Текст книги "История одного дня. Повести и рассказы венгерских писателей"
Автор книги: Магда Сабо
Соавторы: Иштван Фекете,Кальман Миксат,Тибор Череш,Геза Гардони,Миклош Ронасеги,Андраш Шимонфи,Ева Яниковская,Карой Сакони,Жигмонд Мориц
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
– Это всегда приятно. – Я все еще глядел на огни фонарей.
– А сейчас вы уходите. Кто знает, встретимся ли мы еще? – Голос ее звучал жалобно и потому необычно. Ее светло-зеленое платьице казалось бархатистым в лучах электрического света; широкий низ юбки изредка колыхался.
Я взял девушку за руку: рука у нее была горячая. Когда я потянул ее к себе, она задрожала. Может быть, замерзла? И мне вдруг тоже стало холодно. Хотя был март, а рядом со мной – еще и Весняночка.
И все же, когда она прильнула ко мне, я почувствовал озноб. «Чары! – пришло мне в голову. – Куда девались чары? – Безмолвно вопрошал я бетонные балки, цветные балконы и тяжелые ящики с раствором. – Куда девалась Весняночка?»
Через тонкую материю платья я ощущал тепло ее тела. И все же мне становилось все более и более холодно.
– А вы знаете, что Лаци тоже… – спросил я.
Она пожала плечами.
Я чувствовал, что она смотрит на меня, и знал, почему она на меня так смотрит. Не пойму, что со мной творилось, но я был тогда как парализованный и поэтому, очевидно, мерз… Я напомнил ей, что она хотела о чем-то посоветоваться со мной. Но Весняночка уже позабыла об этом.
– Тогда нам, пожалуй, следует вернуться… – предложил я.
В столовой в это время был перерыв в танцах. Медленно оседала вздыбленная пыль. Яркий свет и духота действовали одуряюще; пары и группы людей казались какими-то туманными призраками.
Дядюшка Каналаш уже хватился нас.
– Ай-ай! Так не полагается! – выговаривал он нам. – Пришел гость, а вы луной любуетесь! – Бригадир, продолжая недовольно качать головой, вел нас к столу.
Там сидел старый «масек» и, уронив голову на стол, спал, а возможно, плакал.
– Петер, слышь-ка! – стал будить его Каналаш. – Ну, не дури! Весняночка пришла! Она хочет станцевать с тобой! – И он громко крикнул аккордеонисту: – Эй, Имре! Чардаш! Да такой, чтобы небу жарко стало!
Старик поднял голову, посмотрел на нас, переводя глаза с одного на другого. Лицо его было усталым, взгляд затуманенным от винных паров.
– Нет, такой танец не для дядюшки Петера, – подзадоривала его Весняночка. – Старым людям отдыхать пора, в постельку.
– Не для меня? – Дядюшка Петер поднялся. – А ну-ка иди сюда, дочка!
Я заметил по часам: наверно, около часу он танцевал, да еще чардаш, и не как-нибудь! Потом попросил вина и выпил целых триста граммов. Кадык на его горле даже не дрогнул – одним духом он осушил большой стакан с вином. Улыбнулся и разрумянился, как в бытность двадцатилетним юношей, когда танцевал на гуляньях всю ночь напролет.
Весняночка после танцевала с Лаци Душиком; я следил за ними.
Внезапно мое внимание отвлек истошный крик.
Наш стол обступили мужчины и женщины. Дядюшку Петера положили на лавку. Он хрипел, ловил ртом воздух. Когда прибыла карета «скорой помощи», в нем уже еле теплилась жизнь.
На его похороны мы купили красивый венок; все мы были на кладбище. Дядюшка Каналаш даже прослезился. Весняночка плакала; мы молча слушали священника и плакальщиц. А когда гроб опустили в могилу, наш бригадир первым бросил туда горсть земли.
– Хороший был плотник, – сказал он. – И много в жизни натерпелся. Так спи же с миром, друг мой.
После похорон мы зашли в пивную. Пили пиво, а Весняночке заказали фруктовой воды со льдом.
– Я только сегодня узнал, что у Петера не было семьи, – с грустью рассказывал кому-то дядюшка Каналаш. – Он только гнал да гнал, вкалывал да вкалывал; так и прошла вся жизнь. У него даже не было времени заглядываться на женщин. – И словно оправдываясь перед высшим судом, добавил: – Я звал его к нам, вы ведь были тому свидетелями! Помните?
