Текст книги "Лев, глотающий солнце."
Автор книги: Мария Бушуева (Китаева)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Густого желтого цвета Луна стояла над почти опустевшим дачным поселком. Филиппов успокаивал себя сигаретой и вслушивался в ночные звуки: прогудела электричка, собака тявкнула и поперхнулась, кто-то, видно, прошел по соседней улочке.
Нет, тетка мне положительно мешает. Он погасил окурок и положил его в железную баночку из-под леденцов, служившую ему пепельницей. Лежи, тетушка, смирненько лежи. Собственный смех показался ему зловещим. Все – воображение, тьфу. Даосская магия, так сказать. Вернулся в комнату, лег. Сон навалился, глухой и темный, давил, давил, потом свернулся, как шершавый камень, на груди… И так – всю ночь, до рассвета.
59
8 августа.
Проснулась ночью от яркого сна, снилось, будто я подхожу к огромной реке, только что сошел лед и кое-где на поверхности воды еще белеют осколки ледяных глыб, а по небу, отражающемуся в реке, плывут, тоже рваные, с острыми краями, крохотные облака. И небо, и волны кажутся не просто холодными – ледяными. А мне почему-то нужно идти купаться. Причем я в одежде. Одежда, вроде, не моя, а мужская, свитер точно такой есть у Филиппова, и его кепка на голове, а вот брюки не помню. Но самая странная деть моей одежды – это длинный красный шарф, узкий, обвивающий, точно змея, мою шею.
Я стою в нерешительности – иди в воду или нет. И вдруг, откуда-то из-подо льдины, начинает всплывать чье-то тело, оно увеличивается, как на телеэкране, поворачивается ко мне и я вижу белое лицо незнакомой рыжеволосой женщины… Несмотря на абсурдную невозможность всего происходящего, она как бы жива. И вынырнув до половины, высвобождает из-под осколка льдины руку и машет ею, будто зовет меня идти за ней.
Я проснулась от ужаса.
А вечером мы окончательно расстались с Абдуллиным. Но я не таю на него зла. Он звал меня своей Цирцеей, соответственно видя себя Одиссеем. А первая жена его – швея, с характером угрюмым, стародевическим, которую как-то раз я видела мельком, наверное, его вечная Пенелопа.
Я вообще почти ничего не писала о наших с ним отношениях, потому что, скорее всего, кинулась к Абдуллину как …
Телефон.
Дубровин звонил. Любит?
Когда Абдуллин назвал меня Цирцеей, я сразу почувствовала реальную опасность остаться одной с ребенком. Это старику соседу я сказала, что Абдуллин – мой муж. Он тоже называл меня «длинноногой женой» и говорил, что я чем-то похожа на жену художника Василькова, который …
Опять телефон.
Третий раз за вечер – Дубровин!
«29 сентября.
Что мне делать?! Господи! Написала письмо сестре, но еще не отправила. Вчера опять забегал Дубровин, глянул на меня, на неухоженную мать, заскочил в кухню, увидел, что нет даже кофе – нет времени купить, потоптался и умчался куда-то, пообещав зайти вскоре.
Дело в том, что восемнадцатого сентября мы похоронили тетю Сашу. За несколько дней до того, как все это случилось, а ушла она легко и тихо, никто бы и не заметил, да я позвонила ее соседке, когда отсутствие тети Саши было уже двухдневным, телефон ее не отвечал, и дверь вскрыли, так вот, за несколько дней до своего ухода, она рассказала мне сон, будто пришла за ней ее мать и говорит: «пора, Александра, мы тебя здесь уже заждались.» А тетя Саша, во сне, разумеется, ее спрашивает: «А как же наша Вероника?» А мать ее отвечает: «Побудешь здесь, отправишься за Вероникой».
Теперь мы вдвоем с матерью. Когда я захожу к ней в комнату, мне начинает казаться, что из-под пола ползет ледяной сиреневатый туман, повиликой опутывает мне ноги – уже до колен – и я вырываюсь, вырываюсь, вырываюсь из его щупалец. Только в своей комнате мне более менее спокойно.
Сердце щемит, когда вспомню тот покойный теплый свет, который приносила в наш дом милая моя тетушка.
