Текст книги "Лев, глотающий солнце."
Автор книги: Мария Бушуева (Китаева)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
…И Филиппову представилась жизнь, раскрывающая, будто лепестки, свою сердцевину, свой п у п. А сновидения, словно туманный аромат, кольцом Сатурна стоят вокруг стебля, и он, Филиппов, чувствуя кожей лба влажную прохладу кольца, все-таки разрывает его – и склонившись приникает к цветку, к его сердцевине, он пьет ее нектар, ее могущественный эликсир – на алый лепесток рта Анны садится пчела, Филиппов отгоняет ее и, ликуя, понимает, что то, чего он так жаждал, свершилось! Да, это я, снова я, тот же Фауст, пьяница, обманщик и прелюбодей. Но не власти, славы и богатства ищу я, а если ищу именно богатства, славы и власти, то не только их. Я знаю, что есть одна точка – можно назвать ее п у п земли, достигнув которую ты получишь иное виденье, благодаря которому тебе откроется тайна всего земного. Не путем чернокнижья ныне ступаю к точке сей, но дорогой любви. Старинные книги открыли мне, что ныне на Земле есть несколько человек, способных провести через психическую реальность, одна из них – Анна. Нигде не указанно, в каком из миров находится п у п Земли. Может быть, чтобы попасть к нему, нужно пройти через смерть.
Филиппов вдруг вспомнил о себе – Филиппове, замерзшем на плоской кушетке, возле окна, открытого в холодную майскую ночь. То, что пригрезилось, растворилось в запахе расцветающей черемухи, ставшем вдруг таким сильным, таким мощным, будто зазвучал черемуховый оркестр, заглушая все остальные звуки и в первую очередь бредовый голос филипповского полузабытья. Фантаст я все-таки, кисло подумал он.
Впрочем, привидевшееся не казалось Филиппову совершенной чушью: Карачаров заразил своим интересом к «потустороннему» и «экстрасенсорному» почти весь институт: и те, кто считали все это полнейшей бессмыслицей, боялись открыто свое мнение высказывать. Однако, извлекая из темных водных зерцал, каких-то называвших себя то «контактерами», то «экстрасенсами» шарлатанов, – так их оценивало большинство сотрудников, – которые выкрикивали у него в кабинете очередные завиральные идеи, сам Карачаров по-дьявольски ловко, выходил из глубин парапсихологии на поверхность реальности. И каждую такую встречу обязательно завершал хорошим обедом или сытным ужином, распространяющим свои аппетитные запахи по всем институтским этажам.
Как ни странно, и Филиппов сразу это, так сказать, просек, с Анной Карачаров беседовал с тем же – огненноглазым! – интересом, даже порой теперь предпочитая ее общество запланированному контакту с очередным парапосетителем. В институте шушукались. Но версию о ненаучной, так сказать, симпатии директора к мэнэсовке, опровергала его секретарша, Ольга Леонидовна, встречавшая Анну с акульей – то есть весьма благосклонной – улыбкой. Филиппов, после недолгих ревнивых размышлений, все понял: Анна красива, ясно, но не внешняя ее прелесть хромого беса влечет – талантом ее жаждет овладеть, до капельки ее выпить – причем не идеи ее – они и наивны порой, и завиральны – ему нужны, а именно э н е р г и я ее таланта, которому, может, и воплотиться-то во что-то серьезное и не дано по причине Анниного совершенно безответственно-беспечного к своему таланту отношения. И сам Филиппов, поговорив с Анной, даже пусть о всякой всячине, почти ерунде, чувствовал сильнейший прилив вдохновения и после очередного свидания с ней писал статьи, точно робот, совершенно не уставая.
Майская ночь… Майская ночь…
Филиппов, покряхтывая, точно старик спустился вниз попить чаю. Сколько там на часах? Три? Тесть настоял, и, хотя дом отапливался с помощью газовой колонки, оставили внизу и русскую печь совершенно не придававшую большой комнате, убранной по-прежнему с эстонской педантичностью, русского колорита, но наводящую на мысли о компактно-уютном домашнем крематории. Так подумал Филиппов, отпивая чай и поеживаясь от контраста между горячей жидкостью, бегущей по долгим коридорам его нутра, и ночным холодом, вползающим в дом через все щели, которых, вроде, и нет… Он вспомнил роман «Ненаглядная». Мог бы он, Филиппов, таким же образом расстаться с любимой? Все-таки – ужас. Его женственная душа содрогнулась. Сжечь самому эти красивые долгие ноги, эти узкие бедра… А с Мартой? Мысль о теле супруги показалась более обыденной.
