Текст книги "История одного дня. Повести и рассказы венгерских писателей"
Автор книги: Магда Сабо
Соавторы: Иштван Фекете,Кальман Миксат,Тибор Череш,Геза Гардони,Миклош Ронасеги,Андраш Шимонфи,Ева Яниковская,Карой Сакони,Жигмонд Мориц
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Глава IV.Никогда не носить тебе сабли!
Члены семейства Буйдошо тотчас же сбежались со всех сторон и принялись возмущаться и шикать:
– Сверчок бессовестный! Вымести его отсюда! Это он-то задумал побить нашего постояльца!
Да и сам господин профессор Пишкароши-Силади бросил:
– Полюбуйтесь на эту «rana rupta»[13]13
Готовая лопнуть лягушка (лат.).
[Закрыть] из басни Федра.
В те времена лягушек именовали еще по-латыни, и тем не менее все венгры понимали. Теперь же некоторым животным дали такие мудреные «венгерские» названия, что, право же, никто не знает, что бы это могло означать. Ну кто, например, может догадаться, что «грязеваляка» – это дикий кабан, «шейник» – жираф, «кустобег» – олень, а лягушка – «ползач»?!
Семинарист, вызвавшийся померяться силами, был и в самом деле не кто иной, как «бесплатный квартирант» Добошей – Пишта Вереш, который великану Беке приходился только по плечо. До чего же мы дожили, коли и воробей осмеливается нападать на сокола!
Судья состязания, «cantus praeses»[14]14
Запевала студенческого хора (лат.).
[Закрыть], весь природный талант которого был сосредоточен в его горле и который потому презирал грубую физическую силу, вынул свисток и подал сигнал к схватке. Все происходило точно так, как на былых турнирах в Буде – во времена, когда короли Венгрии жили еще в Венгрии [15]15
Австрийские императоры после XVI в. были одновременно и венгерскими королями. Резиденция же их находилась в Вене.
[Закрыть].
Беке подбоченился одной рукой – мол, для этого боя она и не нужна вовсе, – а другой схватил было Пишту Вереша за плечо, чтобы сжать кости до хруста, поднять противника в воздух, а затем ловким приемом грохнуть его оземь: только мокрое место от мальчишки останется, придется тетушке Добош ложкой соскребать останки своего выкормыша.
Однако не тут-то было. Пишта с удивительным проворством прыгнул на верзилу Беке, змеей обвился вокруг его длинного тела, ногами оплел ноги противника, а обеими руками обхватил шею. Правда, Беке успел ударить его кулаком в грудь с такой силой, что у бедняжки свет в глазах помутился, но Пишта даже не охнул, только руки его, сомкнувшиеся на шее великана, на мгновение ослабли.
Беке тут же воспользовался этим мгновением, чтобы оттолкнуть Пишту от себя. Падая, Пишта споткнулся о дерево, однако именно оно и удержало его, не дало оказаться на земле. Пишта, сильно ударившись головой о ствол дерева, тут же отскочил от него, будто мяч, и с ловкостью ягуара снова набросился на Беке. Теперь тела их сплелись в борьбе. Вот уж воистину величественное зрелище для дебреценцев! Словно невиданное чудовище о четырех руках, завертелись они на ристалище, закружились, будто ведьмино веретено.
Зрители даже дыхание затаили.
– Черт побери! – воскликнул бургомистр в торжественной тишине, а на лбу его от великого волнения проступил обильный пот.
– Давай, давай!!! – неслось отовсюду. То один, то другой, ставили они друг другу подножки, но хитрые уловки, составляющие искусство борьбы, не достигали цели: оба противника одинаково хорошо владели ими. Зато руки у нищего студента были будто железные.
– Дави его, сынок, жми, Пишта! – раздался вдруг с высоты громоподобный голос.
Все подняли взоры кверху и увидели у себя над головами, на дереве, примостившегося на двух торчащих в стороны ветвях дядюшку Добоша.
Беке вздрогнул, напуганный голосом, зазвучавшим, как ему показалось, с небес, невольно глянул вверх и выпустил противника из рук. Это была его роковая ошибка. Пишта одним прыжком очутился на спине противника и уперся коленями в его поясницу. Прием этот, носивший у дебреценцев название «брынзы», был одной из наиболее мастерских уловок, и великан, взревев от боли, рухнул наземь.
