Текст книги "Лев, глотающий солнце."
Автор книги: Мария Бушуева (Китаева)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
– Да не пахнет, грустно сказала я. – в том-то и дело. Нет никаких доказательств, неизвестно к т о… но…
– Говорите!
– Но… в общем, один человек почти уверен, что ее принудили это сделать.
– Кто этот человек?
– Не могу вам назвать его имя, простите. И потом, я уверена, что он не станет повторять своих слов еще раз. У него вырвалось случайно.
– Ясно. – Иван помолчал, выталкивая дым ноздрями. – В квартире вашей ничего нового? Больше ничего не исчезло?
Как-то я успела забыть и об исчезнувшем полотенце, и о моей фотографии на ковре. Теперь я одна в квартире Анны не бывала – только с очередными претендентами на ее приобретение. Меня всегда сопровождал Дубровин.
– Да, по-моему, все так же.
– А вы проверьте. И, главное, вы дневник Анны дочитали?
– Еще нет. Но осталось немного. Она только сначала записывала все подряд, или почти все, а потом от случая к случаю, и, как мне кажется, только что-то очень для нее важное.
– Дочитайте сегодня… Сможете?
– Не знаю. Попробую.
– И завтра давайте встретимся вновь.
Я первая поднялась и хотела уже выйти из уличного кафе, но вспомнила о старике-соседе. И почувствовала такую острую жалость к одинокому никому не нужному человеку, что удивилась сама: ведь я знаю его так мало… он всего как полтора года переехал в наш подъезд… Полтора года? Переехал? Я. наверное, побледнела, потому что Иван посмотрел на меня с беспокойством и поспешно спросил: «Что с вами?»
– Бедный Василий Поликарпович, – проговорила я, пока моя рука нащупывала в сумочке пачку с сигаретами. – Найдется ли … —.
– Жаль, – выдавила я, поспешно выскакивая из кафе. – Меня затошнило. Это был страх.
(…)
Все будет хорошо, через полчаса думала я, медленно проходя через сквер, цветным пятном оживляющий серый, сталинской застройки, центр города. Уже цвела черемуха, было прохладно, но безветренно и солнечно, первые цветы проклюнулись на аккуратных клумбах. Я поглядывала вокруг, впитывая майские ароматы и яркие краски, пока моя душа не заполнилась до краев музыкой живительных запахов и переливами зеленого – животворящего – цвета. Мне стало хорошо. Мое тело точно зазвенело и в нем вновь – каждой клеткой своей – улыбалась всему миру, расцветающему вокруг, сильная и здоровая молодость.
Не надо печалиться, вся жизнь впереди… Была такая песенка во временя моего детства! Вся жизнь впереди, надейся и жди!
Настроение у меня – прости, сестра! – стало таким лучезарно-летучим, так мне стало спокойно, легко и свободно дышать, что все, долгое уже время мучащее меня: и разрыв с Максимом, и твой мрачный город, сестра, и шизофренический Дубровин с его капканом, предназначенным персонально мне(о, в такие светлые минуты все замыслы и помыслы знакомых людей предстают, как на ладони!), и старик, пропавший из собственной квартиры, и мой театр, из которого меня уволили в мое отсутствие, и Елена, которая довела Гошку сначала до бутылки, а потом и до психушки …
И тут я остановилась, как вкопанная. Все-таки спасибо тебе, речь, за добротные шаблоны. Именно – остановилась, как вкопанная.
Елена? Довела Гошку? А я-то, откуда это знаю? Я еще не дочитала… и не листала… и даже не просматривала по диагонали, что там дальше!
Яркий майский день как-то мгновенно превратился в чуть ли не октябрьский, серый и холодный. Белая куртка продувалась насквозь сильным, жестким ветром. Я, замерзшая и унылая, стояла перед своим старым, старым домом, возле двери которого суетился щупленький мужичонка, мастеря кодовый замок. Вот еще новость, зачем он здесь? Люди в подъезде, по-моему, самые обыкновенные, кинозвезд и поп-певиц нет, это же не столица, да и успевших за годы так называемой «перестройки» прихватить из казенных карманов кругленькую сумму, тоже, кажется, здесь не видать. Ну да ладно, пусть мастерит – подъезд станет чище.
