои, испещренные цифрами и латинскими буквами, аккуратные бумаги. Филиппов не решался достать коньяк, он и всегда, выпивая, чувствовал себя так, будто делает что-то предосудительное. Но, наконец, и высоту набрали, и надписи погасли, и сосед занялся числами начиная методично сверять столбцы на бумаге с циферками плоского калькулятора. Филиппов достал бутылку армянского коньяка, налил в бледно-желтый одноразовый стаканчик – и осушил его залпом. Когда родной город стал стремительно подлетать к самолету, а не наоборот, когда накренились и поползли в лицо Филиппову родные дымы из тяжелых проржавевших труб, когда посадочная полоса засверкала у него под синими опухшими веками своими острыми огнями, он понял, что опять пьян. Только не упасть, болезненно пульсировало в голове. Шел дождь и ступени трапа казались отвесной скалой. Но он спустился, ввалился в душный автобус.
Все было кончено.
Возле своего деревянного дома Филиппов выпал из такси, с трудом удержавшись, чтобы не свалиться прямо в огромную лужу, распластанную перед крыльцом, точно раздавленное тело диковинного животного. «Марта, вот я и вернулся», – глухо простонал он, стукаясь ледяным лбом о новую железную дверь подъезда…
55
Слухи о возвращении Филиппова поползли по институту. Его место было уже занято. И Дима, не без яда, заметил, что Филиппову ничего не светит.
– Да возьмет его Карачаров, сказала Нелька, теперь подбивавшая клинья под своего нового шефа – рыхлого Петрова, – возьмет. Прамчук своих не кидает.
Сказала она это именно Диме, а тот уже передал Анне.
– Хотя лучше бы Филиппов занялся … – Он не закончил, потому что увидел, как по коридору идет Прамчук.
– Вот видишь, – тихо проговорила Анна, – ты о нем подумал, и он тут же материализовался.
– Долго будет жить!
Прамчук, прихрамывая, прошел мимо них, даже не посмотрев в их сторону. Но Анне показалось, что он коснулся ее острыми влажными щупальцами.
Уже на следующее утро в институте появился Филиппов. Пока – просто старший научный сотрудник. К Анне он в лабораторию не поднялся – его новое рабочее место было этажом ниже. И вообще – просидел весь день, насупившись, за столом, о чем тут же заговорили шепотком институтские сплетники.
Но еще через день он пропал.
Анна еще не видела его, а когда вездесущий Дмитрий Дмитриевич, он же Дима, сообщил, что Филиппов «ушел в страшный запой», сначала не поверила. Но потом ей позвонила, совершенно неожиданно, Аида, та самая, у которой однажды они с Филипповым встречались, и рассказала ужасное.
«Оказывается, Филиппова пригласили на банкет в Дом ученых, где почему– о оказалась и она, а мне, кстати, Дима именно на этот вечер надавал кучу журналов на английском, чтобы я их прочитала и отобрала ему нужные статьи. Банкет был посвящен юбилею престарелого супруга секретарши Карачарова Ольги Леонидовны… А сам Карачаров уехал в Швецию. И вот там – то…»
Медленно стекались к Дому ученых почтенные пары. Затесалось несколько и странных, очень коротко остриженных субъектов в неловко сидящих одинаково скроенных малиновых и синих пиджаках.
– Кто сии? – Поинтересовался Филиппов у Нельки, сбрасывая в гардеробе свой стеганый плащ.
– Не знаете? – Поразилась его бывшая секретарша. – У вас же, вы писали, родственник – предприниматель.
Филиппов действительно черкнул ей пару слов как-то из Питера. Упомянул и Валерия.
– Предприниматель? – Он презрительно скривился. – Торгует цветами. И не мой он родственник… Ну да ладно. – Он махнул рукой и прошел в банкетный зал.
Стриженные как-то незаметно тоже протекли в зал, сгруппировались между углом стола и самым дальним от входа подоконником, держались они более чем скромно: пили водку и о чем-то переговаривались.
Два старца-академика – гордость всего академического городка – один с молодой женой, второй – одинокий (и потому долгое время представлявший лакомый кусок для некоторых, разного возраста, дам), точно дымки из волшебных ламп, появились, заплелись над столом, и тут же растаяли в кулуарах.