Мы пили за упокой души усопшего, в его память, за то, что он был настоящим плотником и хорошим человеком. Весняночка платком утирала слезы.
– Нечего плакать, – успокаивал ее, поглаживая по голове, дядюшка Каналаш. – После такой жизни, какую он вел, смерть действительно избавление. Ты не можешь этого знать. И слава богу.
Я и Весняночка распрощались с остальными – у нас были билеты на вечерний сеанс в кино. Улица встретила нас бодрящим весенним гулом. Нам показалось, словно между утром и вечером была воздвигнута тонкая перегородка, а сейчас ее вдруг свалили, убрали.
И Весняночка опять смеялась так же звонко, как и прежде.
Перевод О. Громова
Ева Яниковски
Добрый день… Тамаш!
Теперь Юли уже и сама не знает, с чего все это началось. По сути дела, она не помнит даже, когда произошла первая встреча. Кажется, еще в октябре, ведь как раз в октябре – а может, и в конце сентября – отец дважды брал ее с собой на репетицию оркестра. Хоть это и звучит невероятно, но от самих репетиций у Юли не осталось в памяти ничего.
Впрочем, нет. Одно ей все-таки запомнилось: в тот день, когда репетировали «Трубадура», она впервые надела новое демисезонное пальто. Смешно, конечно, но факт – именно это обстоятельство сохранилось в ее памяти. А в остальном все просто ужасно. Да, да, ужасно, другим словом не назовешь, потому что до самого декабря, то есть целых два месяца, она жила, словно ничего не случилось. А ведь она уже знала его. Точнее, видела – знать она не могла… И по сей день она с ним еще не знакома.
Но это, что было после декабря, она уже помнит во всех подробностях. 14 декабря – это был понедельник – из-за ремонта в школе отменили уроки, и они с Верой отправились на улицу Карас поглядеть на витрины и выбрать рождественские подарки. На углу площади Клаузал Вера толкнула ее в бок: дескать, взгляни на того мальчишку, ишь уставился, очкарик! Того гляди, споткнется.
Юли посмотрела на мальчишку в очках. Высокий, бледный паренек, брюнет. Но черной у него была не только шевелюра: черный костюм, оправа очков и та черная. Юли сразу же поняла, что уже видела его, К но где, никак не могла вспомнить. А потом она небрежно пожала плечами, словно он совсем ее не интересовал, и ответила:
– Ну и пусть себе глазеет…
Самое странное было то, что тогда он действительно не интересовал ее. Конечно, в настоящих романах написали бы: «Она влюбилась в него с первого взгляда». Но здесь следует отдать должное истине, тем более сама-то Юли прекрасно знает: в тот день она еще не была влюблена в него.
Любовь же пришла к ней только 17 декабря в четверг. Папа и оркестр, в котором он играл, готовились к премьере «Тоски». В театре после обеда была репетиция, а вечером должны были давать какую-то оперетту. В такие дни музыкантам приходилось нелегко. Надо играть и днем, и вечером, раз работаешь в театре, где ставят музыкальные пьесы, не то что у певцов. У них в опере поют одни, в оперетте – другие.
Что-то около после полудня Юли принесла отцу в театр поужинать. Репетиция еще не кончилась. Тетя Бежи, билетерша, впустила ее в темный зрительный зал и предупредила: «Сиди тихо, как мышка, не то заметит директор – влетит нам обеим». Пожаловаться на Юли никто бы не смог. Пристроилась она в партере с левой стороны, во втором ряду и сидит не шелохнувшись, боясь перевести дыхание. Отыскала взглядом отца в оркестре – он сидел в самом центре, окруженный духовиками. Потом стала рассматривать остальных музыкантов, одного за другим. Исполняли чудесную музыку. От нее становилось сладостно и тоскливо на душе, на глаза набегали слезы. Нет, музыка не была грустной, просто она брала человека за сердце. Тенор – он исполнял роль Каварадосси, художника, безумно влюбленного в знаменитую певицу, – как раз выводил:
О Тоска, дорогая, уж сколько раз
Я говорил, как горячо люблю тебя!