Я прошла в сырую прохладу, стала подниматься по каменным ступеням… И в квартире было холодно: то ли ветер дул с той стороны, куда смотрели давно не растворяемые окна, то ли так остыли стены из-за мертвых батарей: уже отключили тепло.
Многозначительные размышлизмы обычно приходят ко мне в связи с наблюдениями за самыми незначительными и ничтожными вещами. Так и сейчас, вспомнив про конец отопительного сезона, я подумала о царе Соломоне, и о том, что мысль как таковая не исчезает, и не просто не исчезает, а, точно долгая нить, тянется, тянется через все времена, нанизывая на себя случайные факты, чтобы когда-то встретиться с иной мыслью и вызвать мгновенную вспышку, благодаря которой нанизанные на нить события замкнутся в бесконечное ожерелье истины. Ты, сестра, уже только там – в пространстве истины…
Я прошла по комнатам, вошла в кухню, постояла, заглянула в ванную.
Иван просил меня проверить, все ли на месте в квартире. По-моему все. И даже… даже то самое махровое полотенце, исчезнувшее не так давно!
Я так не ожидала его увидеть снова висящим в ванной комнате на пластмассовом крючке, что сначала сильно струхнула: мне даже почудилось, что из всех углов за мной следят невидимые глаза. Но потом я постаралась все обдумать рационально. Преодолела страх, поставила в кухне чайник, приготовила кофе, и с чашкой горячего тонизирующего напитка уселась в комнате в кресло, скрестив ноги.
И вдруг мне вспомнилась знаменитая юмористическая интермедия, кажется, Жванецкого, которую с блеском исполняли два артиста: «– А это… вот это… вот это что? Что? Что? – Что – что? – Вот это! Вот это! Что? Что? – Это – полотенце!» И я – расхохоталась.
Какая-то мистификация, ей-богу! Кому-то нужно – я теперь, после своего отрезвляющего смеха, уже не сомневалась, что незримый диалог со мной с помощью исчезающих и появляющихся вдруг вновь предметов ведет не потусторонняя сила, а некто вполне вещественный, более того, мне хоть косвенно, но известный, причем имеющий цель – чтобы я начала очень сильно бояться. А страх, как известно, способен вызвать даже острое психическое расстройство. Значит, можно предположить, что кто-то хочет свести меня с ума.
Зачем? Кому я причинила зло?
Другой вариант: кто-то заинтересован в том, чтобы я, решив, что в квартире творятся какие-то темные дела, возможно, связанные с нечистой силой, уехала как можно скорее из города моего детства, передоверив ведение дел по продаже квартиры другому… Ему? Кому?
Пришел мне в голову и третий вариант: интрига. Некто просто интригует меня: так сказать искусство ради искусства.
Нет, все-таки недаром душа моя сегодня утолила жажду из майского фонтана – я опять чувствовала в ней силу и ясное спокойствие. Для меня главное – понять. Явление, смысл которого интуиция разгадала, обычно перестает пугать.
Сейчас мне стало ясно: за исчезновением полотенца могло стоять необъяснимое и неуправляемое – пусть чья-то безудержная страсть, но его появление снова на том же месте – знак твердого рассудка, сознательного замысла. Теперь осталось только узнать, кому сей рассудок принадлежит. Именно н а м е р е н н о с т ь происшедшего полностью успокоила меня. И даже слегка подзадорила: неужели я не смогу открыть имя того, кто пытается управлять мной с помощью хитроумных деталей? Неужели я не обыграю его, в конце концов!?
Все-таки это, скорее всего, Дубровин. Но – зачем?
Или – Филиппов?
Пожалуй, кандидатуры только две. Надо скорее встретиться с Владимиром Ивановичем Филипповым. Прочитаю до конца записки Анны и тут же позвоню ему.
Момент настал.
Пора, наконец, вспомнить, что я приехала в этот город – не продавать квартиру, я бы могла это отложить на неопределенный срок или передоверить, а для того, чтобы выполнить просьбу Анны. Просьбу, до сих пор неизвестную мне. Хватит проваливаться в туманные пласты ощущений! Нужно сделать то, ради чего я нахожусь здесь, потеряв работу, Максима, уйму времени!
