Текст книги "История одного дня. Повести и рассказы венгерских писателей"
Автор книги: Магда Сабо
Соавторы: Иштван Фекете,Кальман Миксат,Тибор Череш,Геза Гардони,Миклош Ронасеги,Андраш Шимонфи,Ева Яниковская,Карой Сакони,Жигмонд Мориц
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Деже Костолани
Вруны
Это было знаменитое, старинное семейство с довольно необычной родословной, уходившей в таинственную глубь средневековья. Жили они в двухэтажном особняке в центре городка.
Предки их были не то армянами, не то испанцами. Но с течением времени в жилы их влилось немало другой пряной южной крови – они разбогатели и заняли видное положение, щеголяя бесчисленными титулами и гербом, изъеденным ржавчиной столетий.
Мужчины в этом роду все смахивали на леопардов, а девушки – на диких кошек. В жизни не видывал я людей таких крепких. Даже младенцы у них ничем не болели, а старики за семьдесят держались прямо и знать не знали ни палки, ни очков.
Как-то утром мы шли в школу с их меньшим мальчиком.
– Знаешь, – сказал он, глядя мне прямо в глаза, – а мы вчера были с папой на луне.
От изумления и зависти я не мог вымолвить ни слова.
– У папы маленькая такая электрическая машинка есть, – продолжал он. – Со спичечницу. Нажмешь – и через две с половиной минуты на луне.
– И вы там прямо и спите?
– Ну да, у нас там две кровати поставлено.
– Не может быть, – не поверил я и стал расспрашивать во всех подробностях, как летают на луну, а он объяснять: бойко, деловито, не моргнув глазом и не сбиваясь.
В конце концов я сдался, умоляя только признаться, что он пошутил. Но товарищ мой оставался непреклонен.
В другой раз он объявил, что романы Йокаи пишет, собственно, дядя Геза.
Я уже знал тогда, кто такой Йокаи. Мама видела его на празднествах в честь тысячелетия Венгрии и все рассказывала, какой он статный, с голубыми глазами и белой-белой шевелюрой. И дядю Гезу я знал. На крестьянской телеге, в зеленой охотничьей шляпе с кисточкой из свиной щетины, он часто появлялся осенью в городе. Дядя Геза охотился на зайцев и нам их иногда присылал. Он не казался мне таким же умным, как Йокаи, и вообще все это выглядело неправдоподобно. Но Карой растолковал, что дядя Геза пишет свои романы дома, а в Пешт посылает по почте, из скромности издавая их под фамилией Йокаи, который его хороший приятель. Йокаи часто даже в гости к ним приезжает. По ночам, когда никто не видит.
Каждый день встречал он меня подобной новостью. То похвалится, будто у них настоящий крокодил живет в ванне, то выдумает, что тысячу крон в неделю получает от матери на карманные расходы и держит на эти деньги лошадей – в загородной конюшне. Все это меня ужасно злило. Наконец, я порешил прямо уличить его во лжи. Но стоило Карою начать свои россказни, как вся моя решимость улетучивалась, и я слушал, всерьез заинтересованный.
– Что у вас бывает, например, на завтрак? – спрашивал он.
– Кофе.
– А у нас – изюм и шоколад. А комнат у вас сколько?
– Три.
– А у нас пятнадцать. Четыре в доме, а одиннадцать внизу, под землей, чтобы никто не видел.
Однажды я пробрался к ним.
С замираньем сердца отворил дверку и проник в усыпанный гравием дворик. Навстречу мне вышла борзая, мирно помахивая хвостом. Оконные стекла радужными бликами отсвечивали на ярком летнем солнце. Я целиком отдался очарованию незнакомого места и долго стоял как завороженный, позабыв о своем намерении. На другом конце дворика с видом оскорбленных герцогинь разгуливали павы, крича своими скрипучими голосами.
Калитка в сад отворилась, и вышла стройная высокая девушка с книжкой в руке. За ней – еще две девушки и три мальчика разных лет, мне незнакомые.
– Карой дома?
– Нет, – ответили все в один голос.
В ту же минуту из калитки вынырнул и Карой. Никто, однако, не удивился, и меня как ни в чем не бывало проводили в дом.