Филиппов, не мешкая, быстрым взором оглядев стол, накрытый, так сказать, а ля фуршет, налил себе сам водки, хотя услужливая официантка, имеющая к нему особый интерес – как-то у него с ней даже чуть не получилось что-то похожее на романчик, но Прамчук, вездесущий стоглазый Аргус, моментально пресек филипповские слишком демонстративные, пожалуй, ухаживания за Томочкой, так вот эта официантка, Томочка, полугрузинка или полуосетинка, горячеглазая и тонкошеяя, уже стояла перед Филипповым, чтобы объяснить ему, как объясняла и другим рассеянным ученым, где салат, а где икорка, но Филиппов от нее отмахнулся. Она, явно, обиженная, отбежала к тем, стриженоголовым, на пиджаках которых посверкивали пуговицы. И Филиппову, глянувшему в их сторону, уже после второй рюмки, почудилось, что пуговицы – золотые.
Обалдев от такого предположения, он выпил еще. Он ждал Анну. Она – нынешняя любимица Карачарова – не могла быть не приглашена его секретаршей на юбилей. Но входили и выходили, салатов и бутербродов с икрой становилось все меньше. Но ее – не было. Только маячил Дима, ее шеф, сплетник и спекулянт от науки: так его дивным – давно определил Филиппов.
Но ее – не было.
Дима, одетый подчеркнуто демократично, в свитерке и джинсах, когда Филиппов выпив уже четвертую или пятую рюмку, снова оглянулся на бритоголовых, вдруг оказался среди них и что-то, яростно жестикулируя, им объяснял или доказывал. Один, самый толстый, в малиновом пиджаке, покровительственно похлопал его по плечу.
Идиот, зло подумал Филиппов о Диме.
И снова посмотрел в сторону входной двери.
Нет. Она не придет. Точно. Он выпил еще. И тут, овитая дымком вдовствующего академика, в зал вплыла Аида. Все в ней: и декольте, открывающее какую-то зеленоватую грудь, и фиолетовая юбка в пол, и туфли с посеребренными носками, – выхваченное уже туманным взглядом Филиппова из копошения разноцветных пятен, покачивания обтянутых ягодиц, шевеления лап и непрерывного, все убыстряющегося хоровода постукивающих копыт, показалось ему отвратительным до омерзения… Он упал на колени, куда-то между ножками стола, и тоскливо, жалобно завыл, потянув на себя кисть скатерти.
Началась паника. Пытались его схватить, поднять, выдворить в коридор. Но он, весьма ловко, удирал на четвереньках от преследователей которых становилось все больше, уже копыта стучали так, что заглушали звук собственного сердца. Он стал задыхаться.
Срочно вызвали Прамчука, игравшего в бильярд этажом ниже.
Как потом рассказывала Анне Аида, Прамчук молниеносно договорился с уже захмелевшими короткостриженными, четверо из них скрутили Филиппова, легко и быстро, как букашку, стащили его, воющего и всхлипывающего, вниз, втолкнули в машину.
– За-а-а-то я велик-кий учи – оный! – Выкрикнул он, выпадая из машины обратно на асфальт. – А вы-ыы-ыыы… – Но бодрая четверка снова запихнула его, как мешок и, вытирая ручищи огромными белыми платками – у одного даже в уголке квадратной тряпицы красовалось что-то вроде витиеватого вензеля – захлопнула дверь автомобиля, как мышеловку
– История вся. Сие – белая горячка.
Аида закурила – и в сиреневом дымке еще раз мелькнуло сизо – красное, искаженное воем, жалкое лицо Филиппова.
Колокольчик матери тоскливо звенел и звенел. Тетя Саша дремала в кресле, откинув голову. Тяжелый запах долгого страдания висел в материнской комнате.
Анна подошла к кровати: нет, мама тоже спала, но ее пальцы, запутавшиеся в шнурке звонка, ритмично подрагивали, заставляя маленький колокольчик издавать легкий, но скорбный звук.
В кухне было пыльно; в раковине громоздилась посуда. В старой сковородке желтели остатки жареной картошки. Краны текли – никто не вызывал сантехника. По некогда зеленой, а теперь проржавевшей трубе медленно ползли толстые водяные капли.