Ирма Оттовна так мечтала, чтобы ее кремировали. Ну и мечты были у вас, дорогая теща!
Все-таки страшный писатель, не русский. Русский человек, если бы и написал такое, то со шквалом эмоций. А этот англичанин или американец, нет, конечно, англичанин, описывает все страшное, будто бухгалтерский отчет делает. Впрочем, оттого еще более жутко читать. А русский приплел бы Бабу-Ягу, которая сажала на лопату Иванушку и хотела его в печи изжарить, то есть придал бы мифологизма – и вместе с бурными чувствами, выплеснул бы на читателя и древнюю, как мир, надежду. Все бы вышло, вроде, и не так страшно. Вроде, и сказка, а не быль. Русский, наверное, вообще в смерть не верит – оттого и не может описывать ее с беспристрастностью сотрудника бюро статистики. У русского она случается в тридесятом царстве, откуда в общем-то все-таки возвращаются.
Поразмыслив так, Филиппов допил чай и решил почитать: он чувствовал себя совершенно выспавшимся. Порывшись на книжных полках, полистав «Историю» Соловьева, он вспомнил, что у него в портфеле какая-то переведенная брошюрка, из тех, что часто, под влиянием неформальных интересов Карачарова, курсировали по институту, достал ее и, захватив ее подмышкой, держа в руках стакан почти черного чая, забрался вновь к себе на второй этаж.
Ночь уже пошла на убыль, черные зигзаги вершин, точно кардиограмма, бежали по светлеющему небу. И первые птички подали знак: скоро утро.
Полулежа на тахте, подложив под грузную спину твердые диванные «думки» старательно и красиво обшитые еще Ирмой Оттовной, Филиппов шумно отхлебывал горячий чай, не заботясь ни о чьем впечатлении. и его некультурное фырканье, и несвежие носки, в которых он проходил почти сутки., не только ничуть не огорчали его, но даже придавали легкую нагловатую веселость его настроению – именно в попирании этики, а в бытность с Елизаветой, и эстетики, когда они в своем страстном угаре были, не только некрасивы, но даже и по-звериному безобразны, виделась ему своя свобода.
Книга оказалась небольшой, страниц на сто пятьдесят, и в ней рассказывалось об опытах по отделению своего астрального тела. Называлась она «Дорога в иные измерения». Первая глава посвящена была мистическим ритуалам некоторых эзотерических школ, вторая – шаманизму. Автор, некий Джон Э.Скотт, перечислил несколько примеров отделения от физического тела, в частности, знаменитый случай, «сообщенный в 1863 году Вильмотом из Бриджпорта о появлении астрального тела жены одного из спящих в каюте пассажиров, которому именно в тот момент и снилась склонившаяся над ним и нежно целующая его супруга. Жену его видел другой пассажир, в это время бодрствующий. «Почувствовал ли ты, что я приходила к тебе в прошлый четверг?» – спросила женщина, когда встретилась после разлуки с мужем. – Узнав прогноз погоды, предсказывающий шторм, я сильно встревожилась и не спала всю ночь, наконец, я решила представить, что захожу к тебе в каюту… И я и точно вошла в твою каюту, твой сосед не спал, но все же, несмотря на его удивленный взгляд, я подошла к тебе и поцеловала тебя». Жена точно описала и каюту, и пароход.
После аналогичных примеров и доказательств, автор предлагал методику с помощью которой можно, отделив себя от собственного физического тела, не только попадать в самые разные места, даже другие страны, но и путешествовать по иным мирам.
Бегло пробежав книгу до конца, Филиппов вновь вернулся к страницам, рассказывающим о многочисленных случаях внетелесных переживаний. Во всех фигурировали как необходимый фон или стресс, или наркотики, или сон, или потеря сознания вследствие травмы, или, в крайнем случае, глубокая медитация.