Каварадосси уже пел о чем-то другом, а скрипки, вопреки словам, повторяли признание:
О Тоска, дорогая, уж сколько раз
Я говорил, как горячо люблю тебя!
В тот самый момент, когда смычки выводили эту фразу, Юли увидела его. Левее дирижера, в предпоследнем ряду среди скрипачей. Это был он, тот самый мальчишка в очках.
Юли глядела на него и думала: ах, если бы кто-нибудь полюбил ее так, как любят в это мгновение Тоску все скрипачи оркестра!
Дирижер постучал о пюпитр палочкой и сказал:
– Спасибо. Завтра в половине десятого продолжим…
Музыканты сразу засуетились, кое-кто встал, сладко потянулся. Потом все сложили ноты и, негромко переговариваясь, направились к выходу.
Тут отец заметил Юли и махнул ей рукой: мол, оставайся на месте. А она, едва он подошел к ней, принялась изливать ему все, что было на душе:
– Папочка, такой прекрасной музыки я не слышала никогда в жизни!
Знаете, что ответил ей на это отец? Юли по сей день без чувства горечи и досады не может вспомнить его слова. Потому что папа, ее замечательный папочка, ее лучший друг, протяжно зевнул, похлопал дочку по плечу и сказал:
– Не отчаивайся, Юльчика. Придет время, что-нибудь и получше услышишь.
Юли разозлилась на отца до слез:
– Ничего лучшего для меня теперь не существует!..
Отец не ответил: он доедал вторую булочку с ветчиной. А девочка надулась и несколько минут молчала. Потом рискнула заговорить снова:
– Папа, а как зовут того скрипача в очках, что сидит слева, в предпоследнем ряду?
Отец, не переставая усердно жевать, задумался, переспросил:
– Слева, в предпоследнем ряду? Постой-ка… А-а… Тамаш Фабиус. На прошлой неделе приехал к нам из Дебрецена. Весьма способный малый. Тамаш Фабиус!
Всего лишь три минуты назад Юли категорически заявила отцу, что ничего более прекрасного, чем «О Тоска, дорогая…», для нее отныне нет и быть не может, и вдруг приходится признаться, что в жизни действительно существует нечто более прекрасное!
Тамаш Фабиус! Как может быть у живого человека такое чудесное имя! А Вера там, на углу улицы Карас, еще посмела назвать его «очкариком». Того, чье имя Тамаш Фабиус!
Так началась эта любовь. 17 декабря, между половиной шестого и шестью часами вечера. Любовь, которая жива и поныне.
Сколько нового узнала о ней Юли с тех пор! А ведь за три месяца ей удалось попасть только на одну репетицию. Но зато тогда она целых два с половиной часа могла беспрепятственно смотреть на Тамаша Фабиуса. Теперь она знала, что он всегда носит черный костюм, что у него есть носовой платок в синюю клетку, который он, когда принимался играть, заботливо подкладывал под подбородок. Если же скрипки замолкали, он ставил инструмент на колени и, слегка наклонив голову, следил за дирижером. Перелистывая ноты, Тамаш Фабиус смычком приглаживал перевернутый лист, чтобы тот не соскальзывал с пюпитра. А в перерывах он снимал очки, тщательно протирал стекла платком, но не тем, в синюю клетку, а другим, белым. Потом доставал из кармана узенькую черную расческу и несколько раз подряд зачесывал волосы назад. Но тщетно! Юли заметила, что, как только он поднимал скрипку к подбородку, непокорная прядь снова спадала на лоб. И вообще, что бы он ни делал – причесывался ли, листал ли ноты, потягивался ли после игры, – все время, каждое мгновение его имя, Тамаш Фабиус, звучало в ее ушах, словно чудесная мелодия.
Разумеется, больше всего ему шло это имя в те минуты, когда он играл. Тогда он во всем не похож на других. Даже скрипка Тамаша Фабиуса пела иначе, нежели у других музыкантов. Ее звуки были теплее, нежнее, грустнее, проникновеннее. Воистину скрипка его пела!
С того времени Юли стала часто ходить в театр. Конечно, во время спектакля не поглядишь вволю на Тамаша Фабиуса, как на репетиции, но в антрактах она всегда бежала по проходу вперед и, стоя у барьера, хлопала и хлопала в ладоши. В конце концов она имела, имела на это право, ведь всем было известно, что ее отец играет в оркестре!