– Ты уж прости, – извинялся Карой, – всех комнат я тебе сегодня не могу показать. Папа уехал и запер.
Но тут и так было на что поглядеть. В полутемном коридоре, нахохлясь, сидел попугай, упрямо твердя одну и ту же фразу.
– Штефания! – окликнул сестру мой приятель. – Где то ружье, что кайзер нам подарил?
– Заперто в шкафу, – ответила девушка, продолжая читать.
– Ружье заперто, – тараторил Карой, – но зато вот кинжал, подарок персидского шаха. Они закадычные друзья с моим папой. Смотри, как лезвие блещет.
Я взял кинжал, стал рассматривать.
– Мальвина! А где золотая сабля? – спросил он у другой сестры.
– Чинить отнесли.
– Саблю отнесли чинить, – подхватил он, – но вот ятаган: его наш предок отбил у турок во время Мохачского сражения[49]49
Сражение при Мохаче (1626) окончилось поражением венгерских войск и установлением турецкого владычества Венгрии.
[Закрыть]. Сто тысяч крон стоит. Один музей уже предлагал, но мы не отдадим. Правда, Кристина?
– Конечно, – отозвалась Кристина.
Оторопев, смотрел я во все глаза и не успевал прийти в себя от услышанного, как в руки мне совали уже новый предмет. Все говорили разом, наперебой, чуть не отталкивая друг друга, лишь бы вставить словечко. Я словно в сказочное царство попал. В четырех низеньких комнатенках ютилось множество людей – не только мальчиков, их сестер, но еще и каких-то незнакомых пожилых тетушек, бабушек, родственниц, которые жили здесь, вязали, вышивали и раскладывали свои пасьянсы. Все они сидели по большей части в оконных нишах, куда вели две ступеньки, и, поманив меня, целовали со страстью, с упоением прямо в губы, так что дух захватывало.
– Золотой мой, брильянтовый, – приговаривали они и прижимали к плоской груди.
– Скажите, а правда, – обратился я к одной седовласой тетушке, – что сюда, во двор, звезда однажды упала?
Та кивнула утвердительно и показала: вот такая звезда, с этот стол. И опять принялась за пасьянс.
Другая, выше ростом, занималась нами больше. Долго расхваливала их старинное родовое имение, где яблоки бывали с тыкву, а орехи – с целую дыню, и в старческих ее глазах сиял словно отблеск того легендарного ханаанского изобилия. А под вечер стала нам рассказывать страшные сказки. Как две сотни волков с мордами в пене гонятся за графскими санями, летящими по снежной равнине… Мы, дети, даже взвизгивали в темноте, а под конец, когда сани благополучно взлетели на пригорок перед замком, громко захлопали в ладоши.
Я надеялся изобличить своего приятеля в его же доме, но увидел, что там он среди союзников и чувствует себя в безопасности. Я осмотрелся. Стены разрисованы китайскими веерами и золотыми мотыльками. Посредине, на возвышении, – обеденный стол, так что комната напоминает сцену, – а расхаживающие люди – актеров. Сестры стояли на возвышении и, закинув головы, глядели вдаль. Жаром родственных чувств веяло в этой семье, знойным южным жизнелюбием, от которого глаза блистали ярче, а сердца бились быстрее.
Вскоре явилась мать с высокой прической, сильно напудренная и в золотых браслетах, протянув для поцелуя мягкую от притираний руку.
– Ручку поцелуй, – громко подсказали мне.
В другой комнате был уже накрыт стол к ужину – длинный, подковообразный, на двадцать персон.
– Сегодня опять шоколад? – послышались вопросы.
– Нет, кофе, – ответила мать. – Но зато какой! – заметив мое кислое лицо, высоко подняла она брови мне в ободрение.
– Который дядя Имре прислал? – подхватил мой товарищ. – У дяди Имре серебряные рудники в Португалии, он страшный богач.
– Попробуй, мальчик. Увидишь, как вкусно.
В чашке у меня дымилась бледная мутноватая жидкость, которую я долго размешивал, прежде чем, зажмурясь, решился проглотить. Толстая, противная пенка прилипла к нёбу. Молоко отдавало известкой, а кофе – ваксой. Но мать, не отводя гипнотического взгляда, требовательно спросила:
– Вкусно, правда?