«…И вдруг странное ощущение охватило меня, будто сейчас, да, сейчас, но в каком-то не сиюминутном, а протяженном сейчас, скорее похожем на остановленное здесь, но тянущееся сюда из будущего и отнюдь не прекрасное мгновение, другая женщина, очень похожая на меня, может быть, даже моя сестра, Дарья, подходит к плите, ставит чайник, чтобы заварить себе кофе… И я почувствовала легкий ветерок: она прошла, невидимая, едва не коснувшись моего бедра, а потом по кухне распространился легкий аромат кофе… Через минуту в дверь позвонит Филиппов, она откроет ему…»
Филиппов очнулся в больничной палате. В дверях мелькнула полуулыбка Сурена Артемьевича. Клочки сна еще крутились в его мозгу: снился ему Ильич, воющий на Луну, у Ильича отчего-то на ногах были домашние тапки, точно такие же, какие не так давно стоптал и выбросил Филиппов; снился какой-то черноволосый, прилизанный мужчина во фраке, похожий на чиновника ритуальных услуг, он дал Филиппову книгу, которую Филиппов мельком просмотрел, удивился, что издана она в девяносто седьмом году, третьего декабря. А сегодня, слава тебе Господи, еще … какой? Числа ускользали, повисали на краешке сознания, как гусеницы, выпуская из своих вихляющихся кончиков липкие нити, тут же опутывающие мысли, как бедных мух… Но одна фраза из книги упорно вспоминалась: «…врезается в правый борт, теряя большую часть скорости из-за обратного винта. Если ему удается достичь левого борта, тогда боковое вращение помогает ему пройти оставшийся путь». Дальше было что-то еще, но, прочитанное из памяти мгновенно выпало. А, всплыв в мозгу и прозвучав в очередной раз, причем, с каким-то сопутствующим гудением, и эта фраза забылась. Уже, наверное, навсегда.
Сурен появился в дверях, помахал волосатой своей рукой и опять исчез в глубине коридорных голосов, растворился… творился…Что же я натворил? Почему я здесь?
Полузабытье принесло череду летающих ужасов: то заухмылялись три синие привычные морды из похмельных сновидений, заухмылялись и распались на множество муравьев, а муравьи со страшной скоростью расползлись и попрятались кто куда, то снова явилась рыжая с окровавленной грудью и покатилась вдруг по полу, шмыгнула лисой в щель старого паркета и пропала, а потом привиделось совсем уже страшное: Анна вытянутая, как струна, белая, белая, а он Филиппов все пытается поднять веки, а они тяжелее и тяжелее, как камни, и вдруг тот, белокурый красавец, Гошка, кажется, его звали начинает истомно кричать, Анна же поднимается, протягивает к нему зеленоватые руки…
Филиппов с усилием открыл глаза. Усмехнулся. А! Любимый писатель моего отрочества. Он даже засмеялся, краем простыни стирая со лба холодный пот.
56
«18 октября …
Октябрь теплый и светлый стоял до вчерашнего дня. Такой золотой листвы я не видела давно. Когда я брела от института к остановке автобуса, даже паутинки посверкивали среди ветвей, и муравьи перебегали через мою тропу. А я пропускала их. Видела и дятла – сначала услышала, как стучит он своим клювом по стволу рыжей сосны, а потом заметила его пестрый хохолок. Со мной шел Дима. У него страшное горе: его дочь, Аня, он сам пошел и записал ее Анной, родилась без пальчиков на одной руке. Причем на правой. Ребенок, ей десять месяцев, резвый и веселый. Но для родителей – драма. Что делать? Они уже узнали, есть клиники, где занимаются такого рода детьми …
Дима шел и рассказывал о дочурке. Сказал, если Бог здесь недодал, может быть, в другом, в чем-то, наградит ее. Может будет такая же гениальная, как ты.
Я посмотрела на него удивленно.
– А что, – грустно улыбнулся он, – Карачаров о тебе всем рассказывает, как о своем личном алмазном фонде.
– ?
– Кстати, помнишь, такая у нас работала – с вывертами, Аида, кажется? Стиль одежды еще такой… ну…
– Конечно, помню.
– Ну а Суркова знаешь?
– Лично нет.