Маме я не сказала правду. Обманула, что ее добрая сиделка уехала к родне, что-то там, мол, случилось.
– Это ты отправила ее, – сказала мама, – ты. Я мешаю тебе. Я не даю тебе жить. Ты знаешь, что без Александры я не проживу и года. Ты нарочно разлучила нас! Ты хочешь моей смерти.
В общем, начался кошмар.
Мало того, что мне приходится переворачивать ее, подавать ей судно, обтирать ее и обмывать, кормить с ложечки, она за все эти дни еще ни разу не посмотрела на меня по-матерински – холодный, полубезумный взгляд, ледяные желтые пальцы, иссохшее, тяжело пахнущее тело. А утром я должна бежать на работу, дав ей седуксена или элениум.
Ночью я теперь по нескольку раз просплюсь от ее колокольчика, бегу к ней. И туман, ползущий из-под пола, по ночам становится таким густым, что, входя к маме, я в первый момент и ее вижу смутно.
Мне страшно это писать, но несколько раз за эти дни я подумала, что судьба могла сделать иначе: забрать не ту. И, фальшиво возражая матери, успокаивая ее, я все равно чувствую себе преступницей: ведь она – права и я м о г у думать т а к!
9 октября.
Только что ушел Володя. Он был с бутылкой красного вина. У нас не было ничего: мы сидели и пили. Иногда я вскакивала, услышав колокольчик мамы. Потом он, уже незадолго до ухода, сказал: «Роди от меня. Я буду помогать растить. А то так и умрешь».
Я ничего не сказала.
12 октября.
Сегодня у меня был… Карачаров.
Он предложил мне найти для мамы хорошего врача и медсестру – сиделку. Но сначала решил посмотреть на маму сам, чтобы потом решить, какого именно специалиста —, невропатолога, терапевта или того, и другого ей приглашать. Карачаров пробыл у нас минут десять. Его длинный нос словно принюхивался, но маленькие острые глазки смотрели вроде сочувственно.
– Медсестру я вам пришлю уже завтра, – пообещал он, накидывая в коридоре возле вешалки свой дорогой плащ.
– Да, нет, не надо, спасибо. – Сказала я грустно.
– Я лично позабочусь об этом, – небрежность интонации должна была показать мне, что помощь мне для него – пустяк. Но тень его, нависшая над мной, колыхнулась – и я невольно отпрянула от нее.
– Нет, нет, не надо. Что-нибудь придумаю. – Мне неудобно и не хочется принимать материальную помощь Карачарова – ведь на оплату сиделки у меня нет денег. За эти годы научный мир стал нищим! Но я все равно верю: это временно. Если страна не питает свой мозг, она гибнет. А, когда я мысленно заглядываю вперед, я вижу:, что все будет нормально.
– Нет, спасибо, – повторила я. – Я что-нибудь придумаю.
– Глупо! – сказал он и поднял вверх указательный палец. – Ваше состояние меня настораживает даже больше, чем ваша матушка.
60
Филиппов и раньше, когда состоял в любовных отношениях с Елизаветой, находил у себя некоторую паранойю, усиливавшуюся в дни его тихих загулов, кстати, ему самому казавшихся «буйными», и, особенно, после оных: часто ему мерещилось, что «люди Прамчука-старшего» следят за каждым его шагом, а в последний запой Ярославцев, встреченный в Летнем саду, представлялся действительно отцом Анны, а, кроме того, главой тайного правительства Земли, причем управляющего миром исключительно путем телепатической связи. Филиппов придумывал, лежа в палате у Сурена, как ходит где-то в горах по небольшому саду, культурный такой старичок – Ярославцев и то одну веточку поправит, то цветочек подрежет. И все действия свои безобидные мыслями сопровождает. Вот здесь, думает, надо поправить. И тут же правительство той страны, которую эта веточка символизирует, поправляет какой-нибудь закон, улучшая жизнь своих сограждан. А вот сорняк, вырвать его, хищника! И, глядишь, в другом месте уже бомбы кидают. «А здесь полить надо». Поливает – и третья страна начинает расцветать, расти и крепнуть… Очень занимательная получалась история.