И вот что произошло однажды, когда шла «Тоска». Это было 6 января. В антракте после второго акта Тамаш Фабиус посмотрел ей прямо в глаза, а потом робко, но недвусмысленно кивнул головой. То есть поздоровался. С ней, с Юлией?!
А несколько дней спустя, 14 января, Юли, размахивая портфелем, направлялась из школы домой. Уже на углу улицы Вар она заметила, что со стороны театра навстречу идет Тамаш Фабиус. Издалека было видно, как сверкают его очки в черной оправе. В руке он держал черный футляр скрипки, черные волосы были непокрыты. Он шел по заснеженной улице, будто оживший рисунок тушью.
Если существует на свете человек, достойный такого прекрасного имени, как Тамаш Фабиус, то это только он. Он поздоровался с ней. Поздоровался, как со взрослой:
– Целую ручку.
…В феврале Юли заболела гриппом. Целый месяц она не видела Тамаша Фабиуса. За это время она выучила наизусть стихотворение Гёте, которое начиналось так:
Все ты в мечтах, встает ли дня сиянье
Из бездны вод,
Все ты в мечтах, когда луны мерцанье
В ручье блеснет.
Для Юли до сих пор остается тайной, как мог Гёте так точно узнать, что чувствует она, Юлия Бартош, когда думает о Тамаше Фабиусе!
В марте они встретились только дважды. Первый раз 8 марта в лавке мясника на площади Сечени, второй раз – было 21 марта, традиционный день весны, – у остановки трамвая на площади Ракоци.
И оба раза Тамаш Фабиус поздоровался с ней. Тихим голосом, но решительно:
– Целую ручку.
И Юли отвечала:
– Добрый день.
В апреле она видела его шестой, а может быть, седьмой раз. Из всех встреч самая памятная произошла 23-го числа. Юли сидела на ступеньках у входа в музей. На коленях у нее лежала раскрытая книга, но читать не хотелось. Прищурив глаза, она любовалась свежими красками согретого апрельским солнцем парка. Голубизна небес – вверху, внизу – сочная зелень травы; по желтой, посыпанной песком дорожке катились красные роллеры, белые детские коляски, нарядные пестрые мячи. Ну прямо как в цветном фильме!
Тамаш Фабиус стоял перед памятником писателю Тэмёркеню, в самом центре яркой весенней пестроты. На нем был черный пуловер и белая рубашка, в руке он держал черный футляр скрипки и черный нотный альбом. В полуденном солнце его волосы казались еще черней, а лицо под сенью черной оправы – еще бледней. И если весенняя помпезность парка напомнила Юлии цветной фильм, то Тамаш Фабиус показался единственной черной фигурой в кадре этой киноленты. Именно поэтому ни на что другое невозможно было смотреть, только на него.
Юли отвернулась лишь в тот момент, когда молодой человек двинулся в сторону музея. Она сразу же углубилась в чтение книги, и, казалось, нет на земле такого сокровища, ради которого она могла бы заставить себя поднять голову.
И тем не менее Тамаш Фабиус поздоровался с ней:
– Целую ручку.
И Юли все же взглянула на него и сказала:
– Добрый день… Тамаш.
Юноша на мгновение задержался – или это только показалось Юлии? – затем пошел дальше, неторопливо размахивая на ходу футляром скрипки.
Как только улица Вар поглотила черную фигуру, сразу поблекли еще мгновение назад яркие краски парка…
В последующие две недели они не встречались ни разу.
А 9 мая – был понедельник – отец пришел домой с вечерней репетиции в непривычно хорошем настроении. Мать с удивлением спросила:
– Да ты, никак, выпил?
– Выпил, а что? – рассмеялся он в ответ без тени хотя бы малейшего раскаяния. – И притом шампанского! Провожали юного коллегу, ему предложили контракт в Будапеште. Ой, чуть не забыл, Юльча! Хорошо, что вспомнил: пристал он ко мне, говорит, обязательно передай сердечный привет дочке, то есть тебе. А я даже не знал, что вы знакомы…
Юли почувствовала нечто такое, о чем в старинных романах обычно писали: «Ужас сжал ее сердце холодной, как лед, дланью». Ни за что не поверила бы раньше, что «холодная, как лед, длань» существует в действительности.
