Текст книги "Лев, глотающий солнце."
Автор книги: Мария Бушуева (Китаева)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
– И что она говорит? Чего нам бояться? – Усмехнулся Филиппов.
Ольга хмыкнула. – Только не при мне, – сказала она, я уже все выслушала и второй раз не желаю. Потом расскажешь Марта, перед сном.
Марта кивнула. Она всегда легко подчинялась своей младшей сестре. И сейчас совсем на нее не обиделась.
– Тогда – домой. – Не погасив сигареты, он вошел в дверь.
– Смотри, не сожги дом, – сказала Ольга, поглядев Филиппову в глаза. Он понял ее взгляд.
– А в Питере такая мерзкая всегда погода, – резко сменила она тему. – Нет таких чудных осенних дней. Помните у Бунина: «Лес. точно терем расписной!» В городке отлично. А там все время моросит, слякоть, слюнявая погода, фууу!
Она, поднявшись отнюдь не по крутой лесенке на второй этаж почему-то запыхалась.
– А я не люблю красивые пейзажи, – вдруг призналась Марта, уже снимая в прихожей обувь, – они меня подавляют. На фоне серой осени так хорошо мечтать!
– Тебе бы только мечтать, – проворчал он, сбросил полуботинки и скинул плащ. Он хотел повоспитывать глупую жену, но его чуткие ноздри втянули в себя еще непривычный запах нового жилища: пахло деревом и чем-то еще, тоже очень приятным.
– Слава Богу, – сказал Филиппов, – что мы…
– Переехали, – закончила его фразу Марта, – Ты это ведь хотел сказать, Володя?
37
«29 сентября…
Филиппов резко раскритиковал мою статью. Но, возможно, он и прав, я совсем в себе не уверена, и мои мысли кажутся мне какими-то несерьезными, не такими. как мысли настоящих ученых, пусть и молодых, как я. Обидно, конечно, что статью не напечатают. Но Филиппов сказал, что он хочет, чтобы между нами была абсолютная искренность и чтобы он мог мне высказываться обо мне и о моей работе (хотя разве можно всю мою завираловку назвать работой?) только честно. Кстати, неделю назад он переехал в городок, уже звонил мне оттуда вечером. Встретила я его сегодня на остановке автобуса. Может быть и случайно, как мне он сказал. Хотя мне показалось, что он меня ждал.
Мне звонила Елена. Ребенок у них растет, но беда с Гошей – он стал страшно поддавать и пару раз уже не ночевал дома. Видимо, Елене по-настоящему плохо, иначе бы она мне не позвонила. Вообще, у меня насчет Георгия еще на их свадьбе были неважные предчувствия, мне тогда показалось, что он будет пить, но я, разумеется, не стала ей ничего такого говорить.
Заходил пару раз на прошлой неделе Сережка Дубровин. У меня всегда душа радуется, когда он вбегает к нам, начинает шуметь, болтать с матерью, с тетушкой. Но после того, как я рассказала ему о нас с Филипповым, а мне так хотелось хоть с кем-то поделиться, он стал на меня смотреть совсем иными глазами, а когда подвозил меня на дому три дня назад, вдруг наклонился и попытался поцеловать в губы. Я, конечно, рассердилась. Оттолкнула его. Хоть и не резко, но он, кажется, обиделся.
Он дал мне почитать Гессе «Степного волка». Сказал, что книга про него. Я прочитала за один вечер. Нет, мне не близка философия его главного героя – оставлять запасной выход – и такой! – нет, это не по мне.
Пожалуй, я никогда и не думала о суициде. Но сейчас, вспоминая дни юности, а они еще только успели скрыться за горизонтом, я вижу, какая во мне таилась хрупкость, она и сейчас есть, такая, что кажется достаточно было только посильнее сжать мое запястье и нитяной волосок, на котором пульсировала моя жизнь, мог бы порваться. Помню., я прочитала один страшный, но очень увлекательный роман, забыла автора, там была героиня, о на потом сошла с ума, которая боялась птиц. А мне нравились птицы, когда они летели надо мной в небе, когда сидели на ветках, но представление, что я могу взять перистое тельце в руки вызывало, да и вызывает до сих пор, у меня содрогание. Я бы упала в обморок хотя только один раз на минуту потеряла сознания, возвращаясь в душном автобусе с пляжа/,если бы меня заставили взять живую птицу в руки. Но вот что странно, однажды мне приснилось, что в моих руках бьется птица, а я-то знаю, что это не птица – а время, мое время.