Сурков – достопримечательность Академгородка. Вдовец. Старый интеллигентный академик-геолог. Он открыл алмазы на Севере Сибири и в алмазном фонде страны – часть драгоценных камней – его собственность.
– Он женится на этой самой дамочке.
– Да ты что?
– Не веришь? Факт. Хотя. – Дима помолчал. – Наиболее современные искательницы выгоды уже присматривают не академиков, а новых русских…
– Кого?
Он посмотрел на меня, как на ископаемое. Честное слово.
– Не знаешь?
– Понятия не имею.
Мне было немного стыдно, но какая-то часть моей души смеялась.
– Может быть, и что СССР давно уже нет, ты тоже не ведаешь?
– Ну… как тебе сказать…
– А то, что Карачарову предложили в Бостоне кафедру?
– Да ты что?! – Я искренне удивилась. – И он согласился?
– Отказался.
– Почему?
Дима приостановился, поднял голову и посмотрел в небо, голубевшее сквозь кроны влажных сосен.
– Лучше занимать большое место в разваливающейся прямо на глазах стране, чем в мощной сверхдержаве крохотный уголок при университете.
– Это он тебе так объяснил?
– Я сам догадался.
Дома, автоматически поправляя маме зажелтевшие в некоторых местах, душные подушки, я снова мысленно вернулась к разговору с Димой.
Нет, не Аида, охотившаяся на Суркова, стала этому причиной – в сущности, она меня мало интересовала, так же, впрочем, как и престарелый Сурков. Я немного, правда, пожалела его: говорили, что он – интеллигентный человек, кажется, из старой доброй львовской семьи, Аида… Но я не стала думать о них. Я верю: с нами происходит только то, что уже мы о себе п р е д с т а в л я л и. Неважно, что часто наши представления берут начало в источнике собственной родословной или семейной мифологии, мы выбираем, конечно, бессознательно, те детали, факты и образы, которые почему-то нам подходит, и это выбранное, а потом представленное, воплощаясь, составляет плетение нитей трех Парок, которые все, кто, разумеется, в это верит, называют с у д ь б о й. Но иногда наша судьба попадает во власть ч у ж и х представлений. И тогда… Я подумала о Филиппове. Мне порой кажется, что он навязывает мне какую-то иную жизнь, не ту, какая мне суждена, мне кажется что он к чему-то ведет меня… К краю обрыва? Может быть. И власть его чувства надо мной очень сильна: я попадаю под гипноз его взгляда, его страсти…
Нет! Не хочу!
Впервые после долгой разлуки с ним, я подумала, что лучше мне не видеть его никогда.
Приготовив маме чай из трав, тетя Саша принесла какой-то специальный, успокоительный сбор, я стала поить ее, терпеливо поддерживая чашку возле ее истонченных коричневатых губ, думая, однако, не о ней и не о том, какие у нее стали тонкие голубоватые руки, совсем старческие, – но о Карачарове. Нет, даже и не о нем: в том, что он отказался уезжать в Штаты, хотя вереница сотрудников городка уже улетела за океан, я не видела ничего удивительного: Карачаров каждый год по нескольку раз ездил в разные страны, его работы печатали там и даже какой-то его родственник, если верить институтским слухам, служил в германском посольстве. Тот, заграничный плод, все прошедшие годы не был для него запретным. Здесь ему, наверное, именно поэтому было интереснее… Разве есть на Земле место, где все так ненадежно, рискованно и неожиданно, как в современной России!? Но меня встревожили слова Димы о разваливающейся на глазах стране Я т а к не чувствовала. Действительно, какие-то громоздкие декорации, с позолоченными колоннами и колоссами в стиле Древнего Рима или чего-то похожего, рухнули и тех, кто оказался рядом, придавили своей картонной и глиняной тяжестью, но это рухнули именно декорации, а под ними, за ними, над ними обнаружилась ж и з н ь. и та страна, в которой жила я, всегда была именно вот этой, живой, открывшейся под и над и за декорациями реальностью… Но был один момент, который беспокоил и меня (и, возможно, упоминание Димой имени Суркова как-то это мое беспокойство сделало более определенным): под искусственными золотыми колоннами оказалось настоящее золото, а за фальшивыми бриллиантами – настоящие алмазы. И вот, пока те, на которых рухнуло, и те, которые расшатывали, еще только стали пытаться сориентироваться, на кого рухнуло и что за всем обвалившимся обнаружилось, нашлись быстрые да ловкие, подскочили и давай все настоящее с молниеносной скоростью растаскивать.