Обычно скептичный до цинизма, Филиппов сейчас вдруг почувствовал необычное воодушевление. А не навестить ли Анну, подумал он, озорно усмехнувшись, и проверить, есть в этой завиральщине что-то реальное или нет. Он был абсолютно уверен, что с ним уже случались подобные истории, просто его ум, нацеленный на земные вещи, увлеченный то карьерной гонкой, то мечтами о больших деньгах, как-то не очень на таких переживаниях фиксировался.
Самое главное во всей этой тарабарщине, пытаясь над собой иронизировать, вслух произнес он, обязательно посмотреть на часы.
Итак, шесть часов тридцать минут.
Майское утро во всю давало о себе знать: где-то взревела машина, в доме неподалеку у местных жителей поселка завизжал поросенок. Так дело не пойдет, сказал Филиппов, чтобы мне отделить свой астрал, так сказать, нужна тишина и максимальное сосредоточение. Куда пойти? Вниз? Там мне как-то неуютно: будто над моими опытами станет подглядывать Ирма Оттовна. Лучше, пожалуй, остаться здесь, закрою-ка плотно окно, задернул шторы и лягу на кушетку. Он хмыкнул. Как в кабинете у сексопатолога.
Он так и сделал: плотно закрыл окно, выглянув на секунду во двор – нет, никого, да и кто может приехать в шесть утра?! От очень толстых штор пахло пылью, – конечно, теща умерла, и больше некому следить так же фанатично за чистотой, как следила она – Филиппов закрыл ими окно – такие тяжелые шторы любит Анатолий Николаевич.
Филиппов лег на кушетке и, подняв веки, оглядел комнату: как в гробу, ей-богу. И тут с ним что-то произошло. Он еще не успел настроиться на квартиру Анны, представить, как он входит, как пробирается осторожно по коридору и звоночек ее матери, словно комарик, летит уже вслед за ним, вот он открывает дверь в комнату Анны… И сильнейшее чувство любви охватило его: он увидел, что она еще спит, из-под одеяла высунулась ее цыплячья ножка, ноготки покрашены неровно – бледно-розовым. Филиппов наклонился над ее диваном, поправил одеяло и она открыла глаза, но не удивилась, увидев его, и не смутилась, а разулыбалась, как довольное дитя.
– Знаешь, Анна, я пришел к тебе навсегда, – сказал он, – я никуда больше не уйду из твоего дома, я буду жить с тобой.
– А как же Марта? – Она привстала на локте и встревожилась.
– Марте я оставляю свое физическое тело. И то – не все.
– Но ее жаль! – Вскрикнула Анна.
– И жалость оставляю. Немного, ласковая моя, добрая моя. – Он чуть не застонал, а сам себе показался аптекарем, отмеривающим на крохотных весах дозы порошков. – Мы будем ее с тобой жалеть вместе. Порой.
– Но как же твое тело без души? – Испугалась вдруг она. – Так же невозможно жить!
– Поздно думать об этом, – сказал он, – я у ж е здесь. Я не смогу вернуться обратно. Никогда.
– Никогда?
Комарик колокольчика, наконец, догнал его – и впился ему в сердце.
Филиппов ойкнул. И тут же вспомнил, что жив, и ощутил как по телу побежали теплые токи, точно горячие лучи. Свет пробивался даже сквозь прамчуковские шторы. Птицы пели прямо во дворе, рыжая белка пришла к кормушке – он раздвинул шторы и удивился, что угадал: и птицы пели, и рыжий хвост белки струился по загорелому стволу сосны. Это была жизнь! И Филиппов развел в стороны руки и обнял ее: и реки, и озера, и шумящий зеленый лес, и клубящееся облаками летнее небо, и стаи птиц, и рыжие звери, и голоногие дети, – все, все оказалось внутри его рук – и он, творец этого бессмертного мира, нес его ей, ей, только ей….