– Тамаш Фабиус? – спросила она, задыхаясь.
– Какой такой Фабиус? – удивился отец. – Это еще кто? А-а, вспомнил… Точно, играл у нас несколько недель такой низенький, в очках. Так он вернулся к себе в Дебрецен… Но при чем тут Фабиус, когда я говорю о Кеглях?..
– О ком? – вырвалось у Юли.
– Да о Кеглере, о Вилли, не ясно разве? Мы его так прозвали – Кегли. Помнишь, тот худой, очкарик, малый, который всегда ходил в черном, словно дьячок. Скрипачом был у нас. Слева, в предпоследнем ряду сидел, как раз рядом с тем Фабиусом… Неужели не помнишь?
– Нет, – произнесла Юли и выбежала из комнаты.
Раз уж нужно поплакать, то лучше, чтобы этого никто не видел. Стыд-то какой! Тамашем Фабиусом считала какого-то Вилли Кеглера! И тот позволял! Какой отъявленный прохвост: самого зовут Вилли Кеглером, а ведет себя, будто он Тамаш Фабиус! Обманщик! Так подло ее обмануть!
В конце мая у Юли появилась новая подружка – Клара Гордон.
Теперь Юли вместе с ней разглядывала витрины на улице Карас. Знакомый гимназист поздоровался с девочками, и Клара, казалось, без всякой связи неожиданно спросила:
– Скажи, кто был твоей первой любовью?
Юли без колебания ответила:
– Тамаш Фабиус…
– Расскажи о нем, – попросила Клара и взяла девочку под руку. – Он был симпатичный?
– Не знаю, – сказала Юли. – Я никогда не видела его.
Перевод В. Гусева
Эндре Фейеш
Лгун
В летние вечера мы, как птицы на проводе, тесно сидели на спинке скамьи и, болтая ногами, играли на губных гармониках. Но лишь только в кустах – под носом у нас – раздавался треск, мы кидались на землю, готовые бежать, удирать со всех ног. Но из кустов выходил не сторож, а он, врун. Дорожек он не признавал. Ходил привольно, как рыбы в морях, топча ухоженную траву, подстриженные кусты, и это нас тоже страшно удивляло. Когда сторож, бывало, гнал его прочь, его обутые в тапочки резвые ноги неслись во всю прыть, а потом, оказавшись на безопасном расстоянии, он лукаво посмеивался в ответ. Спустя какое-то время он вновь выходил из кустов и с самым серьезным видом преподносил нам свои невероятные истории. Если сторожу удавалось его схватить, он молотил его палкой по спине и отводил в полицейский участок на лугу Кеньермезё. Изредка его вызывали повесткой в суд для несовершеннолетних на улице Серб, и тогда мы таращили на него глаза с благоговением и почтительностью. Потом он рассказывал, как полицейский судья обращался к нему на «вы», как просил задержаться в камере на четыре часа. Временами он исчезал и не показывался несколько дней, а когда объявлялся, выпрашивал окурок и, шумно сопя, сообщал, что сейчас живет на острове Маргит, в отеле Палатин, так как дома идет дезинфекция.
– Видели бы вы, какой там потолок!.. Из разноцветного стекла. Сквозь него просвечивает луна. Лежу я на шелковой постели, звезды считаю. А утром звоню, и мне приносят гусиную печень, целую гусиную печень на чудесном серебряном блюде. Швейцар в дверях честь отдает… – рассказывал он, сплевывая сквозь зубы на гравий.
И вдруг появлялся его отец, грубый одноглазый жестянщик, свирепо стегал ремнем и за шиворот тащил домой – до нас еще долго с конца улицы Бержени доносились сквозь тьму горькие вопли мальчишки. Сейчас он выступил из тени кустов на тусклый свет газового фонаря, будто волшебный проказник гном, и единым взмахом руки заставил нас замолчать. На его вытянутой ладони лежал какой-то прибор, черная дощечка которого была исчерчена красными и белыми цифрами. Он стал объяснять его устройство и правила игры, торопясь и нетерпеливо захлебываясь словами.
– Все положили? Ничего больше нет! – кричал он, поднимая брови.
Потом нажал кнопку, и крохотная костяшка, быстро кружась, в несколько минут выронила его восемьдесят филлеров. Тогда он далеко отшвырнул прибор, послал ему вдогонку пренебрежительную усмешку, уселся на скамью и долго смотрел перед собой. Мы угостили его сигаретой и попросили что-нибудь рассказать.