– Очень, – пробормотал я и попросил воды запить.
– А теперь получишь что-то еще вкуснее, – сказала она и всунула мне в рот кусочек сахару. – Медовая карамелька из Калифорнии.
Это был просто постный сахар, но так как все кругом восторгались, я тоже постарался себя уверить, что он гораздо слаще.
В дождливую погоду, когда городишко утопал в грязи, меня тянуло туда из наших чистых, спокойных комнат, где всегда царил строгий порядок. У них же охватывало ожидание чего-то необыкновенного, что у нас никогда не может случиться.
В гости к ним часто приходил обер-лейтенант егерского полка, стройный черноволосый юноша, ухаживавший за старшей сестрой, Штефанией. Был он камергером его королевско-кесарского величества[50]50
Так именовался Франц-Иосиф, император Австрии и король Венгрии.
[Закрыть] и на вечеринках у губернатора щеголял нашитым на спине золотым ключом – знаком своего камергерского достоинства. Молодые люди уже много лет любили друг друга, но обручение все почему-то откладывалось. Каждый вечер обер-лейтенант молча целовал у Штефании руку, и лицо его покрывалось восковой бледностью, словно у смертельно больного. Аккуратно причесанные волосы его благоухали одеколоном. Облокотясь о рояль, оба стояли по целым часам и молчали.
У Мальвины поклонников было больше, и в том числе – первый любовник из местного театра, носивший цилиндр. Кристине же писал любовные стихи один студент-правовед.
Отца, кавалера Мартини, я видел лишь изредка: он вечно был в разъездах – по Венгрии и за границей, о цели которых мне никогда ничего узнать не удавалось. Заезжал он всего на несколько часов, а назавтра уже опять на лошадях спешил на станцию. Из путешествий своих возвращался он всегда очень усталым. Семья окружала его в такие дни чуть не молитвенным вниманием и любовью; для него спешно готовилось разное жаркое. А он с обрамленным пышными черными кудрями лицом стоял обычно посреди комнаты, лихорадочно блестя глазами. И, поцеловав жену в лоб, предлагал ей руку со словами:
– Терезия, идемте, дорогая, – и вел к столу.
Это обращение на «вы» мне очень нравилось.
Карой утверждал, что отец в эти свои наезды являлся прямо от короля. Но когда я спросил у самого кавалера Мартини, правда ли это, тот вместо ответа бросил на сына строгий взгляд.
– Помолчи, сынок, – сделал он ему внушение, и огромный рубин красными искрами вспыхнул в булавке у него на груди.
Отец ел, приносили вино, и моментально составлялось общество из новых и новых родственников, которых я еще не видал. Такие здесь всегда находились. Унылый дядя Кальман с сизо-багровым носом подсаживался к нему поближе и все о чем-то толковал тихонько, чтобы не слыхали остальные. А дядя Геза – тот, что писал романы Йокаи, – все позевывал.
По главной улице разъезжали они в собственном экипаже. Одевались сестры роскошно, и приезжим только о них и толковали в городишке. Везде они блистали: на проспекте среди гуляющих, на благотворительных базарах, в театральной ложе. И они же при свете бенгальских огней с крылышками за спиной появлялись перед любительским спектаклем в живой картине, изображавшей Веру, Надежду и Любовь. С каждым годом барышни Мартини становились все популярнее. Одни лишь их лица глядели с витрин фотографов. Снимались они в разнообразнейших видах: в дорожном платье с зонтиком под мышкой, в молитвенной позе с распущенными волосами, в мечтательной задумчивости на картонной скале и с морем позади, верхом и на качелях, в лодке и за роялем, с букетом цветов или хлыстом и сигаретой во рту, в крестьянских платочках, с серпами и снопом или в платье рококо, с длинными накладными локонами и пресыщенно-чувственной улыбкой на устах. Даже актрисы старались им подражать. А мужчины – те замирали при встрече, словно пораженные в самое сердце.
Вечерами молодые офицеры при их появлении на проспекте шпалерами выстраивались по обеим сторонам.