Но когда он, пройдя через бесконечность нескольких минут, спустился во двор, чтобы принять в летней кабинке душ, и стал наливать в бак воду из чайника, иначе бы струи оказались совершенно ледяными, он вдруг ощутил, что с ним что-то не так: он был здесь, во дворе дачи тестя, совершал простые, если не сказать элементарные действия, – но что-то с ним было не так – точно он в полумраке не может попасть ногой в домашнюю туфлю, все, что он делал сейчас казалось каким-то механическим, словно все происходило не с ним, нет, с ним, но или во сне, или очень давно… Да, пожалуй, последнее впечатление было самым точным: и дом, и двор, и душ, и он сам под едва теплой водой, казались только в о с п о м и н а н и е м, будто он откуда-то глядит в свое прошлое, как смотрят на экран и автоматически включается в действия, поскольку таковы условия кинематографической игры…Чувство было скорее неприятным. Наверное, это и есть шизофреническое расщепление, одумалось ему вяло. Он обтерся сухим полотенцем и, одеваясь, попытался хоть как-то возвратиться к совпадению чувств и действий, к целостности своего «Я».
И вдруг колокольчик вновь прозвенел. Филиппов суетливо побежал в дом: наверное, мать просит завтракать, нужно сказать ей, что Анна в ванной и сейчас выйдет. И, вбежав, остановился, обескураженный: я же на даче… И вообще, что подумает Аннина мать, если я подойду к ее постели? Идиотизм, ей-богу. Кажется, я рехнулся.
Но я же видел! Видел, как выпрыгнула Анна из постели на коврик, побежала в ванную… И, если прислушаться, я могу различить шум воды.
М-да. Неужели я отделил свое астральное тело, отправил его к Анне, А вернуться обратно – в тело физическое не смог? Бред.
Филиппов наскоро оделся, схватил черный кожаный портфель, пробежал через расцветающий лесок и, остановив первую легковушку, назвал адрес Анны.
«Жигули» домчали его до центра города минут за сорок. Суббота. Она, конечно, еще дома. Торопясь через ее двор, он вдруг вспомнил стихотворные строчки: «Через сирень – такси – с зеленым обещаньем, а ты – через любовь – в свой коммунальный быт…» Как-то приезжала к ним в институт красивая поэтесса, выступала, читала стихи, никому она не понравилась, а Филиппову понравилась, и он стал спрашивать в магазинах ее книжки и даже попросил профорга, Людмилу, пригласить поэтессу снова, мол, ее иррациональная лирика как раз для их сотрудников… Людмила Петровна – ее не так давно проводили на пенсию – честно пыталась выполнить его просьбу, но ничего у нее не получилось: исчезла поэтесса, будто ее и не было. У Анны нашел он вскоре ее сборничек, там и строки эти попались: «Через сирень – такси… Через сирень – такси…»
Анна открыла, улыбнулась, провела в комнату, принесла чай, бутерброды. Волосы ее, еще влажные после купания, пахли июньским лугом, так он сказал ей, пощекотав усами ее маленькое ухо. Чувство раздвоенности покинуло его, пропало неловкое и малоприятное ощущение, что он не может попасть сам в себя, как нога в сапог, он был здесь, в е с ь, и ему было легко, и хотелось петь. Вообще, всю его жизнь, точно знаменитую «Иронию судьбы» Рязанова сопровождали шлягеры «Ты, голубка нежная…» – мысленно пропел он, не без удовольствия представив себя старым соблазнителем, сентиментально влюбленным в легкокрылое создание, порхающее над огнем страсти. Вообще, не только шлягеры, но и оперетки западали в душу Филиппову. Никто бы не мог, наверное, представить, наблюдая, как медленно, мрачно, опустив тяжелые сиреневые веки, он ступает по институтскому коридору, что тело его – такое грузное и даже несколько асимметричное – может проявлять чудо-пластику, танцуя старинное танго или фокстрот, или, ритмично, следовать за рок-мелодией. И самое поразительное, что именно в танце Филиппов становился подвижным, быстрым и гибким. Но он никогда, будучи трезвым, не танцевал. И не напевал при людях; лишь иногда до Марты доносились куплетики, которые он небрежно, но, тем не менее, приятно, то ли напевал, то ли бормотал, закрывшись в туалете или выйдя на балкон.