Порой, именно в такие как сейчас, высокие осенние дни, у меня возникает непонятное чувство, будто все уже прошло – что прошло? – жизнь? юность? Право, не знаю, а остальное, только снится, и этот сон прервется, но из него я вновь попаду только в сон. Впрочем, слово «сон» не совсем точно передает мои ощущения. Мое ослабленное чувство присутствия в реальной жизни, о котором так часто мне говорит Филиппов, я теперь приняла как одну из своих основных особенностей. Но я могу объяснять его и низким давлением, и астенией – то есть с помощью медицины. Но чем объяснить чувство присутствия в реальности иной, которую я с огромной натяжкой назвала «сном»? Иногда, проснувшись, я не сразу понимаю, где я. Часть моей души еще бродит по другим тропам, но где эти тропы пролегают и кто идет по ним вместе со мной, не одна ли я там, совсем одна – всего этого я не могу сказать: сторож-сознание, едва я намереваюсь вернуться сюда, к маме и тетушке, к работе, книгам и телевизору, предусмотрительно отбирает у меня ключи от ворот в другую реальность и дает мне выпить бокал напитка пробуждения – бокал забвения.
Но все последние ночи мне снятся тревожные сны – будто кто-то преследует меня, один фрагмент я запомнила: мой преследователь бежит по пустынной улице, я слышу все ближе его дыхание, но вдруг из-за угла появляется моя мама, она здорова, она идет ко мне навстречу – и преследователь исчезает…
Мне даже по лесной тропе, наверное, из-за этих снов стало страшно ходить до остановки: иду да озираясь, нет ли кого сзади…
38
«23 мая…
Вот сколько я не писала.
Вчера был такой теплый день.
Звонил Филиппов и сказал, что будет ждать моего к нему возвращения, ждать сколько угодно долго, ждать, ждать, ждать.
29 мая.
День сегодня совершенно летний! Как шутит Филиппов: «А ты у меня, Анна, совершенноЛЕТНЯЯ».
Вчера тоже был чудесный день, мне позвонил Дима, такой красавец-викинг, и предложил просто так проехаться с ним на его машине вишневого цвета. Что мы и сделали. Дима все время повторял: «И откуда ты взялась, такая красивая?»
Лес, точно зеленый туман, клубился по сторонам дороги. Но, свернув влево, машина понеслась мимо кладбища. И я сказала внезапно: «Останови»
– Что прогуляться по кладбищу захотелось? – Дима иронично улыбнулся. – По-моему нам туда еще рано.
– Я выйду.
– Ну ты чего с ума сошла, – миролюбиво попытался остановить меня Дима, наблюдая через плечо, как распахиваю я дверцу машины.
– Подожди меня, – попросила я, выходя.
– У меня, между прочим, уже давно отец здесь, – сердито кричал мне вслед Дима, – но я драматического театра из этого не делаю.
– Только подожди, – повторила я …
….купить цветы… Зачем?. Одной страшно… А бабкам нравится здесь стоять… Я медленно шла по центральной аллее. Могилы, кругом могилы, Господи, ну и что? Но зачем я выскочила на эту необитаемую живыми землю, пропитанную прахом? Диму разозлила…
«Кукушкина Елена Федоровна» – умерла тридцати семи лет. Тридцати семи… Значит, через десять лет с небольшим есть возможность умереть. Если не будет какой-нибудь войны Нет, тридцать семь – мало. Умереть через тринадцать лет и далее. «И далее» – сейчас любимое слово Филиппова. «Я люблю тебя и далее». Сидит в это мгновение в кухне и курит. Последнее время он курит папиросы. Сидит на кухне, в майке, в трико, вытянутых на коленях, сам себе заваривает кофе. В девятнадцать лет приехал из деревни: уши большие, щеки впалые, худой, узкоплечий, веки фиолетовые, брови черные. Красивый. Мечтатель к тому же. Ложился спать и придумывал, что станет великим…» Суматошников Василий Фомич» – сколько же ему было, когда он умер? – пятьдесят, так, плюс девять, плюс… «Отцу и мужу с вечной любовью» В наше время мало кто пишет на родных надгробиях такие слова: «С вечной любовью». А мне бы хотелось, чтобы он любил меня вечно? Он – черная певчая птица в золоченой клетке. И его жена? С маленьким клювиком, широкая, неуклюжая, домашняя, милая птичка. Прощебетавшая однажды: «Если ты уйдешь, я покончу с собой» Что держит его в клетке до сих пор? Жалость к жене? Страх свободы? «Отцу и мужу…» – свежие цветы на могиле бывшего Суматошного Василия Кузьмича… или как его там… кому это теперь важно? Безутешной вдове умершего полгода назад? Через черные глазницы вскоре прорвутся корни ангельски белой березы.