Влюблявшиеся в них представлялись друг другу и знакомились. Ибо любовь к девицам Мартини давно перестала быть явлением спорадическим. Она распространялась с быстротой эпидемического поветрия, и многие заражались ею прямо тут же, на улице, как чумой. Под окнами у Мартини каждую ночь раздавались серенады.
Разумеется, сестры были и законодательницами балов. Приходили они в одинаковых платьях, но с разной – синей, лиловой, розовой – отделкой. Камергер его королевско-кесарского величества безмолвно сидел подле Штефании. Мальвина, закрыв глаза, кружилась в танцах без остановки, без передышки. А Кристине поклонники весь веер исписывали всевозможными безумными признаниями.
Как-то отец вернулся домой с чемоданами после многонедельного отсутствия.
Всего какие-нибудь пять минут спустя явились два незнакомца, пожелавшие немедленно переговорить С господином Мартини по важному делу.
Сначала их не хотели пускать, но, уступая настояниям, провели в кабинет.
Все думали, это секунданты.
Посетители очень вежливо представились господину Мартини. Это были детективы, имевшие предписание его задержать. Дело в том, что общество страхования жизни, чьим агентом он состоял, заявило, якобы Мартини, несмотря на неоднократные напоминания, до сих пор не возвратил нескольких сотен тысяч крон.
Кавалер с улыбкой выслушал детективов и, поскольку вращался в свете, привык к тонкому обхождению, вставил в глаз монокль и сказал, слегка грассируя:
– Это какое-то недоразумение. Я просто не понимаю.
Затворив дверь, он предложил детективам присесть, что они и сделали, и, достав из письменного стола коробку с гаванскими сигарами, поставил перед ними. Но сыщики к ним не притронулись. А он уже наполнял стаканчики коньяком и ликерами…
– Мой друг Эрне… – начал он, подразумевая полицмейстера, с которым был на ты.
Получасовые прения окончились тем, что кавалер сел в поджидавшую на улице коляску и с беспечным видом поехал в полицию, словно вздумав прокатиться. К тому времени и мать, переодевшись, побежала к губернатору. А через час Штефания сидела с заплаканными глазами у директора банка.
В полдень отец вернулся.
– Всего-навсего двести пятьдесят тысяч, – чуть слышно, одними губами произнес он. – Но внести нужно немедленно.
За обедом и дети уже знали обо всем. Отец опять ушел с двумя провожатыми, как всегда, поцеловав жену в лоб.
– Через полчаса приду, – обещал он.
Но семья напрасно прождала его до вечера. Кавалера Мартини арестовали и препроводили из полиции в тюрьму, помещавшуюся в здании суда. Вечером жена с дочерьми навестили его, принесли плед и подушку, а прощаясь, долго и горячо, с неподдельной любовью целовали ему руки.
Одно время казалось, что его вот-вот выпустят. Семья продала свои ковры, родственники тоже сложились по нескольку тысяч, но набралась только половина нужной суммы. В один прекрасный день кавалера отправили в Будапешт.
В городке шептались, будто его судили за подлог и растрату, но ничего определенного никто не знал. В столичных газетах о случившемся не было ни слова. Барышни Мартини по-прежнему прогуливались по проспекту, говоря, что отец «уехал в Карлсбад» лечиться, так как у него «катар желудка на нервной почве», или что он «получил назначение в Пешт». Рой воздыхателей мало-помалу рассеялся; влюбленные предпочитали тосковать, сидя дома. Камергер его королевско-кесарского величества перевелся в Боснию в другой гарнизон. Первый любовник ангажировался на новый сезон в Коложвар, и правовед тоже куда-то подевался. Только несколько лиц, совсем уж незначительных, все еще вертелось возле них.
Но крест свой они несли с достоинством, надо отдать им должное; сумели даже придать своему уединению некое подобие изысканности. Как будто сами его искали, презрением отвечая всем, кто их сторонился. Ворота были у них на запоре и редко перед кем распахивались. Жили они всецело для себя – и не жаловались. Все Мартини были очень музыкальны. Мальчики играли на скрипке, мать – на фортепьяно, сестры пели. Звездными ночами настоящие концерты стали оглашать из открытых окон пыльные улицы, где мигали керосиновые фонари. Длинные арии, в которых рыдала страсть и ликовала жизнь, грустные песни, полные нежной тоски и пылкого чувства, летели к небесам. Штефания и днем все пела. Из дома доносилась ария Кармен:
Не любишь ты, но я люблю,
Так берегись любви моей!