Поглядев на почерненное сумерками небо, пыхнув огоньком, он тихо начал рассказ:
– Едва забрезжил рассвет, я взобрался на гору Шаш, растянулся на белых камнях и стал смотреть, как солнце подползает к шпилю башни. Над городом стлался дым, но он не мог заслонить солнце. Рядом со мной грелись маленькие ящерицы. Было жарко. Я снял майку и прижался спиной к прохладному камню. Вдруг предо мной появилась девушка. Прелестная девушка. В белоснежной блузке, с длинными-длинными волосами, до самого пояса. Они были такого же цвета, как опавшие листья каштана, что растет на большой площадке для игр. Она села рядом и назвала свое имя. Анна. Да, Анна. Я разломил яблоко пополам и одну половинку отдал ей. Мы долго смотрели на Дунай. Он был голубой, как ее глаза. Живет она далеко-далеко, даже с горы не видно. Она показала рукой направление, но я ничего не увидел, только туман и даль. Озеро святой Анны – вот откуда она пришла. В том краю высокие горы и сосны цепляются за облака. Люди живут в маленьких домиках, сторожей нет, лазай по деревьям, купайся в озере. А в озере золотые рыбки… как в зоологическом саду. Она звала меня с собой, сказала, что станет моей женой. Я обещал прийти. Тогда она поцеловала меня в губы и ушла – у нее были дела. Завтра мы с ней уедем, и вы меня больше никогда не увидите…
Он был уже далеко, его маленькую фигурку освещал последний фонарь улицы Лесгес, когда из нас прорвалось возмущение, и мы стали кричать:
– Врун, врун! Врун, врун!
Ночью, укрытые одеялами и забывшиеся дремотным сном, мы витали в блаженных снах, гуляя средь сосен, упиравшихся в небо, где листья каштанов были такого же цвета, как волосы Анны.
…Пролетел год. Мы уже не сидели на спинке скамьи, и наши губные гармоники давно покрылись ржавчиной. Мы смазывали волосы маслом и горящими глазами провожали девочек, выходивших из соседней школы. Голоса наши становились глубже, и мы спорили с азартом и страстью, словно собирались драться; даже когда мы говорили шепотом, этот шепот звучал, как хриплая, старая медная труба, в которую кто-то пытается дуть.
Была среди девочек одна, в которую решительно все мы были влюблены. Ее вьющиеся каштановые волосы, большие удивительные глаза, крохотные белые зубки и острый язычок меня тоже приводили в волнение. Она знала, что красива, и знала, что если заглянет в наши глаза или нечаянно коснется нас крепкими, налитыми руками, или, когда, тесно усевшись на скамью, мы внезапно ощутим тепло ее бедра, у нас, как у мошек, летающих вокруг опаляющего огня, начинает кружиться голова, и, опустив глаза, мы в смятении трем потеющие ладони.
Мы играли в загадки, бегали до потери дыхания к наперегонки, тяжело переводя дух на финише, где стояла она, звонко хохочущая, награждавшая своей милой улыбкой бледного, с блестевшим от пота лбом счастливого победителя. Она играла вместе с нами, а мы проявляли чудеса молодечества и удали, и нам казалось, что мы бросаем вызов жизни, и смерти. Мы дрались крепко сжатыми кулаками, швыряли камни в уличные фонари, разбивая их вдребезги, сразу обеими ногами перепрыгивали через скамьи, поджигали корзину сторожа, в которую он собирал бумажный мусор, накалывая его сперва на остроконечную палку.
Мы курили сигареты одну за другой, долго и глубоко затягиваясь, так что нас постоянно тошнило, а порою казалось, что легче умереть.
Лишь он один оставался прежним.
Когда в сумерки, вытянув длинный шест, фонарщик у последнего фонаря на площади заканчивал свой обычный мрачный обряд, он раздвигал кусты и появлялся перед нами. Мы сидели на скамье, а он прислонялся к дереву и равнодушно сплевывал под ноги шелуху тыквенных семечек. Мы шумно и возбужденно просили его рассказывать. Он откидывал падавшие на глаза волосы и начинал рассказ, а мы умолкали.