Правда, сначала Филиппов пугался своих полубредовых фантазий и отгонял их от себя, но постепенно собственная паранойя начала ему нравиться: она все-таки раздвигала границы обыденности, прибавляла какое-то иное, пусть нездоровое, пусть пугающее измерение к привычным. И то, что Филиппов никогда до конца не мог понять, как ни анализировал свои идейки, бред они или не бред, к примеру, вправду ли Прамчук кое– кому приплачивал, чтобы знать каждый шаг своего родственничка или нет, лишало жизнь той простой, бытовой, замкнутой определенности, которая, возможно, могла оказаться гораздо страшнее личной, артистически приправленной, паранойи. Все последние годы, когда работа стала простым получением денег и доступным решением теоремы честолюбия, Филиппова уже ничто иное и не интересовало: только деньги и власть. Денег всегда не хватало, а власть, под колпаком у Прамчука – старшего, слегка припахивала самообманом. И Филиппов при трезвом взгляде в психологическое зеркало, видел себя лишь набором мнимостей, причем неинтересных, банальных мнимостей. И тогда именно его художественная паранойя начинала ему казаться чем-то значительным, оригинальным, выделяющим его из толпы двуногих… А единственной ценностью – ядром паранойи – всегда и в минуты хмельные, и в долгие месяцы трезвости выступала Анна.
Да, только Анна. Живая, талантливая и… не такая, как все. То, что она никогда никому не завидовала, просто потрясало его. Она не хотела быть ни женой миллионера, ни кинозвездой. Ей ни разу не пришло в голову как бы случайно завести его в ювелирный и показать немудреный браслетик тысяч за тридцать. Она не плела интриг, не выискивала выгодных женихов. Филиппов вообще долгое время не мог найти у нее ни одной слабости, свойственной всем людям и в особенности женщинам. Она не сплетничала, она не осуждала, она смотрела на каждого человека так, что тот начинал видеть себя прекрасным. И когда Филиппов впервые открыл, что она смотрит т а к и м и своими глазами на всех, ему сразу захотелось, чтобы взгляд этих волшебных линз всегда, в каждую минут дня и ночи, был направлен только на него. Или – ни на кого.
При ней переставлю болеть. При ней отступал душевный мрак. При ней сразу появлялось желание жить. И петь, и смеяться, как дети.
Или… или все-таки это просто любовь?
Он мучился и не находил ответа. Но, когда умерла ее тетка, паранойя расцвела, как тропический сад: ведь это я х о т е л, чтобы Анна осталась вдвоем с матерью ведь это я п р е д с т а в и л тетку, лежащей в коробке, как докуренная сигарета! Такова сила моего желания, мощь моей воли. Я могу в с е.
Теперь в зеркале души отражался не носатый, склонный к выпивке, бездарный карьерист, а все чаще Филиппов видел себя именно таким, но чуть ли не сверхчеловек! И Филиппов сладострастно улыбался в усы, наблюдая как растет и расширяется на цветастых обоях его тень.
Но и на Солнце бывают пятна: он открыл в Анне одну слабость, слабость, которая одновременно была бы и ее силой, направь ее Анна рационально в нужное русло, озаботившись своим выживанием и процветанием: Анна любила мужчин. Нет, даже не мужчин, которым и сама нравилась безумно, Анна любила любовь. Она, как наркоман, всегда нуждалась в допинге влюбленности. И могла любить встреченного мужчину всего один день, а потом забыть о нем навсегда. В такой день она часами говорила только о нем, слушала музыку, и музыка была им, ее мимолетным новым любимым. А как горели у Анны глаза, как пылали щеки!..