Карой в тот злополучный день не пришел в школу; но на другое утро опять появился в классе.
В конце года он получил две награды: по плаванию и за метание диска.
Этот могучий, неистребимый род, это многочисленное семейство благополучно процветало, словно владело каким-то неведомым, волшебным жизненным эликсиром.
По вечерам, как и прежде, накрывали они на стол на посыпанном гравием дворике и ужинали. Сестры развешивали меж деревьев японские лампионы и, позабыв про все на свете, с пылом, страстью болтали до самого утра.
Проходя мимо, я иногда заглядывал в щели ворот.
Они сидели под луной и врали.
Перевод О. Россиянова
Ежи Енё Тершански
Учитель Каракуля
Вид у него был престранный, какой-то на редкость взъерошенный: встрепанные волосы, клочковатая борода, толстый нос с криво сидящим пенсне и брюки, диковинно клетчатые, которые помнил еще мой отец с гимназических времен. В придачу ко всему был он учитель математики, а следовательно, заведомый враг. Отличался он и другими странностями. Если кто-то из нас, его учеников, однажды прослыл у него посредственным, тому уже ни при каких обстоятельствах не удавалось перейти в разряд хороших; можно было шпарить урок, как молитву, знать назубок задачу до последней десятичной дроби, все равно он ставил «уд». И все же не следовало издеваться над ним, как делали это мы.
Была у него еще одна странность: перед каждым, даже самым неприметным сопливым учеником он неизменно снимал шляпу.
– Ваа-суга-а! – не слишком членораздельно произносил он, с благоговением глядя куда-то вперед, но не поднимая глаз и не видя того, с кем здоровался.
Из этой его странности мы устраивали потеху: в восемь утра в трескучий мороз выстроимся в начале улицы на некотором расстоянии друг от дружки и здороваемся с ним все подряд. Поздоровавшись, забегаем вперед и приветствуем снова. Бедный старик не успевал надевать шляпу и до самой гимназии шел с непокрытой головой.
– Ваасугаа!.. Ваасугаа!.. Ваасугаа!.. – без устали повторял он.
Четверых – меня, моего соседа Кароя Медера да ленивого, неуклюжего Филипана и Пишту Келемена, сидевших за нами на последней парте, – Каракуля очень метко окрестил «семейством гнилых яблок». Подразумевалось, что мы четверо портим всех остальных ребят.
Если изобретательность нам изменяла, мы с успехом использовали резерв: проделку, которая досаждала ему безотказно. Сидя совершенно неподвижно, не шевеля губами и глядя учителю прямо в глаза, мы урчали горлом, как кошки. Он был терпелив. Но в конце концов не выдерживал, прерывал объяснение и напряженно прислушивался. Мы умолкали. Тогда он срывался и, бешено сверкая глазами, начинал кричать. Мы тут же принимались урчать, урчали все громче и громче, а под конец урчание переходило в рык.
– Кто рычит?! Кто непрерывно рычит?! – выходил из себя Каракуля.
Потом он умолкал и мы вместе с ним. Он начинал объяснять, а мы – урчать.
– Гуди! – толкнув меня в бок, говорил Карой Медер.
– Эй, Бежи, Бежи! Бежи! Эй, Бежи, в ухо-ухо-ухо-ухо…
Так продолжалось целый урок.
Чего мы только не проделывали! То с оглушительным взрывом выпустим из печки дым. То расшатаем кафедру так, что доски настила глухо постукивают и при ходьбе поднимаются тучи пыли.
Школу я не любил. С самой первой минуты учение было для меня наказанием, но на уроки Каракули ходил с удовольствием, как в театр. Особенно весело нам бывало зимой, по пятницам. К трем-четырем часам пополудни начинало смеркаться. Мы дружно принимались уверять Каракулю, что из окон сквозит и дует, и заваливали подоконники до самого верха своими пальто. В классе становилось темно, и под покровом тьмы мы устраивали дикие оргии: чем попало бросались, дрались, хохотали. И с сожалением встречали звонок, возвещавший конец урока.