– Виват! Ура! – вырвалось из сотен глоток. – Да здравствует нищий студент!
А Пишта подскочил к Беке, прижал его коленями и руками к земле, не позволяя вновь подняться. Толпа, опрокинув изгородь, с шумом и криками хлынула на поле боя.
Дядюшка Добош в восторге спрыгнул с дерева, да так неловко, что, грохнувшись навзничь, чуть-чуть не сломал себе ребро. Однако между охами и стонами он не забыл крикнуть Пиште:
– Жми его, жми! Не выпускай, сынок! Пусть поест песочку, песок ничем не хуже варева в доме Буйдошо.
– Отпусти, – прохрипел Беке. – Пусть черт с тобой дерется, а не я.
– Satis![16]16
Хватит! (лат.).
[Закрыть] Довольно! – сказал подоспевший бургомистр. – Прошлогодний «fortissimus» может отправляться ворон считать!
Тут снова послышались возгласы: «Ура!» – а знаменитый студенческий хор запел «Песнь о герундиуме», то и дело повторяя припев:
Давид сильнее Голиафа —
Виват, виват, виват!
Бургомистр Дебрецена торжественно пожал руку победителю, а расчувствовавшаяся тетушка Добош прослезилась и беспрестанно бегала то к Пиште, то к котлам, чтобы помешать варившийся в них гуляш.
Но самое интересное было еще впереди. В круг вышла Магда Силади, нарядная, красивая, и потупив глаза протянула победителю предназначенный ему подарок. На сей раз это была великолепная, искусно расшитая портупея для сабли: по сафьяну золотой нитью были вышиты маленькие львы. Лицо Магдушки зарделось, будто белую лилию в алую кровь окунули, когда она пролепетала те несколько слов, которые, вне всякого сомнения, велел ей выучить дома отец: уж больно по-ученому они звучали:
– Да будет воздана честь физической силе, поелику и здоровый дух выбирает себе прибежищем здоровое тело. Пусть всегда украшает вас сабля, что будет висеть на этой перевязи. Не выхватывайте ее из ножен без причины, но, вынув однажды, не вкладывайте обратно без славы!
Юноша стоял с выражением неописуемого блаженства на лице, – так понравился ему голос девушки. Речь ее казалась ему небесной музыкой, и даже шум толпы сливался в приятное гармоническое звучание, ласково щекотавшее слух, наполнявшее ему грудь неизведанной доселе радостью. Небо, по которому хотя и бежали несколько растрепанных облачков, приветливо смеялось, а вся листва Большого леса, казалось, улыбалась ему. И у славы первая капля самая сладкая. Она одна до краев переполнила душу нищего студента.
Дядюшка Добош так развеселился, что принялся кидать в воздух шапку, и, обнимая знакомых, доказывал всем, хотя никто и не сомневался в его словах:
– Пусть там говорят что угодно, – но самое главное – питание! Питание совершает величайшие чудеса. Чего только не делает хороший харч!.. Эге-ге! А куда же вдруг попрятались все Буйдошо?
Разумеется, те предпочли потихоньку улизнуть.
Зато все уважаемые городские господа по очереди подходили к Пиште Верешу (и как он вдруг расцвел и похорошел за эти полчаса!) и пожимали ему руку. Другая же рука Пишты, сжимавшая расшитую золотом портупею, все еще дрожала от волнения. Господа, также поочередно, разглядывали чудесный подарок и хвалили почтенного Мартона Силади, что у него такая милая дочка, преуспевающая в искусстве вышивания.
– Нет, право же, отменная работа. Она и под старость будет тешить взор нашего сегодняшнего героя.
– Жаль только, – заметил почтенный Иожеф Боглани (да, жаль, что он «заметил»!), – никогда не носить пареньку этой портупеи.
– Не носить? – удивленно переспросил бургомистр. – Отчего же?
– Оттого, что человеку неблагородного сословия не положено носить саблю. Значит, ни к чему и портупея.
Пишта побледнел. Словно порывом ледяного ветра сдуло вдруг волшебный дворец, который он уже успел выстроить в своем воображении. Вот тебе и толика дегтя в первых же каплях меду. Ни за что не хотят расстаться друг с другом! Пиште показалось, что в этот момент все, кто еще миг назад завидовал ему, смотрят теперь на него с сожалением или даже насмешкой. Ведь он не из благородных, он всего-навсего нищий семинарист!