Как-то она призналась Филиппову, что у нее есть старый друг, которому она как дневнику доверяет все свои влюбленности… Филиппов быстро вычислил этого субъекта: некто Дубровин. И, конечно, возненавидел его страстно. Мало того, что Дубровин знал об Анне больше, чем Филиппов, пусть только об одной стороне ее жизни, может быть, она открывала ему и некоторые интимные детали, утаивая их от Филиппова, который мог бы даже невинный её поцелуй воспринять как измену, но, вполне возможно, у нее с Дубровиным был какой-то особый тип связи, скорее всего вовсе не платонической, этакая дружба-любовь, что могло развиться в любую сторону, даже в брак. А этого бы Филиппов не пережил. Да. Он уже понял это. Понял, когда тетка Анны ответила: «Ее нет дома. Они с Сашей ушли на концерт» Умру, как Василий, если она выйдет замуж и уйдет от меня, мелькнула мысль. А бесстрастная тетка положила трубку. Всех старых дев надо… И в сердце вонзился острый кол.
Василий, старый школьный товарищ, воспитал приемную дочь и умер через несколько дней после ее свадьбы. Он так и сказал Филиппову: «Не пережить мне ее замужества. Так люблю». И не пережил.
Эта связь Анны с Александром Абдуллиным как раз и помогла Филиппову обнаружить ее слабость. Абдуллин был достаточно популярной фигурой, художником, часто выставлявшимся в Доме ученых. Вычурная такая мазня, которую Анна считала чуть ли не гениальной. Она ведь в каждом видела золотую искру. Именно в Доме ученых Анна с ним и познакомилась. В то же самое время сам Филиппов путешествовал с Людмилой по Северной Пальмире. И потому роман этот, с художником – бородачом, которого называли интеллектуальные дамочки сатиром, а сплетник Дима, как выяснилось, большой любитель живописи, Казановой, роман этот Филиппов Анне простил. Но простреленный навылет из телефонной трубки ее признанием, понял раз и навсегда: любой ценой! Любой ценой сохранить Анну, отрезать ей крылья, опутать ноги, уничтожить всех, кто может ей помочь убежать.
Абдуллин отпал как-то сам собой. Всего его экзотического обаяния хватило только на год. И другие так отпадали, как сухие листья. А вот Дубровин остался. Вернувшись ил Питера и придя после завала в себя, Филиппов навел о Дубровине справки: был женат, официально не разведен, но с семьей не живет. Царапает что-то вроде диссертации, научные статейки по психологии и социологии пишет, но существует на деньги от продажи машин. В порочных связях, как говорится, не замечен.
Опасен.
Что его связывает с Анной!?
Не может ли на ней жениться?
Позвонил своему старому знакомому, главному редактору журнала «Новое: наука сегодня и завтра.», сказал, что есть такой одаренный, некто Дубровин, а у него неплохие статьи, знакомый, хороший, кстати, мужик, отец четверых сыновей, обрадовался: напечатаем! Его сотрудница позвонила Дубровину (Филиппов следил, как Пинкертон, шаг за шагом), попросила у него статью, статью, возможно, под влиянием филипповской рекомендации нашли неплохой и поставили в мартовский номер. И вот тут Филиппов приготовил для Дубровина смертельный номер: он уговорил главного срочно поставить статейку Анны вместо научных выкладок Дубровина, и сам позвонил Дубровину, извинился перед ним от имени журнала, благо, был членом редколлегии, ласково сказал, так мягко и по-доброму, что, к сожалению, хотя его работа очень интересная, содержательная, но публикацию ее пока придется отложить на неопределенный срок, поскольку «срочно журнал будет публиковать статью Анны Кавелиной в м е с т о вашей статьи».
Честно говоря, Филиппов о Дубровине думал лучше.
Гнилой оказался мужик. Начал кричать в трубку: «Она же – сумасшедшая! Кого ваш журнал берется печатать!», и трубку кинул так, что, наверное. она разбилась. Понятно, что Филиппов поставил мат. Но было грустно, будто после первой брачной ночи, когда ожидал девственную лилию, но вместо нежного белого цветка получил венерический букет.
