Текст книги "Лев, глотающий солнце."
Автор книги: Мария Бушуева (Китаева)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
Мария Бушуева
Лев, глотающий солнце
(Любовь негодяя)
Предисловие
Мне хочется сказать несколько слов о романе «Лев, глотающий солнце».
Кто-то из читающих воспримет его как мистический триллер, кто-то как психологический детектив или просто как художественное исследование чувств, но для меня это – не только необычная, по глубине проникновения в человеческое подсознание, психологическая проза, но, в первую очередь, книга – предупреждение.
Дарья Кавелина, попытавшаяся найти причину трагедии, происшедшей с ее сестрой Анной в начале 90-х годов прошлого века – в переломный, сложный период нашей общей истории, когда рушились жизни, ломались судьбы – сколько невинных жертв унесло то время, еще только предстоит историкам определить! – несомненно, сделала открытие, перенеся его из патопсихологии и социопсихологии в литературу, показав, что человек может стать жертвой не своей тяги к деструктивности, а подчинившись чужой воле, резонирующей с обшей трагедийной волной, – причем, заметьте, подчинившись исключительно телепатически. Телепатия ведь обычное явление у тех, кто любит, и у друзей, и у близких родственников, и даже у соседей, живущих через панельную стенку.
Да, это именно роман – предупреждение, предостережение, и, если прочитавший книгу, вовремя поймет, что его депрессия – не его собственная, а индуцированная, внушенная, что она, как нередко бывает, у его друга, соседа, девушки, а он только ловит ее и подчиняется, как пульту управления, чьим-то губительным сигналам или даже приказам! – и вместо того, чтобы удержать на краю другого, не дать ему совершить непоправимое, сам становится жертвой чужого приказа, толкающего к гибели, если прочитавший поймет это – значит, книга сыграла ту роль, ради которой и создана.
Из любого черного тупика есть выход. Просто нужно быть умнее, понимая, что все проходит (вспомните бессмертное восьмистишие Козьмы Пруткова «Юнкер Шмидт»!), нужно уметь идти не только вперед, но и взлетать вверх, а порой и отступать, чтобы найти другой путь. Именно потому название романа, и его символика открывает вехи этого пути – с помощью аллегорического языка алхимии.
Поверьте, друзья, несмотря на весь негатив, жизнь прекрасна!
Профессор Б. Климашевский.
1
Мне давно приходило в голову, что существуют какие-то мистические законы, одинаково управляющие судьбами кровных родственников, даже не знающих друг о друге или на протяжении всей жизни не поддерживающих никаких отношений.
Наверное, многие слышали о судьбе двух американских близнецов, усыновленных во младенчестве совершенно незнакомыми семьями. Когда, уже в зрелом возрасте, они случайно познакомились, выяснилось, что их почему-то назвали одинаковыми именами – Джайли! Оба мужчины были женаты дважды. Более того, оказалось, что имена жен тоже совпадают: и у того, и у другого первую жену звали Линда, а вторую – Бетти. У братьев была одна и та же профессия. И у того, и у другого рос сын – и у сыновей тоже были одинаковые имена!
А вот еще отрывок из весьма сходной истории, которую я нашла в потрепанном журнале на старой чужой даче, истории о разлученных братьях – близнецах, в которой вновь проявляются странные узоры совпадений и повторов:
«Один из братьев-близнецов влюбляется и счастливо женится в Красноярске, второй в то же самое время испытывает огромный внутренний подъем и делает научное открытие в Бостоне. Через полгода жена бросает несчастного красноярца, тогда же в Бостоне какой-то ученый опровергает открытие его брата – и оба брата, не зная, друг о друге (их разлучили при рождении) угнетены и балансируют на грани самоубийства. Брат из Бостона встречает вскоре девушку, которая становится его утешением, он оставляет навсегда науку и начинает заниматься бизнесом, в котором вдруг сильно преуспевает Его близнец из Красноярска, отчаявшись найти личное счастье, внезапно увлекается политикой и становится популярным лидером левой партии. Но через пять лет какой-то фанатик нападает на него, сбивает с ног ударом по голове – и политик попадает в больницу с тяжелой травмой, но в то же самое время в лечебнице оказывается и его брат из Бостона – с обширным инсультом. Оба выживают и еще двадцать лет занимаются разведением цветов: один у себя на даче, второй у себя на вилле… И умирают друг за другом – брат из Красноярска переживает своего близнеца на сорок дней».