И даже сама красавица Магда Силади посмотрела на него таким участливым взглядом, словно и в ее карих глазах были начертаны слова почтенного профессора Боглани: «Ах, как жаль, что не суждено тебе носить портупеи».
Грянула музыка, – за душу берущая музыка знаменитого цыганского оркестра Чоморнё, драчуны уступали место юношам и девушкам, которые, обнявшись, весело пустились в пляс, а вскоре к ним один по одному присоединились и парни из побежденного войска.
Все радовались, веселились – кроме самого победителя. Очень уж глубоко засела колючка…
И ушел печальный Пишта далеко-далеко в чащу леса, где его не мог видеть никто, где он мог остаться наедине с природой, где птицы прыгают с ветки на ветку и весело щебечут, как им только вздумается. Каких тут только не было птиц: и сороки, и дрозды, и кобчики, и зяблики, – одна одета покрасивее, другая – похуже, а все же незаметно что-то, чтобы какая-нибудь из них презирала другую.
«Не из благородных я, – сокрушался Пишта. – А почему?» – тут же спрашивал он себя задумчиво.
Но трава и деревья, печально взиравшие на него, тоже не объяснили: почему?
Глава V. На кого же останется лавка?
Мысль стать дворянином не давала больше покоя Пиште. Только об этом думал он теперь днем, только об этом грезил по ночам. С того часа, как его обидели в Большом лесу, всякий дворянин представлялся ему своего рода высшим существом.
Каждый ребенок или юноша грезит о чем-то блистательном, но по сравнению с тем, о чем возмечтал Пишта, грезы эти, как правило, или несбыточно высоки, или очень скромны: он или представляет себя королем сказочного царства, где в лесу растут поющие золотые деревья, а в ручьях вместо воды струится чистое серебро, или, если такое царство не приходит ему в голову, тогда он мечтает о новых шпорах или о колчане со стрелами.
Но кому вздумается в таком возрасте вдруг возмечтать о дворянстве? Ведь это только какому-нибудь разбогатевшему торговцу кожами да купцам-поставщикам для армии нет покоя от мысли, что и они «могли бы стать господами, захоти того король». Все же другие люди вырастают в смиренном убеждении, что все на свете так и должно быть, как есть, и что власть и ранг даются человеку самим богом.
Между тем от старшего и младший братец заразился этим непомерным тщеславием, страшной жаждой получить дворянство.
– А ведь и отца нашего не запороли бы до смерти, будь он дворянином! – стал поговаривать Лаци. – И наша судьба была бы иной. Вон, возьми, к примеру, Мишку Генчи или Габи Сентпаи, наших с тобой однокашников. Хоть не им, а нам с тобой бог дал крепкие кулаки, а они все же сильнее.
Дареная портупея постоянно висела над койкой Пишты. Опасная это была памятка. Именно она навевала сумасбродные мысли, которые вскоре совсем вскружили голову и Лаци.
– Висит, а носить ее не имею права! Иному она была бы дороже всех сокровищ мира, а мне это без пользы. Что же мне, в книгах, что ли, погрести себя с горя? А к чему? Науки, они только благородным сословиям украшение, нам же с тобой разве что кусок хлеба.
Доброму дядюшке Добошу пришлось прекратить свои повествования по вечерам. Теперь мальчиков уже перестало интересовать, как ходит патакский студент в своей узкой каморке (готов об заклад биться, в Патаке этот же самый анекдот рассказывают про дебреценского семинариста) или как звонят колокола в храмах различных религий. Лютеранский колокол, например, выговаривает: «Ни туды и ни сюды»; католический: «Дева Мария, дева Мария»; а кальвинистский ворчит: «Черт побери, черт побери!»
Дядюшка Добош рассказывал подобные истории с удивительным смаком, так что и мертвец лопнул бы со смеху, услышав повествование о том, как «студенты перевелись». И только эти помешавшиеся мальчишки не смеялись анекдоту, а сидели слушали рассказчика, уныло повесив носы.
Зато как загорались их глаза, когда старый Добош принимался рассказывать о Палко Кинижи[17]17
Кинижи Палко – венгерский военачальник, завоевавший высокое воинское звание необычайным мужеством, проявленным в сражениях с турками.