Вспомнилось, как года три назад тот самый длинный белобрысый, Гошка, Георгий, который все-таки разошелся со своей женой-вампиршей и теперь где-то скитается, как тот самый Гошка сам отказался от доклада в пользу Анны. Доклад ее будет высший класс, сказал он, а я – что… Но и Анна с докладом в Доме ученых не выступила – Филиппов уже тогда боялся, покажется этакая, с длинными волосами, с глазами цвета туманной травы – и тут же какой-нибудь иноземный принц ее и украдет. Тогда особенно шведы в городок зачастили. Жила бы сейчас в богатейшем доме … нет, в Стокгольме я ее не представляю. В Париже. Только в Париже. Дура она. Ездила бы давно на новом «Линкольне». Разве может умная связаться со мной? Филиппов усмехнулся в усы: он недавно отрастил точно такие, какие были у кровавого вождя. И смаковал сходство. А теперь Анне уже тридцать! Даже чуть за тридцать. Уже вряд ли заморские бриллиантовые дали ей светят. Так– о. Попалась, голубушка. Он снова усмехнулся. Любимая моя.
Встречаться они стали чаще. О том, что Марта в интересном положении в семье решили из суеверия никому не рассказывать. Молчал он об этом и с Анной. Ольга, более болтливая, чем все Прамчуки, отбыла в столицу. Скучно ей с нами, сказал Филиппов жене, пооберет папашу и в путь.
Марта за сестру обиделась. Она сама, между прочим, умная и неплохой специалист, хорошо знает компьютер, и вообще… она замялась… и вообще – она свою фирму открывает. Сказала – и замолчала испуганно. Черный хохолок. Проговорилась значит.
– На какие же это денежки? А? – Злая досада охватила Филиппова: он горбатится на всю семейку, а Ольге Анатолий Николаевич достает такой куш, что можно фирму открыть. Ясно, что без помощи тестя, она бы и пискнуть о таком деле не смогла. Небось успел вовремя со своим братом закопать номенклатурные денежки под скелетом партии, а теперь оттуда и черпают.
– У нее там … – Марта запнулась. – …кто-то есть. Мужчина в общем. Отец никаких денег ей не давал.
Врут, подумал Филиппов мрачно. Уже и Марта стала врать. Как значит кормиться – они все ко мне, а как выгода засветила – я сразу стал чужим. Он посмотрел с ненавистью на холм живота: родит вот-вот, от меня родит, третьего уже, а от меня же семейные тайны скрывает. Небось тесть подучил дочек, как от мужей деньги прятать.
– А!? Подучил тебя отец, как деньги от мужа утаивать?! А!?
Марта в ужасе отскочила, стала пятиться к двери, преследуемая его бешеным взглядом.
– И почему тебя тогда спасли?! Прамчуковсвое племя!
Марта убежала, забилась в своей комнате в угол, она казалась ему сейчас безобразной – жалкая, брюхатая баба. Он постоял в дверях, хотелось подойти и ударить ее, разбить ее вымышленный мир, в котором она была верной и любимой женой хорошего неглупого человека, служителя науки, пусть бы разбилось и его прошлое и его настоящее… …и удавиться им назло, не оставив никакой записки. И оттуда, из небытия, каждый день, каждый миг звать: «Анна! Анна!», пока, наконец и она, измаявшись на Земле, полной скорбей и ненависти, не уйдет вслед за ним.
На желтой трубе.
Но и вновь все как-то вошло в привычную колею: институт, семейные ужины, долгие зимние ночи, встречи с Анной, потом Новый год.
Правда, появилась у Филиппова не то, чтобы идейка но фантазия, инфантильная, глупая, конечно, а для него, пожалуй, уж слишком глупая, он это понимал и сам, но тем не менее, влекущая: представлял он себя в гробу, не всего, только свое лицо, представлял сиреневые тяжелые веки, ввалившиеся щеки – и вокруг всех прамчуков – и старика, и его супругу, и Кольку, и Ольгу, и Марту, всех, кроме Романа и Мишки. И вот, когда институтские речи уже сказаны, когда Карачаров смахивает фальшивую слезу, через актовый зал идет Анна, она одета во все белое, а на длинной шее у нее алый шарф, и все сразу начинают возмущенно перешептываться, почему она оделась так – ведь это не свадьба в конце концов! – она идет к дорогому гробу, прамчуки невольно расступаются и она, наклонившись, целует Филиппова в застывшие губы. Занавес!