Я опила кофе, поставила пустую чашку на ручку кресла, рискуя неосторожным движением смахнуть ее на пол, прикрыла глаза. Белая страница появилась перед моим внутренним взором, а на странице буква за буквой проступала надпись.
И я прочитала ее: «Я послала тебя за ним. Я жду его здесь».
Наверное, очень сильное чувство, точно мгновенно вспыхнувший пожар, на какое-то время опустошает душу, и, когда она медленно начинает вновь наполняться жизнью, все, что предшествовало огню, представляется теперь ей странно далеким.
Всего час пробыла я в пустой квартире, но сейчас, вспоминая, я вижу закат в окне подъезда: спускаюсь по темным ступеням, а вдалеке, над крышами домов, краснеют облака. И лето. Не майский прохладный день, пропитанный сладковатыми ароматами, а летний вечерний свет, летний закат… Середина июля. Я вспоминаю, как, войдя к Дубровину, сняла босоножки, приняла душ, легла в кровать (у него, противореча общему впечатлению от квартиры, всегда было чистое и приятно-холодящее постельное белье), и стала читать записки сестры. Мне было уже просто необходимо дочитать их до конца.
47
«1 января …
У нас защита моей диссертации прошла, но со скрипом. Филиппов был в счетной комиссии. Его секретарша, Неля Петровна, потом сказала мне, когда был фуршет и пили «Шампанское», что «Владимир Иванович так волновался, так волновался». А он, на следующий день, придя ко мне, сравнил прошедшую защиту с «полетом со свечой во мраке». И признался, что не хватило голоса, и пришлось ему самому срочно ехать домой к парализованному после инсульта ученому Тимофееву. которого я не видела никогда, за его слабым «да».
Новый год я встретила дома, с мамой и тетей Сашей. Наш завлаб Дмитрий Дмитриевич приглашал меня в свою копанию, но я не пошла: без Филиппова мне везде скучно.
Настроение у меня сейчас, когда я пишу эти строки, неважное: смотрю бесконечные концерты по телевизору, читаю «Другую жизнь» Трифонова в очень старом журнале «Новый мир». Алина отдала мне много журналов и кое-какие книги, потому что они весной уезжают в Америку всей семьей. Читаю и думаю о том, что будет если защиту не утвердят. Дело в том, что именно сегодня ночью мне приснился такой сон: будто я сижу на какой-то скамейке, глядя на забор, похожий на кладбищенскую ограду. И все это: и я сидящая на скамейке, и ограда, – точно помещены в огромной пустоте, и в этой же пустоте вдруг появляются люди в сером, в серых костюмах и говорят мне, что мою работу не пропустят. А я спрашиваю: Отклонят до следующей попытки? Они: нет, навсегда.
Когда я была совсем крошкой, однажды с покойной бабушкой, матерью отца, мы гуляли в сквере. Я помню, мы сели с ней на скамейку, и мои ножки еще не свешивались вниз, а лежали на деревянных планках сиденья прямо, точно у большой куклы. Наверное, я очень боялась свою бабушку. потому что, когда к нам подсел мужчина в сером плаще, «серый дядя», наклонился ко мне и спросил, «девочка, твоя бабушка – Баба Яга?», я так сильно испугалась, что помню свой страх до сих пор. Я была уверена: он сказал правду! И я даже догадалась, кто он – конечно, сам черт! И первый детский сон, который мне запомнился: за мной гонится черт, а я убегаю от него по пустынным улицам.»
«14 марта.
То ли я подчиняюсь чужой воле, то ли просто угадываю чужие желания и почему-то не могу, даже в ущерб себе, их не исполнить. Даже дома я замечаю: иногда моей бедной маме почему-то, неосознанно, конечно, хочется, чтобы я вдруг повела себя с ней не ласково, а грубо, чтобы сказала ей, что-нибудь обидное. Потом она плачет, клянет судьбу, зовет свою скорейшую кончину, поплакав, прощает меня, а потом лежит – раскрасневшаяся, довольная и читает книгу. А перед тем, как я проявлю раздражение, наговорю ей некрасивых слов, она чаще всего выглядит очень плохо: бледно-землистое лицо, морщинистые щеки, но после конфликта молодеет лет на пятнадцать, честное слово! И еще: я в с е г д а не хочу ее обижать, но иду на поводу ее бессознательной воли – и обижаю. Правда, анализируя, как и почему получилось, что я вновь с мамой поссорилась, я порой нахожу какой-нибудь крохотный повод: иногда это ее реплика, иногда какой-то обрывок разговора ее и тети Саши, вроде ко мне и не относящийся…
И вот, с Дубровиным получилось то же: я подчинилась его сильному желанию… Причем, понимая, что он нарочно напоил меня «Шампанским», чтобы уложить в постель, будучи уверенным в том, что иначе он от меня получит только отказ. Потом мне стало так стыдно из-за того, что произошло, и я как садист, нарочно сказала, что все получилось из-за двух бокалов вина. То есть я исполнила его желание, а сама совсем этого не хотела, пошла на поводу именно его воли, а свою волю – отключила! Зачем!? Неужели я просто пожалела его?!