[Закрыть], который из подручного мельника стал полководцем, или как постригшийся в монахи истопник Дёрдь[18]18
Дёрдь (1482–1551) – монах-солдат, ставший варадским епископом и одним из исповедников короля Яноша Жигмонда. Один из выдающихся политических деятелей того времени.
[Закрыть] стал королевским опекуном. И надо признать, дядюшка Добош привирал не так уж много к обеим историям.
Впрочем, Лаци был легкомысленным мальчонкой и в отсутствие старшего брата быстро забывал о своем тщеславии. Порой он увлекался забавами, играми и чувствовал себя вполне счастливым. Однако душа у Лаци была мягкой, словно воск, и стоило мальчику увидеть старшего брата опечаленным, как сердце его сжималось. А начни Пишта мечтать, фантазия Лаци пускалась наперегонки с братцевой, подобно ленивому коню, который рядом с резвым стригунком тоже прибавляет шагу.
Годы шли чередой, и над губой у мальчиков стал уже пробиваться пушок.
– Не сегодня-завтра мужчинами станете, детки, – повторяла тетушка Добош, души не чаявшая в сыновьях..
Добрая женщина начала уже призадумываться о дальнейшей судьбе юношей, особенно о Пиште. Еще год, и голова его будет до отказа набита всем, чем ее могут напичкать дебреценские профессоры. Значит, надо что-то делать с этой головой. Умный, ученый малый! Профессоры не нахвалятся им: да и почерк у него такой, что все просто диву даются, какие красивые, кругленькие получаются у него буквы. Прошлый раз, например, именно ему поручили переписывать поздравительный адрес, отправленный семинарией палатину по случаю дня рождения последнего.
После долгих размышлений тетушка порешила, что Пиште лучше всего быть в каком-нибудь селе дьячком. Во-первых, он может учить деревенских ребятишек так же, как и сам, красиво писать, а во-вторых, с его голосом он не только сможет петь псалмы под аккомпанемент органа, но даже и отпевать усопших, и в этом ему не будет равных! Ах, как хорошо было бы и ей умереть в той деревне, где станет он служить.
Что же касается Лаци, то из этого парня ученого человека не получится. Вот только закончит школу – и быть ему мясником. По крайней мере есть на кого мясную лавку оставить.
Лаци и не возражал против таких планов, зато Пишта только головой печально покачивал. Видно, и в этот час у него на уме был славный витязь Брунцвик[19]19
Имеется в виду чешская легенда о короле Брунцвике.
[Закрыть], отправившийся по белу свету завоевывать себе новый герб. Прежний его герб изображал птицу грифа, а он хотел себе непременно льва. Пишта прекрасно понимал рыцаря Брунцвика.
– Что ты мотаешь головой? – уговаривал его дядюшка Добош. – Да ведь у дьячка не жизнь, а малина. Cantores amant humores – дьячки любят вино. А дьячков любят люди. Недаром и король Матяш был хорошим другом дьячка из Цинкоты!
Однако мысль о щедрой цинкотской винной кружке ничуть не утоляла тщеславия Пишты, и он даже пригрозил Добошам, что скорей утопится или с колокольни спрыгнет, чем согласится быть дьячком.
– Так кем же ты собираешься стать, сынок? – голосом, полным любви, вопрошала тетушка Добош. – Я же тебя не принуждаю ни к чему. Не скрывай, скажи мне откровенно, чего твоя душенька желает, и я помогу тебе достичь твоей цели.
Пишта вспыхнул, глаза его лихорадочно заблестели.
– Прежде всего я хочу стать дворянином, а потом скажу и об остальном.
Тетушка Добош в страхе только руками всплеснула.
– Ой, сынок, ведь это одному только королю подвластно!
– Ну так что ж, пойду к королю!
– Ах ты, глупая твоя головушка! И откуда в тебе столько гордыни? У кого ты научился такой заносчивости? К королю он пойдет! И из головы выбей эту дурь! Ты что же думаешь, что до короля одним махом допрыгнуть можно? Надеть сапоги семимильные да сказать: «А ну, сапоги-сапожки, мчите меня к королю». А я тебе так скажу: и не верю я вовсе, что король-то существует. Говорят, что он, мол, в городе Вене проживает. А во всей Венгрии нет города с таким названием.
Но как бы ни остужали Пишту подобные разговоры, сама жизнь распаляла его великое желание. Школа в те годы была адом для простолюдина. Страшно было сознавать, что бог создал всех людей одинаковыми, по своему подобию, и в равной мере наделил каждого душой, способностью слышать, видеть, чувствовать, но сами люди отделились друг от друга непреодолимыми перегородками, – один стал маленьким царьком, а другой – презренным парией.