– Очень давно был огромный кирпичный завод. Самый большой на свете. Там работало очень много людей, и труба его дымила днем и ночью. Люди ссорились между собой, обижали друг друга. Поэтому вода вырвалась из земли и на рассвете все поглотила. Теперь они работают под водой и никогда уже не выйдут на поверхность… Я был там сегодня, смотрел… Вода гладкая, как зеркало, лишь изредка булькнет кое-где пузырек. Сидевший в лодке старый рыбак сказал, что это озеро не имеет дна. Оно глубокое, бездонное и все поглощает. Уже несколько лет подряд туда ссыпают мусор, но вода его поглощает и снова становится гладкой, как зеркало. Берега его заросли осокой, и в осоке живут птицы. Я лег ничком на дно лодки и пытался разглядеть, что там, под водой, но ничего не увидел, кроме тьмы. Завтра на рассвете я снова пойду и поплыву на дно…
– Ты врешь! – закричали мы. – Под водой нельзя жить! И без воздуха нельзя жить! Врун! Врун! Выдумал плыть на дно бездонного озера!
– Где это озеро? – спросил его один из нас напрямик.
Мы уставились на него, уличенного, с острой радостью мальчишеского злорадства и, посмеиваясь, толкали друг дружку в бок.
А он, как обычно, устремил глаза вверх, словно ожидая оттуда помощи, потом тихо сказал:
– На площади Ленке. На углу улицы Фадрус, где никогда не стихает ветер, который дует из пещер на склоне горы. Там бездонное озеро.
Он кивнул нам, перешагнул через натянутую на столбики тонкую проволоку и исчез в кустах.
Прошло несколько дней, и девочка с вьющимися волосами спросила его, смеясь:
– Ну как, побывал на дне бездонного озера?
Он долго смотрел на нее, потом серьезно ответил:
– Нет. Не был. Не успел.
Девочка насмешливо засмеялась, а он тихо сказал:
– Ты красивая.
Она смутилась и отвела взгляд. Мы оцепенели, вытаращили на них глаза, не смеялись и ничего не могли понять.
– Расскажи что-нибудь, – сказала девочка и взглянула на него искоса, очень кокетливо.
– Я подарю тебе прекрасную вещь. Она дороже серебра, дороже золота, потому что на ней все цвета радуги. Но за ней надо ехать очень далеко, поэтому сейчас я должен уйти. Я один знаю, где эта вещь, и только я могу ее принести. Дождись меня, и я ее тебе принесу.
Девочка слушала, широко раскрыв глаза. Потом печально и робко спросила:
– Скажи, почему ты всегда говоришь неправду?
Он тихо ответил:
– Я всегда говорю правду.
Заглушенная ревность вырвалась из нас диким хохотом.
– Врун! Врун! – закричали мы, и стены соседнего газового завода отразили наш вопль.
Он нервно вздрогнул – может быть, первый раз в жизни.
Потом пригладил волосы, выпрямился, высокомерно усмехнувшись, смерил нас взглядом и ушел.
На следующий день, выйдя из кустов, он осторожно, будто собственное сердце, вытащил из-под заплатанной рубашки сверток тонкой шелковистой бумаги. Развернул – и, словно радуга, засверкало перед нами невиданной красоты павлинье перо. Он не спеша поворачивал его в руке, будто любовался переменчивой игрой красок.
– Я никогда не вру, – сказал он тихо, глядя прямо в глаза девочке. – Я принес его издалека, с диких, неприступных скал. Я полз на животе, цеплялся ногтями под палящими лучами солнца. Но видишь, я тебе принес, потому что ты красива.
– Он его в магазине взял! Просто купил! – сказали мы, когда он ушел, а потом замолчали.
Потому что девочка провела шелковистым пером по своему лицу и в странной задумчивости, будто знала какую-то тайну, сияя глазами, улыбалась.
А назавтра в утренних газетах мы прочли, что неподалеку от купален Рудаш с отвесных каменистых глыб горы Геллерт пожарные сняли мальчишку, искавшего оброненное павлинье перо. Собравшаяся у подножия толпа с волнением следила за тем, как он, цепляясь руками за расщелины и болтая ногами в воздухе, висел над пропастью, рискуя сорваться в любую минуту. Когда пожарные спустились с ним по лестнице, кое-кто из взволнованной толпы надавал ему пощечин. С перекошенным от проглоченных слез ртом мальчик некоторое время терпел, затем, внезапно рванувшись, вырвался из кольца людей и убежал. В руках он сжимал павлинье перо.