Какое сегодня число? 29 мая.
Знобит. Меня знобит.
Господи.
Какая холодная скамья возле чужой могилы.
Сегодня…или завтра… или вчера она родилась бы, подсчитала уже позже. Получалось двадцать девятое мая плюс-минус… Под знаком Рака: мечтательница, а может быть, поэтесса… Или просто девочка, похожая на него…
Кто же? Кто же здесь? Наклонилась над мраморным надгробием, прочитала «Левченко».
Сделали масочный наркоз. Молодая врачиха с выпуклыми бледными глазами считала пульс. Отдайте мой пульс, заплакало внутри. Вдруг – музыка. Сумасшедше быстрая музыка. И – мрак. Черный, густой, как мазут. Продиралась, продиралась сквозь этот мазут, который держал со всех сторон. Как тяжело. Ужас, как тяжело. Как мучительно тяжело материализоваться душе, снова обрести плоть. Для того, чтобы обрести только руку, необходимо сделать колоссальное усилие, словно сдвинуть с места семиэтажный дом, пошевелить тем, чего нет, но что должно стать рукой. И стиснув зубы, шевелю тем, чего нет – под бешеную музыку – и вся жизнь в миг титанического усилия проносится мимо – под безумный оркестр… и детство, и… а мать тоже не хотела меня рожать, и отец не хотел… никто не хотел… А впереди, там, где мрак будто сужался, виднелась какая-то светлая фигура…
Суметь, наконец, материализоваться вновь и понять, как тяжко душе обретать плоть. Душа моей девочки… Господи… – Где я?! – Закричала, очнувшись. – Скажите. Где я?!
«Левченко Сергей Иосифович». На камне холодно сидеть. На фотографии длинное, с выпуклым ртом, как видно скрывавшим очень крупные зубы, бледное лицо. Что-то от клоуна, от Никулина. Раньше казалось, что клоуны должны жить очень долго и счастливо, потому, что им официально разрешено – и документально подтверждено – оставаться детьми столько, сколько они захотят.
Потом сказали: «Ты, голубка, едва не умерла. Выжила, но – теперь уж отражалась» Что было во время операции – все знаю и так: девочка, приснившийся лес, поляна и она на поляне плачет, а вокруг рой насекомых, моя девочка…
Вернулась на центральную аллею, с которой когда-то, даже не заметила когда, успела свернуть. Навстречу медленно тянулась похоронная процессия. Моя девочка, возможно, родилась бы именно вместо него, чье тело торжественно и уныло везут в открытом кузове по аллее. Теперь зияет дыра в потолке, дыра, через которую в душу падают густые, черные капли мрака. Но, может быть – бросить скорее травинку, чуть не взяла ее в рот, чудится, здесь все выросло на крови, на отравленной почве – успокоение, конечно, можно придумать: она не родилась, значит, кто-то не умер. Глупость! И все же… Кого-то вырвали к жизни из клинической смерти Самообман. Но все же…
Процессия, словно споткнувшись, остановилась. Место для захоронения где-то рядом. Кого хоронят? Гроб поставили так близко, что можно было заглянуть в лицо умершего. Отшатнулась: он! Его волосы, но когда он успел так поседеть – совершенно белые виски, его нос, его ввалившиеся щеки, синие веки, Боже мой, когда он умер? Когда?! Отчего!? Неужели девочка должна была родиться вместо отца?! Любимый! Сжала с ожесточением свой палец, чтобы не заорать вслух. Пропал звук. Огромное молчание упало на кладбище. Молча, шелестела листва на березах, кудрявые ангелы, ангелы, молча двигалась трава, молча, рыдала женщина у гроба.