Но Анна однажды увидела, как Филиппов танцует, и это потрясло ее. Она даже написала в дневнике что-то вроде рассказа: «Танец Ф».
45
«7 августа»
Филиппов вернулся из Венгрии. Там была конференция, и Карачаров направил от института его, что сильно обидело Диму.
– Тема-то моя, а не его, – сказал мне Дима, скривившись. – Ну да ладно, чего там смотреть в этой Венгрии! Если бы в Париж!
– Будапешт очень красивый город!
– И занимает одно из первых мест в Европе по количеству суицидов!
– Да ты что? – Удивилась я
– Закрытая нация.
– То есть?
– Нация с синдромом аутичной страстности… И пьют страшно много. Правда, без русской истерии: накачиваются вином до края, а потом сразу падают – и все.
– Откуда знаешь?
– Пишу сейчас работу о национальных архетипах. Заказ Карачарова.
– Интересно!
– Вот именно! А главное – по теме конференции. – Дима грустно усмехнулся. – И я же вдруг не у дел…
Филиппов позвонил мне вчера поздно вечером и предложил сегодня увидеться.
– Представляешь, сидим в баре, входит американец, спрашивает девушку-переводчицу: «Покажи мне типичного венгра». Переводчица оглядывает всех, останавливает взгляд на мне и говорит: «Вот – он!»
– То есть вы… ты съездил хорошо?
Он засмеялся в телефонную трубку. Смех его всегда мне казался не веселым, а зловещим.
– А переводчица нашей группы дала мне прозвище «грек». И у меня был с ней роман. Такая худая и многокурящая венгерка.
Мы встретились в центре, возле Главпочтамта. Он купил себе новые джинсы, темно-синюю отличную майку и в этих тряпках, обтягивающих его отчетливый живот, напоминал то ли режиссера-итальянца, то ли владельца кафе-гриля неопределенной национальности и сомнительной нравственности.
Но и я, в сущности, выглядела столь же китчево: высокая худая узкобедрая блондинка с длинными волосами, длинными ногами, в белой мини-юбке и белой рубашке с короткими рукавами. Темно-серый, почти черный ремешок подчеркивал пусть не осиную, но вполне приличную талию.
Все встречные прохожие смотрели на нас.
И дважды нас приняли за мужа и жену.
Сначала в аптеке, куда мы зашли, чтобы купить лекарство его сыну Мише. Он заболел ангиной. Женщина-аптекарь, когда Филиппов протянул ей рецепт, принесла таблетки и стала объяснять не ему, а мне, как и по сколько нужно лекарство принимать. Но, видимо, мое лицо выразило, что информация эта мне ни к чему, и аптекарша, чуть смутившись, перевела взгляд больших серых глаз на Филиппова. И мне стало неприятно, а может, и немного больно.
А потом официантка в кафе, когда Филиппов стал с ней рассчитываться за ужин и коньяк, сдачу протянула мне, сказав: «А то муж все растратит». И улыбнулась почти по-сестрински.
Я не ела (только одно пирожное), потому что до сих пор стесняюсь есть в общественных местах, мне кажется, все на меня смотрят.
– На тебя все в кафе смотрели, – потом пьяно бормотал Филиппов, когда мы бродили по старому церковному парку, – мужики с желанием, а девки с завистью.
Но я выпила рюмку коньяка.
Вечер был светлый и жаркий. Мы нашли пустую скамейку, затерянную в глубине листвы, и уже хотели на нее присесть, но я почувствовала, что рядом кто-то есть и, обойдя скамью, обнаружила спящего за ней алкаша – в грязных джинсах и грязной черной майке, небритый, он мирно похрапывал на траве…
– Хорошо ему, – проговорил Филиппов, зло усмехнувшись, – живет, как царь. – Он закурил.