Нет, нужно серьезно попытаться понять, что за всем эти стоит: за конфликтами с больной мамой и за моим безволием, проявившимся с Дубровиным.
Когда у нас с мамой все спокойно, я почти забываю о ней. Только ее звоночек – колокольчик заставляет меня вздрогнуть: мама! Но после ссоры в течение нескольких дней я ни о чем другом и думать не могу: моя вина перед мамой жжет меня и жжет. Я не только окружаю ее большей заботой, чем обычно, но буквально служу ей – всем своим «я» – и душой, и телом. И она расцветает. А у меня обычно дня через два-три обостряется тонзиллит. Но и сразу же после конфликта я выгляжу так, что страшно смотреть в зеркало: под глазами мешки, морщинки в уголках рта, провалившиеся щеки, бледно-зеленая кожа… Однажды тетя Саша с присущей ей простотой сказала, что моя мама живет, как лиана, только благодаря мне. Да, наша с мамой психическая связь несомненна: если я просыпаюсь ночью, значит, только что проснулась она и подумала обо мне; если у меня, например, заныло плечо, значит, это ее плечо сильно заболело от долгого лежания, если она радостно лежит и напевает, обычно и у меня хорошее настроение… Можно предположить, что ей давно не хватает своей энергии и мой взрыв раздражения – ее энергетическая пища, которая потом в качестве долгого десерта сопровождается моим усиленным вниманием и нежной дочерней заботой. Мама сама и провоцирует ссору. Но как-то не хочется верить в это психологическое клише. Может быть, все проще: у нее, неподвижной и несчастной, накапливается сильнейшее раздражение против жизни, столь несправедливой к ней, она ведь часто об этом говорит, и я, ее дочь, полная жизни, счастливая, как ей кажется. имеющая поклонников и просто способная бродить сама по себе, вдруг начинаю восприниматься ею именно как сама квинтэссенция этой – враждебной к ней – цветущей, бурлящей жизни. Это ее, а не мое раздражение прорывается вдруг наружу! Ведь, когда м о е плечо начинает ныть, обычно плечо мамы перестает болеть!
Хорошо, пожалуй, получается логично. Но почему после конфликта мама молодеет и розовеет, словно выпив бокал легкого вина, а я – опустошенная и несчастная – ведь мне невыносимо больно обижать мою бедную мамочку! – еле волочу ноги и выгляжу ужасно? Вот! Наверное, мама, ссорясь со мной, выслушивая мои раздражительные упреки, видя в моих глазах ненависть – она сама говорит, что я смотрю на нее в такие моменты, как волк! – мысленно торжествует, потому что, ненавидя, крича, раздражаясь, жизнь уничтожает самое себя! Мама ликует! Ей нравится, что мне, символизирующей для нее отринувшую ее жизнь, очень плохо, а совсем не хорошо. Значит, в глубине ее души, темнеет воронка – это жажда смерти, своей смерти, отнюдь не моей, но я для нее – это как бы она, но здоровая, потому уничтожить меня, значит, победить!
Но ведь все может быть гораздо проще: ей не хватает внимания, получив порцию, пусть отрицательную, она оживает, а я выгляжу так плохо из-за чувства вины: я и вижу себя в зеркале безобразной, именно потому, что безобразно, с точки зрения моей души и совести, себя веду.