В нашем классе учился мальчик по фамилии Мачкаши. Он с удивительной точностью копировал жесты и голос Каракули. Представление длилось обычно не менее десяти минут, и весь класс буквально захлебывался от смеха. На уроках ребята записывали выражения и словечки Каракули, и у Мачкаши под рукой всегда бывал свежий и разнообразный материал. Кое-кто из ребят рисовал карикатуры… Словом, всего и не счесть.
Наши проказы перешли уже всякие границы. Ученики более благонравные всполошились и уговаривали нас прекратить все это. К тому же приближались экзамены и ждали приезда инспектора. Забили тревогу учителя.
В конце концов совесть у нас зашевелилась, и мы единодушно решили на уроках Каракули вести себя примерно.
Сказано – сделано. Каракуля, обескураженный, терялся в догадках, что могла предвещать эта подозрительно непривычная тишина. Он был встревожен, ожидая страшных, неизвестных проказ. Но мы вели себя безупречно, и он успокоился. Было видно, что он старается быть благодарным. Двух отвечавших у доски ребят он посадил на место довольно быстро, а еще двоим, не выучившим урока, не поставил плохой оценки. Потом он сказал, что мы приступаем к новой теме и называется она «Логарифмы».
– По плану это тема следующего урока, – сообщил он. – Из предыдущей главы нам осталось пройти еще одну часть. Но она довольно сложна, и мы ее пока пропустим. Нисколько не помешает, – продолжал он, – если сперва мы кое-что узнаем о логарифмах.
– Спасибо, господин учитель! – зашумели мы и, как видно, осчастливили старика.
Он был так доволен, что доверительно сообщил, как ему удалось постичь изящество логарифмических вычислений, какую интересную лекцию прочел он о логарифмах в Каниже, где он прежде преподавал и откуда был переведен к нам двадцать лет назад.
– Математика наука прекрасная, – сказал он в заключение, – но, разумеется, не для отпетых дураков.
– Правильно! – оживились мы, и старик удовлетворенно засмеялся.
– А теперь выясним, для чего, собственно, нужны логарифмы…
– Ни для чего! – вдруг раздался в тишине скрипучий бас, и Филипан, сидевший у самой стены, полез под парту, как будто что-то там искал.
Это был конец – все наши благие намерения полетели к чертям!
Мы взревели от хохота, распластавшись на партах, а ближайшие соседи Филипана, не таясь, принялись его тузить и толкать.
– Вот старый висельник! – захлебываясь смехом, выкрикивали они.
– Тише! Тише! Ведь мы же условились. Довольно хулиганить! – унимали другие.
Каракуля сдержался, даже рта не раскрыл, но со зловещим видом выдвинул ящик стола, достал классный журнал и начал писать, диктуя самому себе,
– Вазул Филипан… э-э-э… He-вежда и хам! – Каракуля швырнул журнал в ящик. – Уж я позабочусь… я доложу о нем педагогическому совету.
Неожиданный поворот событий отнюдь не показался Филипану смешным. Он сразу сник. Несколько минут он то мрачнел, то смеялся, потом встал с бледным, постным лицом и начал оправдываться.
– Проси прощения, Филипан, извинись! – несся шепот со всех сторон.
– Заплачь! – говорили ему.
И Филипан повалился на парту и притворно горько зарыдал. Послюнив ладони, он хорошенько смочил глаза.
– Филипан плачет, господин учитель! – зашумел класс. – Он ведь освобожден от платы за учение. Теперь его освобождения лишат. Пожалуйста, простите его, господин учитель! – дружно умоляли мы.
Филипан тоже поднял мокрое лицо. В конце концов Каракуля сдался и вычеркнул из журнала запись.
Однажды я тоже схватился с Каракулей. Кто-то из ребят маялся у доски, большинство писало, я же, по обыкновению, развлекался, меняясь с Кароем Медером.
– Продолжит ответ наглец Ференц Надь! – вдруг донеслось до меня с кафедры.
А я, как всегда, ни в зуб ногой и даже представления не имел, о чем речь. Машинально вскочив, я пошел к доске и вдруг спохватился, что оскорблен: хорошенькое дело – наглец!