На пальце багровел и вспухал след зубов.
Рыдающая женщина у гроба не была его женой.
Это был не он.
У нее уже билось сердце, у моей девочки. Она непременно походила бы на него: трагически темно-фиолетовые брови и сиреневатые веки.
Засмеяться от горя. Конечно, не вслух, про себя. Все, что есть истинного, – любовь, мука, боль, счастье, – все дышит, движется тайно от всех.
В той квартире, потерпевшей кораблекрушение, над ванной, в которой томилось уже пахнущее белье, он все-таки омыл лицо …капли влаги на счастливых губах… женская грудь в росе…
– Я тебя люблю. (Кто кого? Кто кого?)
– Я тебя убью. (Кто кого? Кто кого?)
Его двойника, кажется, уже положили в землю. В майской земле, где сверху муравьи, чуть глубже – жуки, еще глубже – черви, лежит его двойник с поседевшими висками, с ввалившимися, как следы ступней на песке, синими щеками. Он уже под крышей земли, а душа его… Душа моей девочки, едва успевшая обрести плоть, была оторвана от нее, отодрана – что может быть страшнее такой казни? – отторгнута миром – о, муки обретения плоти и потери ее вот так – адски страшно – в самом начале…
Так можно сойти с ума. Упасть с него, как с балкона седьмого этажа.
Тогда мы сбежали по лестнице, как воры… «Ты стала еще красивее!» – на весь город, на всю землю прокричал он. А потом, уже в такси, прошептал: «Мы встречаемся с тобой раз в жизни».
Девочка, наверное, в это мгновение впервые прильнула бы маленьким ротиком к теплой материнской груди.
– Давай не будем об этом, – попросил он умоляющее, – сделай все, что надо в этих случаях, только больше не проси оставить и не говори об этом. Я дома от таких ситуаций измучился. Сколько раз отводил сам в больницу…»
Я вышла из кладбищенских ворот. Димы не было… Прислонившись спиной к березе, в шуме которой мне слышались приглушенные голоса тех, кто лежал за оградой, и провожая взглядом бегущие мимо машины, я хотела заплакать. Но глаза точно засыпало сухим песком.
И почти каждую ночь я просыпаюсь, потому что мне слышится плач грудного ребенка
39
Я чувствовала огромное облегчение: билет в кармане, сегодня вечером я улетаю. Оставляю Дубровину ключи от квартиры – пусть занимается продажей, а найдет покупателя, я сразу прилечу на два дня, ладно уж. Он повезет меня сегодня в аэропорт. Четыре дня с Дубровиным – это, если хотите, (я обращалась к невидимым зрителям. Привыкла, работая в театре!) крохотный курортный романчик, от которого, если он вдруг затягивается, начинает слегка мутить, как от пряных духов. Правда этот курорт как-то подозрительно смахивал на семейный склеп, в котором я почему-то решила немного отдохнуть от столичной суеты. А так – все вполне. И «Шампанское» было, и соленые поцелуи, и поездки, и полусумасшедший бред случайного возлюбленного, почему-то в пылу страсти называвшего меня именем своей любимой, покинувшей сей мир… Имея билет в кармане, я могла и иронизировать!
Говорят, в Египте Город Мертвых – он, кстати, называется как-то иначе – уже давно заселен живыми. В нем есть и электричество, и телефоны.
Так что можно говорить актрисулькам, что я побывала в Египте. Это мой скорбный юмор. Но все-таки – юмор! Я улетаю! Домой! Прости, сестра, я дочитаю твой дневник дома и тогда, еще раз приехав в Н, выполню твою просьбу. Мне и самой хотелось бы повидать Филиппова, не могу сказать, что он вызывает у меня хоть какую-нибудь симпатию, но посмотреть на человека, к которому ты испытывала такое сильной – и роковое, по твоему же собственному определению, огромное чувство. Прости, но я, вслед за Толстым, считаю, что любовь – это вера. Или… Или что-то… Я случайно повернула голову и глянула в окно: белый голубь секунду смотрел на меня через стекло, потом вспорхнул и взмыл ввысь.