Теперь о Дубровине…»
Дойдя до этого места, я решила пойти принять ванну, пока Дубровина нет дома. Погрузившись в теплую воду, я вновь, вопреки чтению записок сестры, стала снова размышлять о том странном месте, куда случайно или, наоборот, слишком неслучайно, попала – о квартире Дубровина.
Несмотря на пыль, покрывавшую полки с книгами, рюкзаки, какие-то старые тюки и картонные коробки, дом не казался грязным, он поражал другим – каким-то разнообразно проявленным уродством. Полки для книг были самодельные, сколоченные грубо, покрашенные некрасиво. К тому же и краска уже пооблупилась, потеряла свой цвет. А картины, висящие над кроватью, тоже какой-то несоразмерно большой по сравнению с малогабаритным миром квартиры, были так безвкусны, отдавали таким примитивным, пошлым дилетантизмом, что мне хотелось, глядя на них, заплакать от отчаянья. Вся мебель в квартире производила впечатление слегка подремонтированных деревяшек, найденных на свалке. Но томик Торо на одной из книжных полок, подчеркнуто поставленный впереди других книг так сказать лицом к входящему, недвусмысленно намекал, что все в этом доме намеренно примитивное и единственный житель этого не очень нормального мира во многом следует за Торо.
Однако, мне всегда казалось, что художественный манифест Торо не лишен ни вкуса, ни меры, ни даже эстетического блеска… А здесь! Все так убого, так криво и косо, так безвкусно и навязчиво-неряшливо. Даже ванная комната. Несмотря на чистые стены и пол, отдыхать и мыться в ванной можно, только закрыв глаза. Все – так же уродливо, как и повсюду, в квартире: чтобы за край ванной, граничащий со стеной, обитой клеенкой, не стекала вода, кто-то – боюсь, что сам Дубровин! = грубо и торопливо напихал в щель какой-то белой замазки. Для босых ног нет никакого коврика, но из-под ванной торчит криво сколоченная деревяшка и на нее предлагается наступать нежным женским ногам! В квартире Дубровина уродливо абсолютно все. Почему? Может быть, он сам внутренне ощущает себя уродом?
И вдруг мне вспомнилась наша с сестрой тетка, не очень красивая, вышедшая замуж за весьма скромного мужчину, незнаменитого, небогатого и невидного собой, но тайно, в юности, мечтавшая стать актрисой и, пожалуй, обладавшая явным артистизмом, с годами превратившимся в истерию. Я часто удивлялась, почему она совершенно не следит за собой, одевается как попало, и я однажды спросила ее об этом. Она ответила зло и быстро: «А по мне так или все или ничего». И я поняла, что она имела в виду.
И на безобразном острове Дубровина, созданном безвкусно и убого по чертежам чужих биографий, в любой момент мог раздастся страшный вопль – вопль о чем?
И в этом момент я похолодела от неожиданности: кто-то осторожно, с наружной стороны, задвинул защелку двери в ванную комнату. А я помнила, что нарочно оставила входной ключ в замке, чтобы Дубровин не способен был войти в квартиру, не позвонив, а я могла бы спокойно расслабиться, полежав воде.
Я молчала, и некто, стоящий за дверью, молчал тоже. В зарубежных фильмах впечатление от подобных сцен обычно усиливается внезапным ревом сирены за окном или рокотом мотоцикла. В наших фильмах прошлых лет, тяготевших больше к псевдорефлексии, нежели к киноэффектам, такое тягостное молчание затягивалось минуты на три, а из крана навязчиво капала вода.
Я лежала в старой безобразной ванне, упирающейся всеми своими боками в отвратительные, изжившие свой век еще до постройки дома, уродливые трубы, под клетчатой, местами порванной клеенкой, в хрущобе…Впрочем, на Хрущева, которого сместили, когда мне, кажется, было около года. а может, даже еще до моего рождения, мое раздражение не распространялось: он был нормальный, умный, хитрый и живой человек, и стремился выселить людей побыстрее из жутких бараков, вот и все.
Но вода из крана, тем не менее, действительно капала.
И капала и капала.
Я прикрыла глаза, буквально на секунду, забыв, что за дверью кто-то есть – и тут же мне представился Дубровин, стоящий на коленях и пытающийся подглядывать в щель, между полом и стершимся краем двери.
– Я все вижу, – сказала я громко, – твой длинный нос торчит!