Представляя так, он стонал то ли от сладости мести, то ли от желания. Как мазохист– школяр…
В один из долгих зимних дней он был у Анны. И э т о произошло. Сначала он потерял ощущение своего тела, а потом, став огромной сильной волной, полетел куда-то ввысь, столкнулся с другой, еще более мощной, волной, слился с ней, и они вместе летели и падали, падали и летели куда-то …Ты знаешь, тайна эротической любви, по-моему, в том, что она преобразует человеческую материю в волны – человек приобретает волновую природу, и сливается с волнами мировой энергии, говорила ему Анна, когда они просто пили чай. Ее подход ко всему только как к материалу для исследования угнетал, но и восхищал его. Но сегодня Анна молчала. Он сначала видел перед собой ее прекрасное лицо, но и оно – растворилось, растаяло, стало белой кудрявой дымкой над вздымающейся водой… И, наконец, совершенно забыв, кто он, откуда, потеряв малейшую память о своем грубом человеческом естестве, он стал как-то странно расширяться, расширяться – и вдруг, точно лопнула больная оболочка мира, и немыслимый свет полился на него, и он, Филиппов, был сам этим великим, великолепным, звучащим, как огромный солнечный оркестр, льющимся, текущим заполняющим все уголки Вселенной, невыразимым, несказанным светом…
А когда он очнулся, полуслепым взглядом отметив, что капли с его лба, падают на влажную грудь Анны, он понял, что почти достиг: они уже едины, неразрывны, они – одно, как свет и тень. И странный, темно – синий блик поплыл по светлым обоям…
28 ноября.
Только что ушел Володя. Как всегда, он не остался ночевать. И я не виню его. Все – таки дома – дети. Но то, что я сегодня с ним пережила, не буду описывать. Сначала, кода мы пили чай, он сказал мне, что я – его жена. Жена не та, которая записана в паспорте, а та, которая в душе. Это его слова. А потом …
– Ты – это я, – сказал он мне в дверях. – И черный его силуэт на фоне желтого прямоугольника открытой двери показался мне в этот миг моей собственной тенью.
Но вышел сосед, Василий Поликарпович, сопровождаемый своим новым приятелем, неким Иваном, Филиппов, мне показалось, вздрогнул, наверное, от неожиданности, поспешно простился и поспешил по ступеням вниз… А внутри у меня точно возникла сосущая воронка – воронка пустоты.
29 ноября.
И все – таки – об эротической любви.
Вся наша культура, точнее цивилизация, да, именно цивилизация построена на идее, что желание физической близости вызывает тело. И потому вся реклама построена на культивации женской, реже – мужской, красоты, именно физической. Ноги, грудь, а также все остальные места, подаются и по телеэкрану и на журнально-газетных страницах, с приправами и без. И вполне возможно, существуют, и в достаточном количестве, люди, реагирующие именно на телесные признаки – и только на них… Это – совершеннейшие примитивы, или те, кто по тем или иным причинам полностью лишен физической близости: к примеру, юноши, призванные в армию и служащие там два года. Но истинное – и страстное, и неодолимое эротическое чувствование вызывается отнюдь не телесными признаками, они – всего лишь более или менее удачный костюм, который прикрывают именно то, что тянет, как магнит, сильнее магнита, тянет, как сама жизнь – человеческую с у т ь. Потому что истинное влечение – это желание полного, а не только и не столько даже телесного, слияния – слияния двух человеческих существ. «Я хочу быть с тобой», постепенно переходящее в «я хочу быть тобой» – это формула Эроса, восходящего (или нисходящего) к глубинам бессознательного, Эроса, который способен разрушить полностью человеческое «Я» и так же способен возродит его вновь – уже иным. Эрос – проводник Эрос – сталкер. Я знаю ту т о ч к у, за которой открывается в с е. Откуда знаю я? Мне кажется, я родилась с этим знанием, но только сейчас открыла его в себе. Благодаря Владимиру. Туда и ведет он, мой Эрос, туда, туда, где хранится магическая с и л а. Ты, Владимир, будешь способен понять и познать, овладеть и трансформировать, достичь всего, чего только пожелаешь… Такова сила истинного синтеза – дверь в тысячи миров…Я люблю тебя. Я все тебе отдам… Пусть я стану только ключом к той двери. Пусть, едва она отворится, ты выбросишь меня и я потеряюсь в траве, и ты перешагнешь через меня, забыв навсегда. Я сослужу тебе службу. Ты обретешь искомое, великую тайную силу, силу жизни, а я знаю – только э т о г о ты ищешь, только э т о г о ждешь. Потому что люблю.