И Пишта чувствовал это на каждом шагу. К тому же ему часто приходилось видеть в доме у Добошей убийцу своего отца – Кручаи, ненависть к которому нарастала в пареньке по мере того, как подрастал он сам. Всякий приезд Кручаи был черным днем не только для сироток, но и для Добошей. Мальчики ходили понуря головы, а тетушка запиралась в своей комнате и плакала.
В такие дни Пишта сжимал от ненависти кулаки и думал про себя: «Эх, если бы я однажды мог как равный с равным поговорить с Кручаи, уж я призвал бы его к ответу! И зачем он только ездит сюда, что ему здесь надо, за что добрых стариков огорчает?»
Впрочем, дело недолго оставалось в секрете. Добоши сильно задолжали Кручаи. С давних пор тетушка покупала у него свиней, и всякий раз в долг, который постепенно достиг такой большой суммы, что Добошам уже не под силу было выплатить его.
В один печальный день загремел барабан на дворе, и Добошам не нужно было больше ломать голову над тем, на кого оставить мясную лавку. Теперь они плакались уже о том, на кого им оставить своих семинаристов.
С молотка пошло все: и дом, и лавка, и мебель, и тридцать ланцев[20]20
Ланц – старая венгерская мера земли, 1/2 га.
[Закрыть] земли за городской чертой. Остались Добоши в чем были. Но и теперь они думали не о себе, а о двух «нищих студентах», которым, как видно, не суждено было стать ни дьячком, ни мясником.
У тетушки Добош в Сегеде жила младшая сестра Марта. Муж ее, Янош Венеки, был одним из крупнейших лесоторговцев на Тисе и владельцем многих барж и плотов. Он пообещал взять к себе на работу Добоша, а тетушка, мол, проживет из милости при сестре своей. Правда, горек чужой хлеб, но коли богу так угодно, пусть свершится его воля!
Вот уж было слез-то, когда пришла пора им расставаться!
– Взяла бы я вас с собой, – причитала тетушка, судорожно сжимая в объятиях обоих мальчиков, – да ведь и сама-то я к чужим людям еду. Не знаю, какая меня там судьба ожидает!
Повозка уже стояла у ворот, и дядюшка Добош сам снес совсем полегчавшие свои пожитки и уложил их в задок телеги. Имущество без труда уместилось в одном узле, хотя здесь было теперь все, что у стариков осталось.
Вернувшись в дом, Добош по очереди обнял мальчиков, а седую бороду его оросили слезы.
– Господь бог милостив, не допустит дурного, – сказал он, расчувствовавшись. – Может, коли угодно ему будет, еще и встретимся. Будьте добрыми и честными. Я ходил к ректору, выхлопотал вам довольствие с кухни для бедняков, а жить вы будете теперь в семинарии.
– А мне он пообещал, – перебила мужа тетушка, – летом послать тебя, Пишта, легатом[21]21
Легат – посланец (лат.). Реформатские школы посылали старших семинаристов в села с проповедями.
[Закрыть], там ты и деньжат подзаработаешь. Ну, подойдите ко мне, поцелую я вас напоследок. – Она поцеловала мальчиков еще и еще раз, погладила их по голове и вытерла косынкой слезы, которые так и лились у них из очей. – Слава тебе господи, что хоть моих-то собственных деток ты забрал у меня! – воскликнула она с болью в голосе.
А мальчики и слова вымолвить не могли от страшной боли, сжимавшей их сердца. Подавленные происходящим, они подчинялись, молча подходили то к дядюшке, то к тетушке и слушали все, что те говорили им, и печалясь и утешая. Слушали, не слыша. Весь мир вдруг рухнул для них и обратился в сплошной хаос.
Глава VI.Белый и черный пес
В дверь комнаты просунулась голова, принадлежавшая худенькому существу с изрытым оспой лицом.
– Пора, сударыня! Ведь путь-то предстоит не малый.
– Сейчас, сейчас, господин Пыжера.