– Сквозь дверь видишь! – Голос, ответивший мне, и в самом деле принадлежал Дубровину.
Я расхохоталась!
– А тем не менее, я не открою. Теперь ты у меня в плену.
Эге, он, кажется, от Генри Торо перешел к Фаулзу, мелькнула у меня мысль… Учитывая Дубровинский идиотофанатизм, ситуация может начать развиваться…
– Открой, Сережа!
– Не открою.
…по модели «Коллекционера». Этот роман лежал, разделенный множеством закладок, на одном из ящиков, служившем, видимо, журнальным столиком.
– Ну брось шутить.
– Я не шучу. Я хочу, чтобы ты подписала одну бумагу. – И он просунул в щель между торчащим клочком линолеума и занозистым низом двери неряшливо оторванный клочок, на котором было написано следующее: «Я открою дверь, если ты напишешь внизу под моим предложением: «Да, согласна». А ниже следовало само предложение: «Выходи за меня замуж».
Я чуть было не рассмеялась, нет, не насмешливо, наоборот, я как-то сразу Дубровина поняла: ему ничего не оставалось кроме вот такого хитроумного, как ему думалось, и з о б р е т е н и я, именно потому, что как раз моего смеха – и не сочувственного, отнюдь! – он и опасался.
– Да, подпишу, подпишу, – согласилась я. Господи, мы же не у нотариуса! И не в церкви! Чего не подписать? Откручусь потом как-нибудь. Спущу на тормоза.
Он сунул мне под дверь еще и стержень (целой авторучки у него, разумеется, в квартире не нашлось) и я нацарапала: «Хорошо. Ку-ку», по-моему глуповато ухмыляясь.
Дубровин тотчас же открыл дверь в ванную и радостно предложил мне выпить за помолвку. Два бокала уже золотились в его загорелых ладонях. Из одного он торопливо отпил.
– За нас!
– Ты зачем полотенце брал? – Внезапно спросила я, сделав маленький глоток.
Дубровин перестал пить и глядел на меня, явно не понимая, о чем я.
– Я не брал никакого полотенца, – сказал он. – Они все там… У меня нет больше. – Он указал кивком головы на дверь в ванную.
– Я – не о твоих полотенцах.
– Ну, может, в чемоданах что-то и есть, мать у меня была прижимистая, но я и сам не знаю, что у нее где припрятано, – он даже слегка покраснел и явно был удивлен.
Я почувствовала: к желтому пушистому полотенцу, которое держали дорогие мне, тонкие пальцы, Дубровин не имеет никакого отношения.
Однако, сцена импровизированной помолвки была смята.
48
Оставался Филиппов.
Встретиться с ним и… выполнить просьбу сестры. Сердце мое сначала точно куда-то провалилось, а потом застучало сильно-сильно. Все мне только привиделось. На самом деле я ведь не знаю, о чем хотела попросить меня Анна. Отбросить мистику. Встретиться. Поговорить. О чем? О полотенце? Я усмехнулась. Если Филиппов не при чем, он решит, что у меня не все дома. Я усмехнулась. У меня дома вообще никого нет. Детский каламбур.
В который раз я шла по утреннему проспекту… И фонтан, и темная арка, и…
– Я, собственно, вас и жду. – Силуэт мужчины, отделившись от влажной стены, качнулся мне навстречу. Окажись он Филипповым, я бы, наверное, упала в обморок.
– Василий Поликарпович?!
– Он самый.
От него слегка припахивало перегаром, но как всегда, старик держался с достоинством и припадал на больную ногу, ступая рядом со мной, четко и равномерно, точно вычерчивал своей походкой кардиограмму совершенно бесстрастного сердца.
Мы подошли к подъезду. И тут я вдруг вспомнила: я ведь никому не говорила о том, что собираюсь утром зайти в старую квартиру, откуда же старик об этом проведал?
– Вы сказали, Василий Поликарпович, что ждали меня, – мы поднимались по лестнице, и приостановились у почтовых ящиков. – Вас Иван предупредил о моем приходе? – Я решила схитрить.
– Иван? – Старик наклонился, пытаясь разглядеть через небольшие, слегка заржавевшие дырочки ящика, есть ли ему какая-нибудь почта. – Воруют, – сказал он с досадой, – у кого-то ключ подходит, а может, хулиганье гвоздиком открывает! Ни открытки. Ерунда!