Мы медленно двинулись по тропинке, покрытой пятнами теней, точно шкура ягуара Нетрезвый Филиппов ступал мягко, ноги его пружинисто отрывались от зеленого ворса парковой дорожки и снова на нее опускались. Они казались отдельными существами, и слова Филиппова, а говорил он без остановки, досаждали им, как летняя мошкара…
И когда нам навстречу из кустов выскочила Елена, как потом выяснилось, тоже слегка нетрезвая, мошкара все продолжала кружить, а ноги-звери пружинить, пока мы с Еленой, забывшие, благодаря долгой разлуке, легкому допингу и летней вечерней медовости о напряженности наших с ней отношений, решали, куда нам направляться всем вместе дальше, поскольку облака наших чувств как-то мгновенно слиплись и уже катились, став одним сладким комом, незнамо куда. И решили – к ней. Ее пятилетний ребенок с бабушкой на даче. Гошка у своих. Поцапались. И сильно поцапались. Вырвала я клок из его души, сказала Елена, прихохатывая, теперь в образовавшуюся дыру он водку льет. А дыра, получается, бездонная.
Как это тебе удалось, пробормотал Филиппов. Ноги его остановились. Вурдалачка ты, Елена.
А тебе Гошку жалко, спросила я. И увидела, подняв голову, что солнце одним своим боком уже зацепилось за черные ветви, которые сейчас потащат солнце вниз, вниз, вниз…
У Елены было тихо, пыльно и прохладно. В холодильнике оказалось полно всякой всячины – из Елены получилась шикарная домохозяйка – нашлось и вино. А Филиппов еще в кафе купил коньяка. Он опять с аппетитом поел и выпил, а Елена, стоя, курила и, наклонившись над ним, едва не касаясь его грудью, открыто проступающей сквозь легкую ткань летнего платья, поинтересовалась низким голосом: «А, между прочим, мы на «вы» или на «ты»?
– Между чем и чем? – Филиппов захохотал.
– Я предлагаю перейти на «ты», – Елена словно пощекотала его приятными словами, и он залился смехом таким, искренним и бурным, что все его тело заколыхалось.
Я поняла, что ему льстит, что моя приятельница, которая много моложе его, предлагает не соблюдать условностей, и что за легкостью ее перехода к более простому и свойскому обращению, он угадывает и легкость перехода к чему-то другому.
Было что-то новое для меня и в Елене, и в долгом безудержном смехе Филиппова, и, пока они пили «на брудершафт», я пыталась проанализировать, что же в них удивляло меня. И как мне кажется, я догадалась: Елена выглядела и вела себя почти как уличная девка (говоря архаичным языком моей бедной мамы), а смех Филиппова – в п е р в ы е за долгое время нашего с ним знакомства – звучал по-настоящему искренне, а главное, его смех, обычно мелкий и злобный, или сдавленно-грустный, или горько-саркастический, сейчас был добрым!
– Нет, сначала, я хочу тебя, Владимир, протестировать, – Елена быстро сходила в другую комнату, принесла бумагу и ручку.
– Я готов, – Филиппов озорно на нее глянул. Он то совсем не обращал на меня внимания – может, намеренно? – то резко поворачивался ко мне, сидевшей рядом с ним на диване, и громко шептал: «Люблю!». И Елена не могла не слышать его признаний.
– Возьмите авторучку и на листе нарисуйте дерево, – приказала Филиппову Елена. Я усмехнулась. Ей хочется произвести на него впечатление своей способностью проникать в человеческую психологию. Ради Бога. Я не стану мешать.
Филиппов старательно, точно школьник-отличник, – а он, кстати, учился именно на одни пятерки! – стал рисовать сначала кудрявую крону, потом тонкий ствол…
– Березка. – сказал он, прочертив на стволе черточки, – это вот – она, Анна. Я нарисовал Анну.
– Я потрясена! – Воскликнула Елена, многозначительно вглядываясь в протянутый Филипповым листочек. Надев очки, поскольку как многие «настоящие психологи», – а она уже не первый год работала в диагностическом кабинете, – была близорука. – Потрясающе!
– Я весь внимание, – Филиппов хотел казаться ироничным, но чувствовалось, что он просто сгорает от любопытства.
– Ваша душа-тайна, – Елена сняла очки и прикрыла глаза.
– Мы же с вами уже на ты, – пробормотал Филиппов. И мне показалось, что он сейчас испытывает перед «умным психологом» робость.
– Так надо, на «вы», – подала я реплику. Но не засмеялась. Зачем портить Филиппову удовольствие жадно слушать о самом себе речи ученой девицы?