Таких историй множество. Конечно, близнецы – особая порода людей; связь между ними – и психологическая, и телепатическая, и биологическая – настолько сильна, что смерть их даже в один и тот же день и час не считается среди ученых редким явлением. Загадочным – да, но и достаточно типичным.
Иначе обстоит дело с более далекими родственниками, связи между которыми не столь тесны, а общие законы, управляющие их судьбами, не так прямолинейны.
Разумеется, можно найти случаи, когда семь человек из родни одновременно – в один год, а порой и месяц – получали травмы, ломали руки и ноги, что вполне вероятно отражало какой-то переломный, сложный психологический момент для всего родового клана. Но такие примеры скорее носят характер курьеза и не отвечают запросам тревожной души, ждущей не курьеза и не гротеска, не фарса и не триллера, а угадывания тонких подспудных течений, управляющих судьбами, течений, своей определенностью и повторяемостью, своей устремленностью и неиссякаемостью, образующей то, что можно определить как мистический закон.
Какие бы разгадки тайны человеческих судеб не предлагали самые искусные исследователи, они освещают каждый – свою грань. А странный многогранник по-прежнему сверкает для тех, кто знает: подземные воды глубоки, но порой именно от них зависит рисунок ландшафта, для тех, кто под заурядной тканью обыденности прозревает бесконечные узоры Парок, кто по быстрому взгляду деда способен угадать судьбу внука, кто понимает – случайность – лишь вырвавшийся на миг из-под земли постоянный и вечный поток, способный одарить влагой великого блаженства или погубить, захлестнув страстной волной, ледяной от дыхания бездны…
Тень твоей судьбы, сестра, упала на мою жизнь. Я стою в аэропорту, ожидая, когда закончится регистрация билетов на мой рейс, почти неосознанно вглядываясь в незнакомых пассажиров: может быть, человек, виновный в том, что случилось с тобой, полетит со мной одним рейсом? Подскажет ли мне мое сердце – вот он! – или промолчит, а мой взгляд будет так же печально скользить по чужим лицам? Как странно, что люди, собравшиеся в аэропорту в этот день и час, могут больше никогда в жизни не встретить друг друга, может быть, и в предыдущих жизнях, если таковые были, рука судьбы зачем-то соединяла их вместе или на праздничной площади, или на поле брани, чтобы потом равнодушно рассеять по свету, точно горстку пепла…Но вдруг вот эти – сто человек, которые полетят одним рейсом, отправятся вместе не в пункт назначения, а, как в черном анекдоте, в единое небытие? Случайно ли купили они билеты на один самолет?
Я отогнала эти мысли. Мне еще не хотелось следовать за сестрой. Я не видела ее столько лет! Мне было семь, а ей шестнадцать, когда наши родители развелись. Отец уехал в Москву, забрав меня с собой, я жила с мачехой – его новой женой, а мать осталась в городе Н, испытывая такую острую и не проходящую все годы ненависть к отцу, что запретила сообщать ему о своей болезни: она несколько лет была парализована. Наверное, я не могла простить матери, что она отдала меня и не ездила ко мне, хоть и просила в письмах привезти меня к ней. Но, ни отца, ни его новую жену видеть она не могла, а больше некому было сопровождать ребенка так далеко – за три тысячи километров. О ее смерти нам с отцом сообщила в письме сестра. Я собиралась встретиться с ней и узнать о последних днях моей матери, но все тянула с поездкой, может быть, и от неосознанной тогда обиды: письмо пришло уже через месяц после похорон.
И вот – еду. Но теперь, теперь там, в городе моего детства, нет никого. Никого.
Извещение о наследстве я получила вчера, 14 марта, а сегодня – открытку с короткой запиской от сестры. Но почему снова так поздно? Ведь под запиской другая дата, поставленная ее рукой – 13 сентября?