Он выпрямился и снова стал подниматься по лестнице. Я заметила, что из его нагрудного кармана выглядывают несколько крупных денежных бумажек. О моем вопросе, наверное, он просто забыл. Взяв за подсказку знаменитое «Мы пойдем другим путем», я, уже у дверей квартиры, сказала приветливо: «Вы ждали меня, Василий Поликарпович, хотели поговорить?» – и тут же, по его бессмысленно-удивленному взгляду, поняла: старик, как часто это бывало, просто интересничал: меня он не ждал, и никого, по-видимому, не ждал, а просто возвращался и приостановился покурить в арке… Возвращался?! Откуда!?
– Мы вас потеряли, Василий Поликарпович, – запоздало обрадовалась я, – а вы вот, здесь, нашлись! Вы к родственникам ездили? Иван так волновался…
– К родственникам? – Переспросил старик. Он уже открыл дверь в свою квартиру и, повернув голову, подозрительно взглянул на меня. – Никуда я не ездил. В больнице лежал.
– В больнице? Что-нибудь серьезное?
– Обследовался. – Василий Поликарпович помедлил на пороге, наверное, размышляя пригласить меня зайти или нет, но не пригласил, а, извинившись, прошел к себе и закрыл за собой дверь.
А он, оказывается, человек настроения, подумала я. Сначала обрадовался мне, а потом и в гости не позвал. И деньги получил, даже вроде немалые, а все равно мрачен. Неужели у него такая большая пенсия?
Дверь в квартиру сестры опять не открывалась. Кстати, как все-таки Дубровин, когда я принимала ванну, тогда проник в дом? Ведь мой ключ торчал в замке?
И в этом замке тоже был ключ. Кто-то закрыл дверь изнутри. У меня похолодели ладони, но я заставила себя нажать кнопку звонка.
И дверь тотчас же открылась. На пороге стоял… Дубровин.
– Ха-ха, сказал он, – не ждали, мадам?!
– Хватит меня интриговать, – рассердилась я, входя в квартиру и плюхаясь в кресло. – Давай заваривай кофе и рассказывай мне все начистоту Откуда ключ, зачем ты бросил на палас мою фотографию и тэ дэ и тэ пэ. И вообще – к чему весь этот балаган!
– Ключ, моя дорогая, вы сами и потеряли.
– Что за чушь! Он – вот он!
– Значит у тебя было два ключа.
– Как два?
– Ты сказала мне вчера, что сегодня утром будешь здесь, я решил подъехать, подъехал, вышел из машины. вбежал в подъезд, поднялся по лестнице, думая, что ты уже дома…
– Это не мой дом! – Сердито поправила я.
– …и вдруг вижу, у дверей лежит ключ. Я решил, что ты его потеряла. Поднял, попробовал открыть дверь – подходит. Вот и все. А ты сразу какой-то детектив разводишь: где фотография, где ты был. Я был за углом. – Дубровин захохотал, как всегда, картинно. – Тоже мне следователь по особо важным делам. – Прибавил он.
– Хорошо, – сказала я устало. – Но как ты открыл свою дверь, когда я была в ванной? Я же вставила в замок ключ?
– Женщины – тяжелый народ, – Дубровин усмехнулся. – Для того, чтобы замок был закрыт, нужно хотя бы повернуть в нем ключ. А что с того, что ключ в замке, а замок не закрыт?
– Я забыла закрыть дверь? – Смутилась я.
– Конечно! – Дубровин, поставив на журнальный столику чашки с кофе, поднял театрально вверх руку и я поняла: сейчас последует речь И она не замедлила вылиться на меня, как поток водопроводной воды из сорванного крана.