Это и был знаменитый «возница бедняков» папаша Пыжера, который когда-то давно дал сам себе обет время от времени бесплатно перевозить бедных людей. Лошадки его – Грошик и Ласточка – были маленькие и очень тощие; старшие и младшие семинаристы именно на этих двух клячах отправлялись впервые на Геликон, иными словами пробовали свои силы в рифмоплетстве, сочиняя эпиграммы и оттачивая собственное остроумие по давнишней традиции именно на этих двух безответных существах.
Некоторые из таких виршей дошли даже до наших дней:
Лошади Пыжеры —
Быстрая Ласточка,
Грошик – проворный рысак —
Съели вдвоем за один только вечер
Целых сто зерен овса.
Папаша Пыжера приходил всякий раз в страшный гнев, заслышав подобные стихи у себя под окном, в «Тринадцати городах».
– Ах вы прохвосты, – кричал он вслед «декламаторам». – Чтобы вам свора собак глотки перервала!
Теперь Пыжере предстояло доставить Добошей в Сегед, и он вел себя так, будто лошади его нетерпеливо грызут удила, ожидая у ворот. На самом же деле они и не думали сгорать от нетерпения, поскольку чувство сие было им вовсе не знакомо и бедняжки рады были уже тому, что они все еще живы. Тем не менее влюбленный взор папаши Пыжеры открывал в коняшках, которыми он весьма гордился, всевозможные благородные страсти, так как лошади его, по мнению Пыжеры, сделали за свою жизнь больше добра, чем иной епископ.
Увидев Пыжеру, тетушка Добош высвободилась из объятий сироток.
– Не забывайте меня. Вспоминайте! – проговорила она сквозь слезы и через двор побежала к повозке.
Мальчики кинулись следом.
– Матушка, матушка! – закричал душераздирающим голосом Пишта. – Не оставляй нас!
– Ну, ну, – успокаивал их старый Добош притворно веселым голосом. – Подумайте, комар вас забодай, что не сегодня-завтра мы все втроем мужчинами станем (бедняга и себя причислил к юношам, хотя из него вряд ли уж когда выйдет мужчина).
А у повозки тем временем уже собрались друзья Добошей, пришедшие проститься со стариками: соседи Перецы, Майороши, тетушка Бирли с улицы Чапо и множество семинаристов, которые когда-то столовались у них. Даже былые недоброжелатели и те явились. Сама Буйдошиха, прослезившись, призналась на прощание:
– Вы, госпожа Добош, королевой были среди нас. Всех нас превзошли в поварском искусстве.
Чего бы не дала тетушка Добош за такое признание прежде? А теперь она только плакала в ответ.
– Благослови вас господь! Доброго пути! – слышалось со всех сторон. – Будьте счастливы, кумушка!
Папаша Пыжера тоже расчувствовался, нахлобучил на лоб шляпу и, взмахнув кнутом, подстегнул «быструю Ласточку» и «проворного рысака Грошика», после чего безропотные лошадки с грехом пополам сдвинули возок с места.
Тетушка Добош еще раз окинула взглядом народ, столпившийся вокруг, и дом, еще совсем недавно принадлежавший ей. Печально помахивала ветвями шелковица во дворе, и даже из зажмуренных глаз свиньи с красными потрохами, что красовалась на вывеске лавки, казалось, тоже катились слезы. Мимо тетушки проплыли закрытые ставнями окна, белая труба над крышей. А больше она уже не видела ничего, так как без чувств рухнула на грудь дядюшки.
В себя она пришла уже за городом, где гуляющий на просторе ветерок дохнул ей прохладой в лицо. Тетушка в последний раз взглянула на родной город и увидела, что оба мальчика бегут за повозкой по дороге.
– Остановитесь, господин Пыжера, постойте! Ой, что это я говорю, сама не знаю! Погоняйте поскорее, а не то детишки догонят нас, и тогда разорвется мое сердце. Не жалейте кнута, сударь, ради бога! – принялась она умолять возницу.
– Кнут? Этим-то лошадям? – обиделся Пыжера. – Да их держать надо, чтобы они чего доброго возок не разнесли.
Тем не менее он огрел кнутом своих рысаков, те прибавили шагу, и дебреценский песок, поднявшийся облаком, вскоре скрыл студентов от Добошей, а семинаристы, все больше и больше отставая, потеряли возок из глаз.
Лаци утомился первым.
– Ну что же мы гонимся? Теперь уж все равно не догнать нам телеги! Воротимся назад.