Я мигом вскипел и в упор заявил Каракуле:
– Протестую! Я не наглец! Я сейчас же пожалуюсь директору!
Каракуля растерялся – так бывало всегда, когда с ним говорили напрямик или грозили пожаловаться директору.
– Хм… хм… – тряся головой, нерешительно захмыкал он. – Самолюбие какое… С чего бы? Скажите пожалуйста, не наглец! Извольте идти на место! Вы ничего не знаете! – наконец-то вышел из положения он.
– Еще чего… Протестую! – заупрямился я, с яростью глядя ему в глаза.
Ребята тем временем корчили мне отвратительные рожи, я не выдержал и захохотал.
– Марш на место! – крикнул Каракуля.
Я сел, а он снова затряс головой.
– Откуда взялось вдруг такое самолюбие! Вы только на него поглядите! – И он совершенно неподражаемо свесил голову и скосил набок беззубый рот. – Просто страшно! Не пожелал бы я встретиться с этаким наглецом в лесу один на один. Такой, не задумавшись, прикончит учителя.
Отметки в журнал он мне не поставил – тоже какое-то достижение. И над этим под конец урока мы вволю напотешились.
Приезд инспектора не вызывал сомнений. В школе мыли окна, натирали полы, терли швабрами стены. И действительно, он приехал.
Три урока мы просидели как на иголках. Учителя волновались не меньше, чем мы, но он не появлялся. Четвертым уроком была математика.
– Сейчас заявится как пить дать! Я видел, показывали в нашу сторону! – врываясь после большой перемены в класс, крикнул Френкель, подглядывавший за дверью.
Не успел еще Каракуля отметить отсутствующих, как дверь отворилась, и вошел инспектор – седой как лунь, розовощекий старик в очках с золотой оправой, в лиловой визитке, с приветливым выражением лица. За ним появился наш директор с колючими глазами, с длиннющими усами, которые казались еще длиннее от его бороды. Каракуля с величайшей поспешностью засеменил вошедшим навстречу, пожал им руки и, по привычке, нервным движением стал вытирать ладонь о пиджак. Инспектор тем временем поднялся на кафедру и уселся на место Каракули. В классе стояла мертвая тишина. Задав несколько общих вопросов, инспектор принялся листать классный журнал. Листал, листал и вдруг, словно по некоему злому наитию, вызвал подряд Филипана, Медера и меня. Филипан поднялся на кафедру, а мы с Медером остались внизу. Я почувствовал, как у меня затряслись поджилки и бледность расползается по лицу.
Филипан приступил к задаче. Он говорил дрожащим голоском, каким отец его, кантор, пел во время вечерней мессы. Пока он записывал условие, все шло гладко, но, когда настало время решать, он закряхтел и увяз.
– Помоги ему, мальчик, – обратился инспектор к Медеру.
Медер и Филипан стали думать вдвоем.
И тогда Каракуля дал волю своему раздражению:
– Ах, господин инспектор, как удачно соблаговолили вы вызвать этих троих, так сказать, самые сливки класса! Вожаков всего стада. Они безобразничают, шумят, мешают вести урок, вставляют разные словечки. На вопрос, для чего нужны логарифмы, вот этот крикнул: «Ни для чего!» Наглецы, невежды, они портят весь класс.
Он резко жестикулировал, горячечно поблескивал глазами и походил на безумца. Должно быть, все накипевшее в его душе: гнев, горечь, обиды, желание отомстить – в этот момент хлынуло вон и неудержимым потоком срывалось с дрожащих губ. Бегая взад и вперед по классу, он несколько раз перебивал инспектора.
– Господин учитель, позвольте же мальчикам продолжать. Вас просит господин инспектор, – остановил его наконец директор, и видно было, что ему неприятно поведение Каракули.
«Теперь моя очередь», – кольнуло меня, сердце екнуло, и лицо от волнения стало меняться: то хмурилось, то разглаживалось, становилось сосредоточенным, недоуменным и осуждающим, когда Медер и Филипан несли всякую чушь.