…другое?…
Но раз этот человек способен был у тебя вызвать такую веру в свою любовь к нему, значит что-то в нем было.
Я пошла в ванную комнату, приняла душ, поправила косметику.
А может, ничего такого в Филиппове и не таилось; все было только в тебе самой, сестра. И твоя жизнь, и твоя любовь, и твоя смерть. Ты случайно попала в наш мир и, не имея сил врасти в его отравленную химией и техногенными отходами, больную, но все еще целебную землю, зацепилась за ветки дерева, как сверкающая на солнце паутинка, а потом тебя подхватил и сорвал вихрь, и дождь прибил тебя к поникшей траве… Вот и вся история. Когда-то отец поделился со мной, что первая беременность матери вызвала у него чувство протеста: он хотел еще подышать воздухом молодости, допить до дна бокал с пузырящейся веселой свободой, а тут такая досада – беременность, женитьба, пеленки, детский плач. Не сильно жаждала родить тебя и наша мать. Она легла в больницу, чтобы прервать беременность, но оказалось, что у нее и у отца проблемы с резус-фактором. Врачи настояли: надо рожать. Так ты и появилась на свет.
Может быть, на самом-то деле, та крошечная капля, что была тобой, и не очень жаждала развития в человеческую особь? Может быть, она танцевала с другими каплями-галактиками, то отделяясь от них, то образуя с ними единый узор, не ведая печали воплощения. И когда неведомая сила – сила физического притяжения мужчины и женщины – сорвала ее с ее безмятежного космического пути, она вряд ли ощутила восторг, ведь оказавшись в замкнутом пространстве и, все укрупняясь, и принимая иную форму, она отпадала от небесной грозди – и, пугаясь, принимала материальную форму, столь же чужую для нее, как вся наша жизнь. И Филиппов просто выполнил твою волю, сестра. Только помог тебе вернуться. Он подтолкнул тебя, но ты именно в таком толчке и нуждалась. И потому все его так называемое отрицательное «Я»– только воплощение замысла твоего внутреннего режиссера. Филиппов и д о л ж е н был быть именно таким. Такого Филиппова ты и выбрала, сестра.
Прости, я как бы побыла тобой, короткое время общаясь с Дубровиным и с твоим хромым старым соседом. Дубровин мне много рассказывал о тебе. И теперь мне кажется, я п о н я л а тебя, и потому от власти твоей души освободилась. Романтизм, а ты вся из романтизма! – это всегда признак слабого чувства жизни. Какой-то неправильный резус заставил тебя родиться, сестра, но душа твоя так и не смогла обрести земных корней.
Впрочем, я не оправдываю Филиппова как отдельную от тебя особь. С твоей статьей он поступил просто классически. Если он и потом ставил тебе палки в колеса, не пропуская возможности с тобой переспать, он просто негодяй.
Стукнув легонько в дверь, вошел Дубровин.
– Как настроение? – Вскричал он. – Небось, надеешься упорхнуть?!
Мы перешли на «ты», и все последние дни я и в самом деле чувствовала его своим старым – старым знакомым… Но сейчас я, видимо, уже смогла отстраниться, как от холодного города Н, так и от Дубровина, вдруг сейчас увиденному мной совсем в ином свете. Я даже удивилась, как с этим субъектом, похожим на заведенного узкобородого чертика, выпрыгивающего из коробки, я могла… могла быть на «ты». Нет, и на «вы» к нему обращаться было невозможно: только сумасшедший, будучи взрослым человеком, способен вести разговоры с игрушечным чертенком. Может быть, когда я летела с ю д а мне подарили коробку в самолете? Нет, не помню. Или я сама ее зачем-то – от скуки, наверное, – приобрела у стюардессы… И самолет только-только приземлился, и я вместе с ним, а все, что происходило здесь: фотография на паласе и исчезнувшее полотенце, хромой желтый Василий Поликарпович и кривозубая княгиня, продавшая мне книжонку с говорящим названием, все приснилось мне, пока я летела, держа на коленях откуда-то взявшуюся яркую коробку… А! Она появилась потому, что на экране в салоне шел, заглушаемый ревом двигателя, доисторический, но по-прежнему смешной фильм «Бриллиантовая рука»… И то, что коробка с чертенком оказалась у меня на коленях – тоже сон.