– Что вы вообще из себя представляете – бабы! На вас, на вашем самообольщении держится вся цивилизация! Не будь ваших неистощимых потребностей, деньги бы уже отмирали! Это вам – надо плечи украшать шкурой убитого зверя! Вы требуете антрекот! А потом вступаете в общество зеленых – лицемерные, низкие потребительницы! Любите ли вы кого-нибудь из мужчин за его духовность! Конечно, – но после того, как ваш избранник получит Госпремию или что-нибудь еще более ценное, лучше зарубежное. Тогда вы и лишения с ним разделите. И то – лишь ради его славы! Майя мира – именно в женщине. Она несет человечеству вечную иллюзию – иллюзию, что так и надо жить – набивая утробу, вешая на себя бриллианты, купаясь в рекламе…
– Майя мира – в женщине, – с каком-то смысле ты прав, – сказала я, прорвавшись через уже ослабевающий поток, – еще Андерсен в Дюймовочке…
– Ну я тебе про Фому, А ты мне про Ерему! – Грубо брякнул Дубровин. И тут же замолчал. Не встречая сопротивления, его речевое словоизвержение обычно почти мгновенно гасло, точно неумелый лесной костерок.
Я мысленно улыбнулась.
– У тебя в волосах пушинка, – Дубровин наклонился к моему плечу и провел по нему рукой. – Все.
И тут я ощутила озноб У меня короткая стрижка! Это у моей Анны волосы ложились на плечи, значит Дубровин снял пушинку не с моих, а с е е волос!
Опять!
Нет, в этом городе больше оставаться нельзя! Здесь какой-то Солярис, честное слово! Все подпадают под его гипнотическое воздействие!
– Послушай, Сергей, – сказала я раздраженно, – у меня мальчиковая стрижка, а ты пушинку находишь где-то у моих предплечий… Это же у Анны были длинные волосы! Ты по-моему все время общаешься на самом деле не со мной, а с ней, у тебя с ней продолжается роман, а я случайно попала в ее тень… ну, или в ее силуэт, вырезанный в пространстве твоей памятью. Пойми, Сережа, – я попыталась улыбнуться мягко и виновато, – Анна и я – разные люди. Вряд ли я похожу на нее так сильно, как тебе бы хотелось. Твое предложение, конечно, адресовано ей, а не мне. Но ее нет. По крайней мере здесь, среди нас нет. Ты должен осознать это. Иначе, честное слово, получается какой-то схизис.
Ее нет, словно эхо прозвучало в душе. Я поднялась из кресла, зачем-то прошла по комнате, вышла в коридор и, совершенно бесцельно, подчиняясь какому-то случайному толчку, как подчиняется кукла желанию кукловода, открыла дверь в другую комнату: в раскрытой постели спала Анна.
Анна!? Нет!
Я резко тряхнула головой. Показалось.
«9 июня
…Когда я очнулась, я увидела рядом с собой Дубровина. Он сидел на постели, возле моих ног, взгляд его, обращенный к окну, был пуст и прозрачен: душа его, видимо, где-то блуждала. Тоскливые длинные губы, растянутые в безжизненной полуулыбке, губы мима, застыли на бледном лице, обрамленном взлохмаченными редкими прядями. Дубровин, который обычно так много и шумно говорил, даже не говорил – кричал, размахивая руками, сейчас казался немым, да и не был ли он и в самом деле таковым от природы – немым, которого чудом обучили речи, но за это лишили главного и органичного способа выражения – пластического языка мимики. Так думала я, глядя на его долгий рот и уныло свисающий кончик носа. Не оттого ли так гулко и пусто гремят его речи, что они не являются отражением того, что происходит в его душе, истинная, врожденная немота Дубровина не в неспособности голосовых связок к произнесению наборов слов, она – в невыразимости его внутреннего мира, который трагически нем, а если бы и мог выразить себя – только так – через пластику движения или гротеск клоунады… Но способности таким образом дать своей душе заговорить задавлены в Дубровине именно усиленным обучением словесной речи…
Он повернулся ко мне, и я отвела от его лица взгляд….»
Когда, через секунду, я вновь посмотрела на кровать – я заметила брошенный поверх одеяла коричневый шарф: так обычно Дубровин метил свое пространство – разбрасывая по всему дому и вообще по всем домам, где бывал, свои вещи, он как-то признался в этом сам, вещи – как частицы себя, – наверное, оттого, что всегда чувствовал, как везде его мало, почти нет совсем, а если он закроет за собой дверь, то окончательно, бесследно исчезнет. Властное стремление владеть – обратная сторона необратимого стремления своей души к нулю. Возможно, чтобы овладеть людской памятью, Дубровин мог бы спалить святой человеческий храм, как Герострат.