Чай кончился. В полумраке поблескивала чайная ложечка на стуле у ее кровати. Последняя серебряная ложечка в нашем доме. Что я могу купить, когда у мамы крошечная пенсия и у тети Саши, проработавшей всю жизнь на заводе, тоже крошечная пенсия. И тэ дэ. И тэ пэ. А с деньгами стало что-то такое твориться: уже десять тысяч – это ерунда….
Однажды Филиппов сказал мне: «Хочешь, подарю тебе золотые серьги. Тебе так идут серьги.»
Я, конечно, отказалась.
Я сама люблю дарить Ну и потом… В общем, все понятно».
«23 октября.
Ну вчера был и денек! Да и ночь!
Вообще, я замечаю, что существует какой-то ритм событий: пусто, пусто, вдруг, в один и тот же день, все, словно сговорившись, появляются в моей жизни, насыщая ее событийным содержанием, таким густым, что потом, долгое время, я не могу вернуться к самой себе…
Может быть, я как– то не так все определяю…
В общем, сначала, утром, в институте появился Филиппов. Появился в отделе статистики или как он там называется, я не помню точно, сел скромно за стол, как потом рассказал Дима, а ему некая дама, имя которой он утаил, разложил какие-то бумажки и стал вроде как бы работать. Все, разумеется, обалдели.
К нам в отдел он не зашел.
Потом, это опять со слов Димы, в коридоре возле отдела возник институтский слесарь, обычно проводящий время в лабиринте подвальных труб – его имя Дима не назвал – и мимоходом изрек: «Видели Филиппова? Две недели просидит – будет замдиректора».
Его слова Дима даже отказался комментировать. Хотя мне сразу показалось: вещун из подвала прав.
А в конце дня случилось самое …то ли ужасное… то ли… в общем, меня вызвал к себе Карачаров.
– Вам никогда не говорили, – спросил он, – что вы умеете очень здорово помогать людям?
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду ваши прирожденные способности к целительству. Разве Вы не чувствовали, что если человек, с которым вы разговорились, был в депрессии, то после контакта с вами, депрессия его проходит? Вы словно забираете ее себе? И не только депрессию, но и страхи, тревоги, эмоциональное напряжение! Сначала я проверил это ваше свойство на себе: действовало стопроцентно. Но, разумеется, мне хотелось найти и другие подтверждения. И они нашлись: Владимир Иванович Филиппов, когда я рассказал ему об этом вашем свойстве, не просто понял меня мгновенно, но и признался, что мысленно часто называл вас «санитаром природы» – именно потому, что в вас, как в воронку, притягиваясь, уходит всяческий человеческий п с и х о л о г и ч е с к и й м у с о р. – Последние два слова Карачаров произнес полушепотом.
Я молчала.
Собственно говоря, ничего нового сейчас я не узнала. Просто все то, что я только чувствовала в себе, но не очень стремилась как-то логически обосновывать, придавая этой своей черте не слишком большое значение, Карачаров облек в простые определения. Да, я забираю ч у ж о е состояние. Причем, обычно п л о х о е чужое состояние. Я вспомнила тоску, которая порой нападает на меня – я всегда ощущала ее не как свою, а как тоску мамину. И на работе: Димино напряжение, а он к нему очень склонен. я долго чувствовала как свое. У меня никогда не было головных болей. А у Димы они часты. И вот у меня стала появляться на работе головная боль, а у него исчезла. Именно с Димой я и провела один любопытный эксперимент, потому что первый раз в жизни мне стало тяжело испытывать чужую боль как свою. Я обратилась к нему мысленно – мы сидели каждый за своим столом, напротив друг друга – и сказала: «Извини, Дима, но мне твоя головная боль непереносима. Забери ее обратно». И я посмотрела ему прямо в глаза. Взгляды наши встретились. Что-то мелькнуло в его зрачках. Головная боль сразу прошла. И больше – с того самого момента – я н е п р и н и м а ю его неприятных состояний на себя. А к нему – тогда же! – вернулась головная боль. И теперь она вновь мучит его постоянно.