«Милая моя Даша, квартиру (мою) и кое-какие вещи получишь после, но это не самое главное, что я оставляю тебе. В ящике письменного стола в квартире – тогда уже твоей – ты найдешь три тетрадки, сложенные вместе, и мое письмо тебе. Прочитай и все исполни. Найди его – о нем в письме. Может быть, я смогу уже не здесь простить его – и подать тебе знак…»
Боже мой! Что ты наделала, сестра!?
2
Я стояла у окна: темная, тихая ночь. Когда же это произошло? Закон о наследовании, кажется, вступает в силу через полгода после того, как… Значит, в середине сентября. Возможно, как раз – тринадцатого.
Тринадцатого сентября был четверг: в прошлогоднем календарике он не отмечен ничем особым. По четвергам я всегда в театре. Чувствовала ли я что-нибудь необычное в тот день? В сентябре я делала декорации для «Дяди Вани». Наш главреж, этакий одомашненный искусством фюрер, в сцену, когда дядя Ваня патетично обещает Сонечке увидеть небо в алмазах, выгоняет на сцену разодетых в шикарные вечерние туалеты манекенщиц из театра моды, что мой приятель, тоже декоратор, Иванченко, язвительно прокомментировал: «Твою мать, дядя Валя Юдашкин-Чехов оторвался по полной!»
К сожалению, я не веду дневника. Это моя сестра с детства все, что чувствовала и думала, и все, что с ней происходило, записывала. Помню, она влюбилась в мальчика, которого видела в окно каждое утро, и, не зная его имени, назвала его Заоконным. Так нравилось мне, когда она доверяла мне отрывки из своего дневника. Она читала, а я, семилетняя, слушала и переживала ее чувства как свои. Наверное, благодаря ей, чуть позже, я стала сочинять длинные истории: мне лень было их записывать, а может, у меня просто не получалось выразить все что придумывалось, словами, и я стала рисовать, создавая романы в картинках, бесконечные, как современные телесериалы и сюжетные, как все комиксы… Когда отец увез меня в Москву, я очень скучала о сестре – и оттого сделала ее героиней многих своих историй. Как заканчивались они, не помню – может быть, счастливой свадьбой, возможно, встречей с дорогой сестрой… Но только не так, не так, как этот не придуманный мной роман ее жизни.
Два часа ночи.
Что же происходило со мной в сентябре?
Я просматриваю свои наброски: музыкант ежедневно играет на своем инструменте, а я делаю рисунки; на каждом – число и моя подпись. Нет, у меня не развивается бред величия: художник – декоратор – это всего лишь театральная Душечка, обязанная только отражать, как зеркало, художественные образы режиссера. По крайней мере, так я думаю о себе… Даты я ставлю на своих набросках от некоторого педантизма, унаследованного мной от отца – историка. Я и мужчину нашла себе такого же. Но если у меня занудство в наилегчайшем весе, то у него в самой тяжелой форме!
А вот и его тяжеловатый профиль на рисунке, сделанном пятнадцатого сентября. В те дни, когда моя сестра уже заглянула в небытие: я познакомилась с Максимом.
Мне почему-то вспомнилось, как наша старая театральная билетерша в один из зимних вечеров рассказывала случай из ее собственной жизни. Со своей подругой, одетой в новое ситцевое платье с черным горошком по подолу, гуляли они, юные, в лесу, и вдруг отчего-то заговорили о смерти. Подруга была уверена, что душа не умирает, и что в тот миг, когда она покидает навсегда свое бренное тело, ей дано навестить самых дорогих ей людей. Давай договоримся, предложила подруга, если так случится, что мы друг друга потеряем, душа той из нас, которая будет умирать первой, прилетит и попрощается с близкой ей душой. Твоя – с моей, а моя – с твоей. Будущая билетерша согласилась. Они и в самом деле не виделись долгие годы. Однажды в одну из суббот, продав все билеты на спектакль, пожилая женщина пришла домой и вдруг ощутила, что на нее наваливается сон. Она никогда не отдыхала днем и удивилась. Было только три часа. Не в силах справиться с тяжелой дремой, она прилегла и тут же заснула. Ей привиделась ее подруга: юная, одетая в ситцевое платье с черным горошком, которое было на ней в день уже забытого разговора, она шла по холму к белой церкви. У церковных ворот она оглянулась: лицо ее выразило страдание. В это мгновение пожилая женщина очнулась. Сон так поразил ее, что она тут же, в старой записной книжке, отыскала адрес потерянной подруги и написала ей письмо. Ответ пришел через полмесяца: сын подруги сообщил, что две недели назад, в субботу, в три часа дня, его мать скончалась на операционном столе.