Дело в том, что накануне к мальчику пансионеру, жившему у нас на хуторе, где занимались всем, чем угодно, только не уроками, наведался Эрдаи, наш первый ученик. Мы с ним заспорили о задаче, заданной на сегодня, и я, король лоботрясов и бездельников, разгоряченный спором, вечером уселся за стол, решил почти всю задачу и докончил ее в школе на большой перемене. Таким образом, я был подготовлен, и меня буквально распирало от знаний. Я с трудом себя сдерживал, чтоб не выкрикнуть все, что знал.
Наконец инспектор подал мне знак подойти к доске. Я взобрался на кафедру и просто вырвал у Медера мел и губку.
Но не успел я даже и рта раскрыть, как Каракуля снова дал волю своей желчи.
– Вот он, главный бездельник! Главный наглец! На всех уроках мешает, проказничает. Во время объяснений урчит. Глупец! Невежда! Знаний никаких и еще осмеливался угрожать учителю!..
– Позвольте ученикам решить задачу, господин учитель, – снова вмешался директор.
Инспектор, казалось, тоже был удивлен странной горячностью учителя. Не дождавшись конца гневной речи Каракули, старик повернулся ко мне.
Я начал решать задачу. Решение шло так легко и гладко, что мне стало как-то неловко, и я принялся делать вид, будто время от времени задумываюсь.
– Теперь ты продолжай, мальчик, – прервав меня на середине, сказал директор Филипану, потом с той же просьбой обратился к Медеру и, наконец, снова ко мне.
Я опять отвечал с блеском.
– Подскажи, сколько будет? Что делать теперь? – толкал меня в бок Медер, пока Филипан кряхтел над ответом.
А я, притворяясь, будто боюсь, как бы инспектор не заметил, шептал таким образом, чтобы Медер ничего не понял. Когда же очередь дошла до меня, я ответил так, словно выбросил на стол два туза.
Пока мы решали задачу, Каракуля не переставал нас бранить; потом он на секунду умолк, но тут же начал опять, повторяя свои обиды с самого начала.
Посадив Филипана и Медера, инспектор поставил им удовлетворительные оценки. Я же продолжал отвечать до конца урока. Он вызвал к доске одного из хороших учеников и продиктовал нам новую задачу. Но счастье мне не изменило. Задача решалась по теореме, которую мы повторяли сотни раз, так что запомнили ее даже жужжавшие на окне мухи, и мел в моих руках сам ходил по доске. Инспектор поставил мне отличную оценку. А ведь я был отпетый двоечник и в каждом семестре меня ругали!
Наконец инспектор поднялся. Класс встал.
– Довольны ли вы успеваемостью класса, господин учитель?
Каракуля снова начал, как заведенный:
– Шумят. Не слушают. Мешают вести урок. Наглец! Невежда! Негодяй! Он осмелился угрожать учителю…
Подбородок Каракули дрожал, глаза горели, его раздражение так резко контрастировало с поведением класса, застывшего в неподвижной серьезности, что директор отвел глаза в сторону.
Инспектор трижды открывал рот, пытаясь что-то сказать, и снова закрывал.
– Я с сожалением слышу, мальчики, – наконец заговорил он, – что у господина учителя создалось о вас столь нелестное мнение. Я, однако, не теряю надежды, что со временем его мнение изменится. Я, разумеется, не могу утверждать, что нет среди вас исключений, к которым бы не относился этот упрек. Но вы должны помнить, что школа нуждается лишь в серьезных и трудолюбивых людях, которые в будущем станут полезными гражданами нашей милой отчизны. Те, кто на школьной скамье не уяснит себе своего долга – чем он обязан родителям, чем учителю, а чем самому себе, – те не уяснят своего долга в жизни и не смогут…
С гордо поднятой головой я слушал возвышенные слова инспектора.
Меня кидало то в холод, то в жар, и мне казалось, что каждый волос на моей голове излучает сияние.
Каракуля стоял рядом с кафедрой. Он снял очки и подслеповато мигал болезненно горящими глазами.
Раздался звонок. Инспектор пошел из класса, рядом с ним шагал директор, сзади плелся Каракуля. И распахнул перед ними дверь, а когда они вышли, выглянул в коридор. Каракуля по-прежнему плелся позади, и на какой-то миг во мне шевельнулась совесть.