– Казалось бы, простой рисунок – дерево… – Елена помолчала. – Но сколько в нем содержится информации о вашем характере! Вот, к примеру, сам факт, что выбрана березка…
– Это она, – Филиппов ткнул пальцем в мое плечо, – березка.
Но Елена не обратила внимания на его реплику, сочтя, видимо, ее за шутку. И не очень удачную к тому же.
– Березка – это чистота… Значит, на самом-то деле, вы стремитесь к чистоте, к ясности, к открытости…
Какой, однако, бред, подумала я.
– Ветвей много. Вы – плодовиты как ученый. Но вот здесь, в самом низу, изгиб ствола – это детская травма. У вас была какая-то психологическая травма в раннем возрасте Она могла искривить весь ствол – что означает жизненный путь – но искривила только начало пути, а дальше ваши внутренние психологические резервы оказались сильнее. Много травы возле ствола – выраженная сексуальность. – Елена сделала многозначительную паузу. – Но вот какие-то торчащие ветки без листьев – это последствия перенесенных тяжелых стрессов и агрессивность. Вы – очень агрессивны!
– А что меня ждет? – Филиппов смотрел на Елену с почтительным и тревожным доверием. И вновь я не стала им ничем мешать.
– Вы склонны к внезапным бурным страстям. К неожиданным сильным влюбленностям. – Во взгляде Елены появилась поволока. А Филиппов покраснел.
Дальше мне не хочется ничего писать. Одним словом, я ушла одна, а Филиппов остался у Елены. Было ли что у них, зачем гадать. Он позвонил на следующий день, сказал, что «пьяный в стельку», не заметил моего исчезновения… Но одно впечатление этого лихорадочного вечера – танец Филиппова и Елены – не могу не описать. Потому что была просто потрясена.
ТАНЕЦ Ф.
Это был фокстрот.
Да, фокстротик из тех, что иногда звучали у нас в доме. Мама говорила, что их любила ее мать, моя бабушка. Мелодия сладкая и страстная, но несколько театральная.
Филиппов встал и, галантно склонившись, пригласил Елену. Она плотоядно улыбнулась.
И вдруг – после нескольких тактов – их тела точно отделились от них или от моего представления, какие они – Филиппов и Елена – тела нашли друг друга и превратились в сообщающиеся сосуды, по которым стала перетекать музыка, увлекая их за собой и меняя их форму – пока не растворила их вовсе – и вместо пластически меняющихся сосудов я увидела колышущихся змей, которые, точно опереточные танцоры, изгибались и подпрыгивали, сверкая чешуей, их многочисленные хвосты взлетали то вверх, то вниз… Это было потрясающе.
Но мне так хотелось все-таки отделить Филиппова от Елены, и я – с усилием – сосредоточилась только на его округлом танцующем теле. Оно плавно колыхалось, как волна, взлетало, словно легкий шелковый шарф… Оно было воплощением пластики, гибкости, волшебного чувства ритма.
И вдруг я словно ощутила взгляд Филиппова: нет, он танцевал самозабвенно, глаза его зеркально блестели и вряд ли видели не только меня, сидящую на диване, но и свою партнершу. Но чувство, что Филиппов на меня смотрит все усиливалось. Это был взгляд скорбной любви – и мурашки побежали по моей коже. И тогда я подняла голову и почему-то посмотрела в верхний правый угол комнаты. Сначала я решила, что там, под потолком, висит портрет, но через секунду поняла – это же лицо Филиппова! Его глаза смотрят на меня, не отрываясь. Потом лицо исчезло. Я вновь перевела взгляд на танцующих: расширенные зрачки Филиппова блестели, точно у больного эпилепсией, щеки были бледны, а под вьющей влажной черной прядью набухали капли пота.
Музыка резко кончилась».