Я пошла в кухню, включила чайник. Из темного оконного стекла глянуло на меня лицо сестры. Я вздрогнула и поспешно отвернулась. Но затылком ощущая чужой взгляд, я с усилием заставила себя снова повернуть голову к окну: на меня смотрело мое отражение.
Утром я взяла билет на самолет. Шел дождь. В аэровокзале людей было немного. Ко мне попыталась пристать цыганка. – Девушка, – запела она, – у тебя большая тоска. Дай я тебе погадаю.
Настроение у меня было такое мрачное-мрачное и раздражительное, что я буркнула ей:
– Лучше я тебе сама погадаю.
Она опешила: «Чего-о?»
– Тебя муж бьет. – Сказала я. – Больно?
Она посмотрела на меня с испугом – и отбежала. Мое гадание просто обречено было на успех: говорят, всех цыганок бьют их мужья.
Вечером я ждала Максима. Его приближение всегда сразу чувствую: вот он поднимается по лестнице моей пятиэтажки – сердце мое начинает скакать, как мячик, а потом замирает – значит, он уже у двери и медлит, прежде чем нажать кнопку звонка. Это е г о сердцебиение, е г о замирание. Не так давно я обнаружила у себя такую особенность – чувствовать состояние близкого мне человека как свое, даже на расстоянии. Не могу сказать, что открытие меня порадовало: зачем мне это? И что это такое? И вообще – к чему мне чувствовать не свой, а чей-то страх, не свою, а чью-то тревогу?
– Привет, – говорит он, входя. И целует меня в губы. Его поцелуй означает, что сегодня, сейчас он ощущает ко мне любовь, (и я ощущаю любовь тоже). Если он не в настроении или думал обо мне нелестно, до первого поцелуя при очередной встрече приходится пройти заново долгий путь. Ибо Максим – человек ритуалов. Постели, которая, конечно, будет, поскольку мне, имеющей позади короткий неудачный брак, она как бы разрешена обществом, и оттого и патриархальный Максим не осуждает меня за телесную близость с ним до Загса, к которому он по-черепашьи медленно и по-заячьи зигзагами меня ведет, в противном случае я бы казалась ему распутной и ни о каких серьезных намереньях не могло быть и речи: жениться он может только на порядочной девушке! Так вот, постели с ним будет предшествовать, так сказать, долгий церемониал. Сначала разговор ни о чем. Разговор ни к чему не обязывает и если, пока мы просто болтаем, Максиму покажется, что вдруг да я и охладела к нему, чего он всегда опасается, он может безболезненно для своего самолюбия встать и уйти, что однажды и сделал. Мне пришлось звонить ему, говорить о том, как я скучаю. И все возвратилось на следующий же день на круги своя.
Наконец, когда я подтверждаю и словами, и жестами, а главное, взглядом и улыбкой наличие чувств, он снимает пиджак.
Но до кульминации еще далеко, как до Сахары. Сняв пиджак, Максим становится свободнее и начинает чувствовать себя по-домашнему уютно. И тогда он просит стакан чая. С тремя ложками сахара.
Я обязательно должна ласково уточнить, когда он выпьет чай, не хочет ли он еще. Он откажется, но будет удовлетворен. Наверное, так спрашивала его отца жена – мать Максима.
Разговор наш становится теплее: я расспрашиваю о его делах, а он меня – о моем театре. Театр и влечет его, как прекрасный праздник, но и пугает: праздник, который всегда с тобой, для Максима страшно утомителен. Кроме того, люди искусства ему кажутся необыкновенно интересными, и потому моя привязанность к нему – директору скромной фирмы, производящей и закупающей техоборудование, воспринимается им как подозрительная. Но сейчас лицо его становится все ласковее, рука уже обнимает меня за плечи. Теперь, после завершения церемонии чаепития, мне стоит забраться к нему на колени, чтобы он ощутил, какая я маленькая, беззащитная и совсем не опасная. Хищных, атакующих женщин он боится.