30 ноября.
Перечитала вчерашнее. Это – бред. Откуда он идет ко мне?
61
В конце февраля родила Марта. Девочку. Назвали в честь покойной бабушки – Ирмой. Ирма Владимировна Филиппова.
А в середине марта Ольга преподнесла свою бомбу – произвела на свет сына. Родила она без мужа. Другими словами, нагуляла. Правда, Анатолий Николаевич намекнул, глядя на Филиппова круглыми желтыми глазами, что отец ребенка – король, имя которого лучше не тревожить всуе. Теперь короли те, у кого кошельки тугие, уныло подумал Филиппов, а этот… но, кто знает, может депутат Госдумы какой-нибудь. Но дня через четыре Прамчук-старший намекнул, что еще повыше и помощнее. Уж не замминистра ли, испугался Филиппов. А что, они с Мартой смазливенькие. А Ольга-то, Ольга, она в отца пошла – язык здорово повешен, остроумная, начитанная, все, что только входит в моду в культурной среде, она уже знает. Могла и замминистра уложить. М-да.
– Володя. пора вам с Карачаровым (это «вам с Карачаровым» приятно пощекотало самолюбие) искать какие-то новые формы в работе. Часть помещений можно было бы сдать в аренду. Но и этого мало.
– С чего нам (он и сам был не прочь объединить себя с директором) всем этим заниматься?
– Времена изменились, Володя, – произнес Прамчук строго. – Партия уже из гроба не встанет. А назвавшиеся опять тем же именем, власти былой уже никогда не вернут.
– Почему вы так думаете? – Испугался Филиппов. Ведь столько было вложено сил в псевдопартийную деятельность, неужели навсегда гакнулась?
– Пока миллионер был подпольным, можно было еще ждать, что телега покатится назад, но когда подпольный миллионер стал официальным, – все, свершилось: мы с тобой стали жить в другой стране. Теперь человек человеку – волк. И скрывать этого не надо. Слабого толкни. До западного либерализма, до их социального сюсюканья со стариками и малыми детьми нам пока, как до Марса. А не до Маркса. Кстати, ты слышал, как один крестьянин нес домой кусок печенки Нет? Несет он его в одной руке, а в другой – рецепт пирога из печени. Тут вдруг налетает какая-то хищная птица и вырывает кусок из его рук. «Глупая птица! – Кричит крестьянин ей в вдогонку. – Печень ты украла, но что ты будешь делать с ней без рецепта?». К нам не пришел капитализм их, старый да мудрый, а пришел наш, который и капитализмом-то не назовешь – с нашим вечным российским лозунгом: «Грабь награбленное»! Кто успеет, тот и разбогатеет. А остальные – голодной смертью вымрут. Если у вашего института не будет денег, он сдохнет, как серая мышь в мышеловке. Поверь мне, я редко ошибаюсь. – Тесть усмехнулся. – Пожалуй, вот только в тебе ошибся.
– Во мне?!
Прамчук-старший зло улыбнулся.
– Видишь ли, Володя… – Но зазвонил телефон, тесть, не договорив, поспешил в прихожую. – Извини, это мне.
Филиппов намеренно не удлинял телефонного шнура: мало ли. Вдруг, когда Марта будет спать, он позвонит Анне и шепотом пожелает ей приятных сновидений. Коридор хоть узкий, но длинный – супруга ничего не услышит.
– Кстати, – завершив недолгий разговор, снова входя в кабинет, сказал тесть, телефончики появились – без проводов, достаешь из кармана и где хочешь, хоть в машине, хоть в бане по ним говоришь, мобильные, кажется, они называются…
– Видел. – Филиппов недавно приметил у стриженых в малиновых пиджаках такие хитроумные штучки. Ох, как стало ему завидно.
– Так вот, Володя, пора и тебе такой аппаратик приобрести.
– Зачем?