46
С момента исчезновения Василия Поликарповича прошло уже недели три. Впрочем, я могла и ошибаться. Если бы мне сообщили, что в этом городе, городе моего детства, время течет как-то по-иному, меня бы это вряд ли удивило: я теперь постоянно ощущала какие-то непонятные «выпадения» из одного состояния в другое, сначала воспринимавшееся как чужое, а потом начинавшее доминировать – так, что состояние, из которого я недавно выпала, как птенец из гнезда, уже вроде мне и не принадлежало. Путаница происходила не только с моими самоощущениями, но задевала и материальные предметы. Я могла умываться в ванной комнате Дубровина, крайней узенькой, облупленной, как вдруг мимо приоткрытой двери пробегала тень собаки, и я, подставив лицо теплой струе воды, мгновенно попадала в какую-то иную ванную, чистую и светлую, красивую и просторную, и м о я собака лаяла за дверью. Вытерев лицо и шею, стареньким вафельным полотенцем, я еще какое-то время бродила по д р у г о й квартире, но вспоминала через минуту, что у меня нет никакой собаки, что сейчас я нахожусь в чужом и холодном городе, что в данное мгновение брожу среди пыльных коробок и рюкзаков Дубровина, что квартира никак не продается, покупатели ходят почти каждый день, некоторые соглашаются, но потом почему-то отказываются… и так уже – сколько? – и тут я переставала плести эту грустную вязь… сколько дней, сколько дней…
Иван, приятель Василия Поликарповича, резко бросил пить. Старик исчез после их тихого вечернего выпивона, посвященного прощанию Ивана с одинокой жизнью вдовствующего графа в изгнании. Иван рассказал, не без скупой мужской слезы, наверное, что встретил тоже одинокую – и романтичную! – женщину и теперь собирается жениться. Наверное, признание молодого друга вызвало у старика некоторое досадное раздражение. Правда, он пропел ему, безбожно перевирая мелодию, «Прощальный ужин», однако, когда Иван уходил, старик так треснул дверью по стене, что посыпалась штукатурка.
– Обидно стало Василию Поликарповичу, но что поделать: его-то годики ушли – укатились под гору, – Иван закурил и покачал головой.
Мы сидели с ним в скромной забегаловке-однодневке, сильно и грубо подражающей «Макдоналдсу», который пока в здешних местах не появился. Когда я сказала Ивану, что уже много дней не вижу старого соседа, он, совершенно непритворно, удивился.
– Неужели на него так подействовало, что я решил завязать? – Он торопливо достал из пачки «Бонда» сигарету и закурил.
А как же насчет курения? Никотин – яд и тэ дэ и тэ пэ?
– Брошу, обязательно. – Иван самолюбиво покраснел.
Я сама нашла его и сама решила с ним поговорить. И не о Василии Поликарповиче. Мне как-то о не верилось, что со стариком что-то серьезное. Найдется.
Мне хотелось, чтобы Иван опроверг или подтвердил мои опасения: Анну з а с т а в и л и уйти из жизни. Хотя понимала: вряд ли я смогу узнать от уволенного эксперта, проводившего большую часть времени в алкогольном тумане, нечто определенное. Но у меня самой все последние дни была такая смутность и смута в душе: одно дело быть уверенной в том, что свой скорбный выбор сестра сделала сама, и совсем другое – предполагать, что некто заставил ее это сделать. И потому-то я решила все-таки встретиться и поговорить с Иваном. Больше мне говорить на эту тяжелую темы было не с кем.
Но выдавать Дубровина мне не хотелось. Зачем? Никакого следствия никто не ведет и показаний свидетелей не собирает. Имени Филиппова он не назвал, хотя без сомнений подразумевал именно его. Да, и нет у меня уверенности, что Дубровин подтвердил бы должностным лицам то, что говорил мне. Он и слова-то определенного не употребил. И, конечно, ничего бы конкретного не сказал следователю, от всего отрекся, легко найдя себе оправдание – мол, страсть есть страсть, она, как вещь в самой себе, непостижима, а, значит, и неподсудна.
– По-моему ваше предположение, Иван, имеет под собой основания, – сказала я, отставляя казенный стакан с недопитым кофе, – за тем, что произошло с моей сестрой, проступает замысел другого лица.
– То есть дело пахнет статьей? – Иван не то, чтобы оживился, но весь как-то подобрался. Он всегда, видимо, мысленно надевал служебный костюм, когда речь начинала идти о чем-то смахивающим на криминал.