– Ты знаешь, – говорит он тихо, – когда мы уже лежим рядом, – по-моему, ты права.
Я вопросительно смотрю на него. Вообще, чем больше с ним молчишь, тем ближе к нему становишься. У нас бывают минуты такого счастливого молчания, когда мы и в самом деле как бы становимся одним целым: и думаем, и чувствуем одно. Тогда мне кажется, что я – грудной ребенок, купающийся в теплом материнском молоке. Странный образ, когда ты – взрослая молодая женщина, а рядом с тобой тридцатитрехлетний мужчина.
– Ты предлагала нам попробовать пожить вместе…
– Конечно! – Радостно соглашаюсь я. – Мне только нужно на несколько дней слетать в Н.
У него напрягается лицо, а я чувствую, что моя душа, кружась, как юла, стремительно летит в пропасть. Я начинаю, путано и лихорадочно ему все объяснять: и про родителей, которые развелись и, разделив, разобрали детей, словно вещи из шкафа, и о наследстве, и о посмертной записке сестры…
– Тебе что так необходима эта квартира в Н?
Я даже сажусь на кровати.
– Квартира? Нет. Она мне, наверное, совсем не нужна.
– Тогда зачем тебе ехать так далеко?
– Исполнить последнюю просьбу сестры.
– Какую просьбу?
– Я еще не знаю. Она написала, что я должна прочитать ее дневник и письмо, там ее объяснение.
– Она еще и дневник вела?
– Да, с детства. Знаешь, она была влюблена в мальчика, в Заоконного, с которым так никогда и не познакомилась.
– Анахронизм – письма-то писать, не говорю уж про всякие дневники, – он, холодно убрав мою руку со своей груди, встал и начал одеваться, отвернувшись.
Патриархальность в Максиме причудливо совмещена с новшествами современной жизни, подумала я, а спина у него круглая, спина дезертира, предпочитающего отсиживаться в погребе. Но, как говорится, и кухарки могут управлять государством, и министры финансов любить умеют. Дезертир так дезертир.
– Знаешь, Максим, – уже совсем беспомощно и невпопад, начинаю оправдываться, – я тебя, между прочим, прождала 31 декабря, а ты встречал Новый год с мамой. А мне пришлось мучиться с этими дураками …
– С какими еще дураками? – Он уже оделся и смотрит на меня, сузив серые прозрачные глаза.
– Ну, с теми, из Парижа.
В здании нашего театра всю предновогоднюю неделю гастролировала французская труппа, смешившая зрителей экстравагантной клоунадой и вычурными фарсами.
– Ты, разумеется, всех умнее. – Он проводит ладонью по карману пиджака: все цело, деньги и документы. Пора бежать.
– Ну… они, конечно, не то, чтобы дураки…
– Дураки в Париже не живут. Они все у нас. – Отрезает он. Идет в прихожую, начинает надевать ботинки.
– Конечно, опять нет ложки для обуви?
Я виновато заглядываю во все ящики. И все-таки ее нахожу.
– Спасибо, уже не надо. – Он сам открывает замки. И уже на лестничной площадке на миг останавливается, обращает ко мне бледное лицо и произносит, не глядя мне в глаза.
– И вообще я не уверен… – Он делает паузу, будто не знает, стоит ли заканчивать фразу – что у тебя была сестра.
Я, сдерживая слезы, смотрю ему вслед: в сером костюме, с большим, уже давно немодным, «дипломатом», сейчас он напоминает мне Юрия Деточкина из старой гениальной комедии.
Смех в зале.
3
Неужели он все-таки не придет меня проводить? Уже объявили посадку в самолет, и я медлила, не отводя глаз от входа в аэровокзал. Мне казалось: он где-то рядом, вот мелькнуло его лицо, ближе, ближе, я рванулась навстречу – не он!
Наверное, сейчас он мысленно здесь, со мной; может быть, до последней минуты (я по телефону сообщила ему время вылета моего самолета) колеблется – поехать в аэропорт или не поехать. Ну я же хорошо изучила его – он не приедет… Не приедет. Круглая спина дезертира мелькнула в толпе и скрылась.