Пришла осень, и он подолгу смотрел на желтеющие листья.
– На что ты все время глазеешь? – спросила с раздражением девочка.
– Разве ты не видишь? – сказал он с грустью. – Нашу площадь поцеловала осень, и площадь помертвела. Смотри, все умирает: трава, кусты и деревья.
– Смешно! – сказала девочка. – Это же осень, и не на что тут глазеть.
Тогда он начал рассказывать, тихо, задумчиво:
– Пришел я однажды в огромный зал. Там все было белым: стены, кровати, люди. Было тихо-тихо, я шел на цыпочках, чтоб не шуметь. У окна стояла кровать, и я сел на нее. В саду желтели листья. Вдруг я увидел, как в окно проник ветерок. Он обежал белый зал и поцеловал мою мать… Его подослала осень, я видел собственными глазами… Моя мать помертвела, как сейчас наша площадь, и закрыла глаза…
Он зябко поежился и поднял воротник пальто, прикрыв тонкую, худенькую шею. Мы молчали и уже не смеялись. Нам стало грустно.
А девочка схватила его за руки, и в глазах ее стоял страх, когда она, чуть не плача, крикнула:
– Ты опять наврал! Разве можно увидеть ветер? Нельзя видеть ветер!
Он, врун, долго смотрел на нее, потом медленно, понимающе кивнул:
– Я наврал. Ветер видеть нельзя. – И, нежно погладив ее по голове, весело засвистел.
Выпал снег. Небольшое деревянное строение на площади, где был детский сад, превратилось в сказочную хижину, и тогда мы перебрались в крохотную кондитерскую на улице Лютер. Мы просиживали там вечера, тратя чаевые и сверхурочные, которые нам удавалось наскрести, занимаясь своим ремеслом.
В один из вечеров, когда он пришел после работы на площади Телеки, где женщинам, уходившим с рынка, таскал тяжелые корзины и свертки, согрел озябшие за день руки, съел пирожное с кремом и наконец закурил, мы стали просить его продолжить свой рассказ.
Он откинулся на спинку стула, несколько минут разглядывал гипсовый лепной потолок и начал:
– Прошлым летом, в позднюю ночь, покатилась с неба проказница звездочка, мерцавшая голубым светом. Она неслась с неслыханной высоты, чертя по темному своду светящуюся полоску, чтобы потом было легче найти дорогу назад. Она опустилась на спокойную гладь озера и с изумлением увидела в нем себя. Взобралась на осоку, покачалась на ней, как на качелях, и засмеялась звонко и радостно, оттого что она так прекрасна. В это время на спине черепахи, замутив спокойную воду, приплыла к осоке жаба. Звездочка, качавшаяся на осоке, стала гнать ее прочь, но жаба и не думала уплывать. Она кружилась в своей лодке перед осокой, поднимая слабые волны. «Какая ты некрасивая!» – крикнула ей звездочка. «Может быть, – ехидно ответила жаба. – Но я у себя дома, и ты не можешь меня прогнать!» Они долго ссорились, и все обитатели озера, слушавшие их спор, разделились на два лагеря. «Убирайся! – крикнул звездочке длинношеий аист. – Тебе здесь нечего делать!» – «С какой стати? – возразила желтоперая утка. – Это несправедливо. Она наша гостья, а гостью следует уважать». Я лежал на ветке плакучей ивы и слушал, о чем они говорят. Свистел соловей, бормотал фазан, клекотал разноцветный павлин, только рыбы раскрывали беззвучно рты, наблюдая за происходящим неподвижными глазами. Наконец рассвет взъерошил мне волосы, поползли проснувшиеся тени, наступило утро. Звездочка взглянула на небо и не увидела светящейся полосы – ее стерло солнце. Тогда я слез с дерева, подошел к осоке, но звездочка уже была мертва. Я взял ее себе на память. Когда-нибудь покажу ее вам: она как камешек лилового цвета…
– Лиловый камешек, – скривив губы, сказала девочка. Потом, поправляя перед зеркалом волосы, спросила: – А интереснее ты ничего не знаешь?