Я и в самом деле уже сидела в салоне Ила и, пристегнувшись ремнем, ждала, когда нам сообщат, что сейчас самолет начнет набирать высоту. Дубровин – да и был ли он? – наверное, уже мчался на машине в свой панельный и одинокий рай, похожий на кемпинг бродяг. Прощай. Я побывала в своем сновидении, я побродила, как призрак, между старых серых домов, а теперь улетаю.
Внезапно меня удивил глагол «улетаю» – он, не снабженный в моем внутреннем диалоге с собой, обязательным дополнением, показался мне вдруг столь же нереальным, как и все остальное, остающееся за стеклом иллюминатора. Нет, поправила я себя, это душа может улетать п р о с т о т а к, а я – я всего лишь на самолете. А моя душа…
И тут я вновь ощутила сильнейшую слабость. Сначала я не могла понять, что со мной происходит. Будто мое тело сопротивляется властному желанию моей души вернуться обратно в город Н. М о е й душе? Нет! Т в о е й, сестра. И не только тело мое ведет изнуряющую борьбу с властью твоего стремления возвратить меня в город-сон, но и моя душа из последних сил пытается ухватиться за ростки любви, чтобы удержаться… Максим! Но я вижу – своим внутренним взором – как медленно он поворачивается ко мне спиной. А голос стюардессы между тем, прорвав неровное гудение, равнодушно предлагает нам покинуть самолет и ожидать в аэропорту дальнейших известий.
– Что? Что!? – Я обращаюсь к соседу-пассажиру. – Почему?! Куда?! – Но он мертв. Я оглядываю салон. Они все мертвы!
Но тогда почему они встают и идут к выходу. Я продолжаю сидеть, вцепившись в пряжку спасательного ремня белыми пальцами. Я смотрю на мои руки – это не руки живого человека! Я… Я… Где я? Может быть, самолет потерпел крушение? Нет, что-то было не так Ты уехал, Володя, ты внезапно сбежал. …куда сбежал? не помню. Не помню. И я сделала последнюю запись в Истории нашей Любви. И… вспомнила. Был долгий полет по какому-то огромному туннелю, а потом я вырвалась в слепящий свет – и мне стало так легко, так чудесно… Лицо мамы… Мамы… Лицо тетушки Александры…
Но где ты? Помнишь, ты обещал мне, что мы не расстанемся никогда? И страшная тоска овладела мной. Я лечу за тобой, Владимир! Я не могу быть без тебя! Ты дал мне слово, что никогда мы не расстанемся, что ты отправишься вслед за мной, куда бы я не уехала.
Я стала пытаться найти туннель, чтобы вернуться за тобой, Владимир, но он маячил впереди и тут же исчезал, едва я подлетала к нему (так вот откуда наши сны о полетах!). Вновь я устремлялась к нему, но сияющие клубы облаков закрывали его, а едва я подлетала к ним, таяли и, растворившись, оставляли вместо себя только ясную прозрачность безмолвия…
Измучившись от бесцельного поиска, я заснула. Наверное, я плакала во сне, потому что вдруг меня окликнул сочувственный голос моей сестры, – ей снилась я, – и она утешала меня и гладила по длинным волосам, а я рассказывала ей о Владимире, и опять плакала… – Помоги мне, сестра, – просила я ее, – верни мне Владимира! Я жду его и не могу дождаться! Выполни мою просьбу – и тогда твоя любовь будет счастливой.
– Да есть ли она? – Усомнилась сестра. – Ты все выдумала и жила в придуманном мире. Ты и сейчас летаешь в своем воображении, а на самом деле тебя уже нет. – И она, уткнувшись в свои ладони, залилась слезами.