А я заторопилась догонять хвост идущих на посадку пассажиров.
В самолете меня внезапно затошнило. К счастью, обошлось без неприятных последствий
…Потом я закрыла глаза и погрузилась в облачный туман воспоминаний.
Когда сестре было четырнадцать, она вырезала из книжки рисунок к рассказу Горького о Данко, на котором был изображен всеми отверженный, надменный и жалкий Ларра и повесила у себя над столом. Когда позже я прочитала рассказ, Ларра показался мне противным, а Данко испугал: вырвать из груди сердце – как жутко!
Сестре нравился Врубель, его чахоточная Царевна-лебедь и несчастный Демон. Она несколько раз перечитывала «Морского волка», упиваясь болезненно – дикой страстью Ларсена к хрупкой героине. Обо всех своих книжных увлечениях она рассказывала мне в длинных письмах.
Мы совсем непохожи с сестрой. Эта мысль дала мне сейчас успокоение. Я не люблю страсти, драму, я не люблю театр – да! да! – хотя с удовольствием делаю к спектаклям декорации. И песни цыган, и хрипы Высоцкого – героя ее детства, – все это чуждо мне.
Вот наш роман с Максимом, одиноким меломаном, мечтавшим в юности играть джаз, но ставшим, как и его отец, инженером, мне мил именно тем, что напоминает медленное и тихое звучание летнего грибного дождя…
Мне кажется до отвращения пошлой криминальная романтика нашего времени; я ненавижу детективы! Я хочу жить на даче среди нашей русской природы и слушать, как ночью поет соловей. Не нужны мне контрасты мятежных душ, прости меня, сестра, мне душно от экзотики юга, мне холодно ото льдов высокогорья. Только вы, облака, только вы, облака, только вы, облака… Кажется, я засыпаю…
Я проспала до самого приземления.
Самолет уже бежал по черной посадочной полосе. Пассажиры заметно оживились: живы!
И вдруг страх сковал мои ноги – я поняла, что не могу встать. Обратно! Скорее обратно! Спрятаться под кресло и улететь тем же рейсом. Боже мой, какие смешные, детские мысли. Надо встать и пойти вместе со всеми. Зачем?! Куда? Для чего я прилетела в город своего детства – город воспоминаний, где нет ничего кроме могил? Кладбище детских страхов и детских надежд, и детских фантазий…
Но сестра попросила меня.
Я все-таки встала и накинула полушубок. Если бы в тот миг, когда, взяв в руки дорожную сумку, я спускалась по трапу, Судьба хоть на мгновение приоткрыла бы мне свой замысел… если бы…
Падал снег, пришлось поднять воротник – я прилетела сюда без шапки, и теперь на мои волосы, медленно кружась, садились снежинки.
Здесь так холодно.
Мне и в детстве было здесь очень холодно. Не согревала мать. Не мог нежно обнять отец. Да и разве были они у меня? Только сестра прижимала меня к себе и, хохоча, кружила по комнате. И снег кружился, и на стеклах вращались морозные узоры, и бра на стене отбрасывало качающийся полукруг юга на этот чужой мне, леденящий мир.
Я приехала к тебе, как ты попросила. Я постараюсь сделать все, что нужно. Не бойся.
4
Рейсовый автобус тащился мимо леса, белого, холодного мартовского леса; только по краям дороги снег уже почернел и осел; мимо еще не ожившего мартовского поля, мимо домишек, столь невзрачных, что только диву даешься – как в них умудрялись жить и до сих пор живут люди. Почему красота, рукотворная, создаваемая людьми ради радости, не снизошла на эти долгие унылые просторы?
Я хочу, чтобы все жили в красивых домах, чтобы в ванных комнатах струились и плавали, словно разноцветные рыбы, розовые, белые, голубые, зеленые, желтые блики, чтобы женщина, ложась в радужную воду, становилась красавицей, а музыка, тихая и нежная, обнимала бы ее, как теплая южная вода.
А здесь некрасивые бабы выходят рано утром доить покорных коров. В каждой корове живет красота: в ее больших коричневых очах, в струях ее молока. В каждой бабе таится красавица, которой часто так и не удается выглянуть на свет из-за серой телогрейки ее привычного быта.