Тесть не удосужился ответить, подошел к окну, отодвинул штору. Мелкие колючие снежинки то стукались о стекло, то словно отскакивали от него, потом сталкиваясь друг с другом, одни стремительно летели вверх, другие вниз и такая среди них царила неразбериха что казалось они охвачены паникой…
…паникой, паникой были охвачены снежинки. Анна смотрела на темное вечернее стекло и плакала.
Только что уехала «Скорая». Маме седой врач поставил диагноз: инсульт.
– В общем надо смотреть правде в глаза, – сказал он сочувственно, – вам это не прибавляет хлопот, как лежала она так и лежит. Но и мучений отнюдь не убавляет.
Поставив уколы, он уехал. А мама наконец заснула.
Но плакала Анна не от этого. Ее жгло чувство вины: она наговорила маме всяких глупостей – и через час мама стала красной, начала жаловаться, что у нее в голове боль, острая, как гвоздь…
– Это ты меня довела! – Крикнула она и потеряла сознание.
Что происходит?! Почему, точно сомнамбула, я вдруг иду в мамину комнату и начинаю говорить ей об ее эгоизме, о том, что она и заболела то, подсознательно желая вечной заботы о себе, точно о грудном ребенке, что у нее – холодное сердце, что она не любила ни отца, ни дочерей? Зачем я словесно истязаю бедную мученицу? Будто кто-то вдруг силой внушения заставляет меня встать с моего кресла: я иду к матери, как будто дрессированная змея на призывный привычный свист – и оставляю в ее душе очередную каплю яда.
– Твои обвинения для меня убийственны, – говорит она мне и глядит жалобно, как… Ах, не все ли равно, к а к! К чему эти сравнения. Вечные сравнения.
Ведь я всегда жила, себя ни сравнивая ни с кем. Я и все. Жила и все. Может быть, иногда, бессонными зимними вечерами я думала о сестре. И чувствовала: мы – похожи. Мне даже казалось, еще тогда, когда я таскала ее, крошку, на руках и так сильно любила, так сильно, как могла, у нас с ней возникла е д и н а я душа, и когда одна из нас покинет сей мир, другая будет жить и чувствовать за нее, с о х р а н и в е е п а м я ть. Да, ее память. Только воспоминания утратят острый и эмоциональный характер личных, они станут такими, будто она прочитала о м о е й жизни в книге. О м о е й?! Значит, это буду я?! Нет, наоборот – н е буду я. Вот если бы я сумела передать ей что-то свое – такое, чего нет у нее… Не только свою память и не просто сходство внешнее, а именно… что? Как назвать то непонятное, будто и не полностью мое, что есть во мне. Божьей искрой? О ней говорили мне многие, но мне как-то стыдно всегда было это слышать. Ведь, даже если она и есть во мне, она н е моя она дана мне свыше, а я так дурно, так легкомысленно к ней всегда относилась! Да, пожалуй, я чувствую, что действительно есть во мне н е ч т о, мне как человеку не принадлежащее, а идущее откуда-то извне, от какой-то единой, всеохватной силы, которая словно пропустила через меня, через мою душу один из своих лучей… Если бы моя сестра хоть на какое-то время ощутила себя мной, наши души бы слились в одну, и тогда, я знаю – этот луч или светящийся шар, состоящий из миллионов огненных мерцаний, мог бы мгновенно оказаться в н е й …покинув меня…ведь я так устала… иногда мне кажется, что мое тело, точно хрупкая скорлупка, вот-вот распадется, выпустив малиново – золотую бабочку ….
Я тихо вошла в комнату матери. Горьковато пахло незнакомым лекарством. Давно немытое стекло окна исчертили какие-то желтоватые застывшие подтеки.
Вся комната была окутана мутной сероватой дымкой, приглядевшись, я увидела – это из-под пола опять поднимается туман. Стало холодно ногам. Туман повиликой опутал сначала мои ступни, потом худые щиколотки, наконец подобрался к коленям.
Он шел о т т у д а. За ней? Или …
Мама, розовая и опухшая, наверное, какой-то из уколов, вызывал у нее легкую аллергию, лежала на подушке, по выцветшей наволочке которой, кое-где были разбросаны бледно-фиолетовые цветки.