– Послушай, что ты говоришь! – Рассердилась я. – Если я летаю в своем воображении, значит, мое воображение есть! А ты даже не можешь себя представить, насколько могущественная его власть: без представления нет воплощения. И я владею тайной в е л и к о г о п р е д с т а в л е н и я. Ты не понимаешь пока ничего, моя дорогая сестра.
– А как же те, без воображения, трезвые? А как же просто тупые, которые и вообразить себе ничего не могут кроме жареной утки? Их жизнь все равно полна событий – и никакого представления им и не требуется!?
Она засмеялась.
– Я отвечу тебе. Больше того, я сейчас приоткрою тебе кое-что из того, что узнала здесь: все те, кто лишен воображения, являются лишь инструментом, с помощью которого осуществляет себя чье-то представление. Их на самом деле не существует. И они – как глина – совершенно безвредны. Опасны те, кто наделен воображением, ибо придуманное обречено воплотиться. А если наделенные воображением, еще и обладают сильнейшей энергией, они становятся опасными не только для несуществующих, но и для всех, потому что их представление оказывается
– с и л ь н е е, поэтому их желания, к несчастью, порой низменные, реализуются… – Она грустно покачала головой. – Знаешь, сестра, мою смерть придумал Владимир. И вот… – Она обняла меня за плечи… – Но он обещал, что мы будем в м е с т е. Лети к нему, это моя последняя просьба, не откажи мне, выполни ее. Ты д о л ж н а встретиться с ним. Лети к нему и скажи, что я ж д у.
– Девушка, вы задремали. – Надо мной склонилась стюардесса, а салон был пуст. – Извините, но вам нужно покинуть самолет. Внезапные метеоизменения. Придется подождать в порту.
Я встала, ощущая в своем теле нездешнюю невесомость, медленно дошла до выхода и остановилась. Если я сейчас оглянусь, я увижу ее. И я оглянулась. Она стояла в проходе между креслами, бледная и спокойная. Красный шарф, закрывая шею, спускался на грудь. В ее взгляде была та уверенная, но вместе с тем тихая властность, которой невозможно не подчиниться. Я чувствовала, что между мной и ею пролегло сейчас не просто расстояние, равное половине ковровой дорожки, закрывающей проход авиасалона, но нечто нематериальное, через которое вряд ли можно пройти. Но я все-таки попыталась сделать шаг назад. Бесполезно. Моя нога сразу же провалилась в какой-то небесный холод, я посмотрела вниз: стопу уже скрывал вьющийся, как повилика, синевато-белый туман. Но тут же пламя страха охватило меня, я вырвала из небытия ногу – и, больше не оглядываясь, пошла к выходу.
Успокойся, шепнула она, и голос ее прошелестел прямо возле моего уха, мы отпустим тебя…
К трапу подкатил дребезжащий автобусик, я вскарабкалась в его совершенно пустой салон, и он дотащил меня до здания аэровокзала.
Я не удивилась, различив в прилипшей к дверному стеклу толпе, Дубровина. Мне теперь стало понятно, что и он – только исполнитель, воплощающий чужой замысел. И потому я обреченно помахала ему рукой.
– Ну вот! – Возликовал он. – А говорила, что прилетишь не раньше, чем через месяц! Все пассажиры давно прошли, а тебя нет и нет.
– Не знаешь, насколько отложили рейс? – Спросила я, отмахиваясь, как от навязчивой мухи, от его дурацкого ликования. – Имеет смысл ехать в город? Или посидим здесь?
Он глянул на меня ошарашено.
– Собственно говоря. – начал было говорить он. Но вдруг остановился и замолчал, привлеченный чем-то явно для него небезразличным, причем его лицо за одну минуту сменило несколько выражений: от ненавидящего до насмешливого – через притворно-равнодушное, заинтересованно-любопытствующее и печальное.