Даже центр города был малопривлекателен: сталинского времени угрюмые постройки, безобразный монумент с вождем революции; только кое-где стали появляться новые дома из красного кирпича, засверкали витрины да собор, отреставрированный, видимо, совсем недавно, золотился на мартовском ярком, но бесстрастном солнце.
Здесь! Я вошла в старый, небольшой, похожий на московский, дворик, внутри которого был крохотный скверик и давно заглохший облупившийся фонтан. Здесь я играла крохотной девочкой, здесь у меня был друг Илюша…
Подъезд оказался чистым и светлым; поднявшись на второй этаж, я остановилась перед обычной, обитой черным дерматином, дверью. Автоматически потянулась к звонку – и отдернула руку, словно обожглась о невидимый огонь, – там же никого! Дверь не опечатана, но у меня нет ключей. Нужно сначала выполнить все юридические процедуры…
– Здравствуйте! – Я резко повернулась. Соседняя дверь приоткрылась, и на меня смотрел смуглый желтоглазый старик.
– Анна Витальевна предупреждала, что в марте приедет сестра. А вы очень похожи. – Он тяжело вздохнул.
– Здравствуйте, – с опозданием ответила я.
– Она у меня и ключи оставила. Кто бы мог подумать, что в тот же самый день…Она же сказала – уеду, мол, надолго. Надо диссертацию доработать. Отпуск в институте дали большой. Так-то. А вторые ключи, – которые в квартире оставались – забрали в милиции. Дверь хотели опечатать да забыли, наверное. Сейчас никакого порядку нигде нет. Такая тяжелая жизнь для простого народа. Только те, наверху, богатеют, а мы… – Он махнул рукой. – Да вы зайдите ко мне, чего стоять. Я и ключи вам найду.
Я зашла в квартиру старика; поставила на пол в крохотной прихожей дорожную сумку и остановилась.
– Сюда, сюда идите, – пригласил он.
В комнате у него стоял тяжелый запах дурного табака; на темной разнородной мебели лежал густой слой пыли. Видно было, что хозяин живет один – и давно.
– Чай будете?
– Пожалуй.
Он, прихрамывая, принес из кухни два плохо вымытых стакана с чаем, поставил на край стола, на котором скопился всякий хлам, возможно, не разгребаемый годами. Я заметила старые газеты, какие-то бумажки, футляры из-под очков, ножницы, тряпку, винтики, незаточенные огрызки карандашей, сломанную авторучку времен моего детства….
– Меня зовут Василий Поликарпович, – представился старик, сев на изогнутый, когда-то, наверное, красивый и дорогой, а теперь исцарапанный и грязный стул.
– А вас… – Он потер рукой лоб. – Простите, запамятовал. А она ведь говорила… Вспомнил, Ирина, – он как-то хитровато на меня глянул.
– Нет, Дарья. – Поправила я. – Дарья Витальевна. Но можно без отчества.
– Так, так. – Он глотнул чая. – Похожи-то вы с сестрой сильно, но все – таки кто его знает… Вот я и, признаюсь вам, намеренно сделал вид, что имя подзабыл. – Он удовлетворенно хихикнул…
– Я могу вам показать паспорт, – сказала я, немного досадуя на лицедейство старика: то ли он и правда забыл имя, но теперь притворяется, что помнил, стыдясь возрастного склероза, то ли действительно он проверял меня.
Сделав несколько глотков, он попросил разрешения закурить. И, закурив, заговорил.
– Тут после кончины вашей сестры много побывало разных людей: не знали, что ее уже нет, вот и приходили навестить, думали, телефон не работает. И следователь, конечно, несколько раз наведывался, все меня расспрашивал – что да как. Она ведь сказала, что в дом отдыха едет, отдала мне ключи для вас, простилась, так, сказала, я вас люблю, Василий Поликарпович… Я ведь вдовец, все хочу жениться, у меня много женщин, все хотят со мной жить, а я боюсь. Одних только Елен – пять. Ну, конечно, такая, как ваша сестра, для меня сильно молодая, а вот одна дама сорока пяти лет очень даже напротив… Но я боюсь: мне, знаете, сколько.
Я смотрела на него, гадая – может быть, сосед Анны – полоумный? Или старый маньяк?
– …ну, скажите, сколько?
По виду ему можно было дать от шестидесяти пяти до семидесяти, но я решила ему польстить:
– Лет пятьдесят пять?
– Вот! – Возликовал он. – А мне семьдесят три!
Вдруг лицо его посуровело; он как бы весь подобрался.
– Это я так, – словно извиняясь, сказал он. – Дабы не очень вас опечалить – решил пошутить. Продолжу, продолжу… – Он помолчал. Молчала и я. – Следователь все расспрашивал, кто у нее бывал часто. Я все темнил: сейчас и милиции-то доверия нету. Говорю, подруга приходила, вроде, Елена, я вам, кстати, рекомендовал бы ей позвонить. Она тут сильно убивалась, когда про сестру вашу узнала. А мужчина, мужчина какой-нибудь был? Бывали, говорю. Художник один, бородатый, лохматый… Удивляюсь я – как мужчина может такие длинные волосы отпускать! Бывший муж, спрашивает следователь, все ведь они узнали. Да, бывший муж. Они и прожили-то вместе года полтора, кажется… Если не год. А еще кто бывал?
– Чего ж вы чай-то не пьете? – Вдруг спросил старик, глянув на меня осуждающе. – Может, дать вам рюмочку коньячка?
– Нет, спасибо.
– Тогда я себе налью, пожалуй.
Он встал и пошел по комнате к старому серванту, достал темную бутылку, две рюмки.
– Не хотите, не пейте, а налить налью. И помянуть бы сестру следовало.
– Да, – согласилась я.
– Пухом ей земля, – Василий Поликарпович выпил быстро, а я, только пригубив, поставила рюмку снова на стол.
– Потом, говорю, этот приходил, Владимир Иванович. Поверьте, Дарья, он – то ее и погубил. Они, конечно, были близки! А я с его тестем одно время работал; сам он меня и не знал, а шеф его, директор, Артемьев, часто вместе со мной в бане парился – случайно сначала попадали, а потом и договариваться стали… Меня вообще в городе многие знают. Я и с актрисами известными водочку пил. И каждая продавщица у нас тут, в центре, со мной здоровается. Всегда продукты только свежие мне – продавщицы предупреждают: «Не берите, Василий Поликарпович, позавчерашний завоз»…
Владимир-то Иванович как-то сам ко мне заходил, не застал Анну, так и зашел. Мы выпили с ним. Он и пришел – то уже сильно «под мухой». Тогда же и сказал, кто его тесть. Женат, говорит, повязан по рукам и ногам. А сестра ваша его любила… – Старик встал. Теперь он прихрамывал значительно сильнее, чем раньше. Он вновь достал бутылку, налил коньяка себе и предложил добавить и мне. Я отказалась. Он выпил один.
– А когда все это случилось, вдруг, может, в декабре, да, не в январе, а именно в декабре, звонок в мою дверь. Открываю. На пороге стоит сам Прамчук. Это тесть-то Владимира. Я Прамчука сразу узнал. И просит он у меня ключи от квартиры вашей сестры. И лжет, старая собака, что он – ее дядюшка! Ну, не пристало человеку такого ранга так себя вести. Я сделал вид, что поверил. Пригласил его войти. Думаю, надо расспросить, зачем ему ключи-то понадобились. Он мне – знаете, сентиментальный момент, жена моя просит фото Анны, а у меня нет. А у меня, говорю, уважаемый, ключей нет. И кто вам вообще сказал, что они – есть? По имени – отчеству (а я знаю, конечно, как его зовут) не стал его называть: кто их знает всех, лучше поосторожничаю, решил. И, наверное, правильно. есть у меня подозрение, зачем он являлся. Никому не говорил, даже тем, из милиции, и о приходе Прамчука только вам как сестре сказал. Вы издалека. Кстати, не люблю Москву – путаный город, темная, мутная вода. Ленинград люблю. Он для меня так Ленинградом и останется. Для матери моей был Санкт-Петербург или Петроград – она оттуда родом, в гимназии там начинала учиться, а тут революция, а для меня только Ле-нин-град! – Старое название Питера он произнес чеканно, как на параде.