Сначала я не могла увидеть, что за предмет или человек вызывают у Дубровина такое эмоциональное многообразие (мне-то он вообще казался роботообразным, если признаться), но внезапно людской поток распался на какие-то броуновские группы и группки, и, недалеко от нас, в центре зала, моим взглядом был обнаружен человек: невысокий и плотный, в черной куртке и джинсах, впечатанных в его достаточно мощные ноги, с некрупной черноволосой головой и усами, под которыми виднелись твердые коричневые губы. Зажав портфель между ног, он читал газету. Сначала мне показалось, что ни в нем, ни в его наружности соответственно, нет ничего выдающегося – так полукупчик-полуартист. Но когда он поднял веки, внешность его мгновенно преобразилась. Как точно описать его глаза? Можно использовать уже набившие оскомину определения и назвать их «магнетическими», «сверкающими», «горящими», – и все эти слова ничего не объяснят. Ну, возможно, лишь какую-то незначительную часть производимого его взглядом впечатления. Когда он оторвался от газеты и посмотрел вокруг, как-то сразу стало ясно, что его оплывшее тело – лишь временная и почти случайная обитель его истерзанной, но все еще страстной души. Более того, весь его облик – то ли турка-торговца кофейными зернами, то ли еврея-аптекаря, живущего в крохотном венгерском городке, не более как тонкая ирония природы, а душа его, задыхаясь в этом чуть-чуть гротескном вневременном облике, служит чему-то тайному – о чем, возможно, не ведает и его сознание. Но тут же мне подумалось, что аптекарь и торговец кофе возникли в моем воображении неслучайно: этот человек был чем-то отравлен… душевно болен, как наркоман, не будучи, разумеется, наркоманом в привычном смысле. Он не походил и на алкоголика, хотя можно было предположить в нем склонность к вычурным монологам, произносимым в подпитии. Спрятав свои глаза под матовыми стеклами очков, этот человек затерялся бы в любой толпе любого аэропорта мира. Но я видела его глаза, и, несмотря на смутность впечатления, причем впечатления скорее неприятного, не могла не признать, что этот человек обладает несомненной силой, может быть, уже иссякающей, но когда-то бурной и прочти неуправляемой, способной прорваться подобно вулканической лаве.
– Вот он, – сказал Дубровин, – смотри.
– Кто? – Намеренно спросила я, хотя сразу поняла, что незнакомец, стоящий в центре зала ожидания, конечно, Филиппов.
– Герой-любовник. Владимир Иванович Филиппов.
Мне не понравился фиглярский тон Дубровина, не понравился зигзаг зависти, пересекший его лицо. Но я промолчала.
– Познакомить?
– Нет.
– Впрочем, я не смогу: у нас нет непосредственности в отношениях… – И я, и Дубровин продолжали смотреть на Филиппова, и он, почувствовав это, равнодушно глянул в нашу сторону.
– Не узнает, – прошептал Дубровин, краснея. – Или делает вид.
И в этот миг Филиппов точно покачнулся – и сквозь меня прошел его взгляд, молниеносно нанизав всю меня – и мою душу, и мое сердце, и мой ум, и даже мои легкие, потому что у меня перехватило дыхание, на свою раскаленную нить и замкнув ее вспышками своих зрачков. Но чья-то обширная спина спасла меня, закрыв собой Филиппова. И когда спина передвинулась в сторону стойки, за которой регистрировали билеты на очередной рейс, на том месте, где только что стоял Филиппов, высилась лишь гора дорожных чемоданов, ждущая своего Магомета…
– Поехали, сказал Дубровин, – тебе надо поспать.
– Поспать? Зачем!? У меня ведь сегодня самолет.
– Ты сможешь улететь только завтра вечером – диспетчеры бастуют.
– Но идет же регистрация билетов, – удивилась я.
– Зарегистрируют, а рейс отложат. Я уже все узнал. А, кроме того, ты ведь и планировала прилететь все-таки не на один, а на два дня, если найдется покупатель на твою квартиру. – Он потер рукой лоб и потянул меня за рукав. – Поехали!
– Ты хочешь сказать, что нашелся покупатель, – сказала я, когда машина вырулила за пределы аэропорта и помчалась по шоссе.
– Я хочу сказать, что нашелся, – он кивнул. – Может быть.
– Когда же ты о нем узнал?
– Пока ты отсутствовала, немало воды утекло, – произнес он каким-то не своим голосом. – Василий Поликарпович пропал. Покупатель привалил. И гостиницу внезапно закрыли на ремонт. Придется тебе побыть два дня у меня.
– А что, в этом городе нет других гостиниц?! – рассердилась я. – Сейчас ведь с местами нет проблем, не так ли?