Пишта остановился в раздумье, отдышался, сказал:
– Воротиться? А зачем? Пойдем лучше куда глаза глядят. Мне все время будто кто на ухо шепчет: найдем и мы свое счастье.
– Значит, ты думаешь, что однажды мы возвратимся в Дебрецен дворянами?
– Нет, не в Дебрецен. Сначала нам нужно будет пойти в Сегед, – вздохнул Пишта. – Если я действительно чего-то добьюсь, то первым долгом отыщу и помогу тетушке, затем найду Кручаи и рассчитаюсь с ним. А уж потом и в Дебрецен можно будет возвращаться.
Когда он упомянул тетушку, на лице его можно было прочесть выражение сострадания и нежности, с именем Кручаи – глаза загорелись жаждой мести, а при мысли о Дебрецене лицо залила краска смущения.
Расшитая золотом портупея и сейчас лежала, аккуратно свернутая, в кармане его студенческой мантии. Он станет повсюду носить ее с собой, а возвратившись в Дебрецен, повяжет ее на пояс – пусть полюбуется на нее та, что подарила… Разумеется, к тому времени на портупее будет уже висеть сабля.
– Ну что ж, я не против, – отвечал меньшой брат. – Пойдем поищем счастья.
И пошли они куда глаза глядят. Сначала до первой видневшейся колокольни. Долго шли они так, рядышком, молча, пока Пишта не молвил:
– Не шуточное дело мы задумали, братец. Двое нищих отправились в дорогу, без всякой помощи и все же с надеждой в сердце. Боль! Вот чем полна наша дорожная сума!
– Да и она понемногу истратится.
– Моя – нет! А вот за тебя я боюсь. Боюсь, не хватит у тебя выдержки. И все же может так случиться, что ты первым достигнешь цели. Я погибну, а ты уцелеешь. Пообещай же мне на такой случай, что ты поможешь воспитавшим нас добрым людям и отомстишь за отца.
– Обещаю! – торжественно произнес младший брат.
– Да услышит небо твои слова!
На обрызганные росой травы как раз начали опускаться сумерки, а на небе зажглись две маленькие звездочки. И когда братцы взглянули на них, звездочки приветливо замигали им сверху, словно хотели сказать: «Слышали мы, как же не услышать!»
Около полуночи мальчики пришли в какое-то село. Только в одном окошке светилась лампадка. Усталые, измученные, постучались они в дом. Вскоре окошко отворилось, отодвинулась пестрая занавеска.
– Кто здесь? – спросил изнутри грубый голос.
– Мы – бедные, голодные семинаристы! Ищем, где бы переночевать да кусок хлеба получить у добрых людей. Увидели у вас свет в окошке, вот и постучались.
– Неподходящее место для ночлега вы выбрали. Мы ждем смерть в гости, – отвечал прежний грубый голос.
– Вон как! Умирает кто-то в доме? Просим прощения, мы – не смерть!
– Ну так убирайтесь к черту!
Окошко сердито захлопнули. Однако ребята не успели пройти и десяти шагов, как оно вновь с громким стуком распахнулось.
– Эй, студенты! Воротитесь! Писать умеете?
– На то мы и студенты, чтобы уметь писать, – отвечал Лаци.
– Тогда заходите. В самую пору подвернулись!
Немного погодя заскрипела дверная щеколда, и семинаристов через узкие сенцы пропустили в комнату, где на покрытой пестрым одеялом кровати лежала умирающая – сухонькая сморщенная старушка. Волосы и брови ее были совершенно седыми. Старушка мучительно хрипела. В руке она держала освященную вербу. Родственники без какого-либо сострадания на лицах стояли вокруг ее смертного одра.
– Мамаша! – сказал высокий крепкий мужчина, дернув умирающую за конец шейного платка. – Семинаристы пришли. Они ужо смогут написать твое завещание. Говори им, что писать-то.
Старуха закашлялась, задыхаясь так, что даже виски у нее посинели.
– Ой, ох! Видать, вы семинаристы из Гарабонца?[22]22
Семинаристы из Гарабонца – синоним нечистой силы, посланцы смерти.
[Закрыть]
– Нет, что вы. Мы – дебреценские семинаристы.
– Ладно, ладно, – простонала больная, стуча от страха черными, торчащими вперед зубами. – Только покажите-ка сперва ваши ноги. Агнеш, подай лампадку. Ну, хорошо, теперь пишите, что я вам скажу. Я-то было, грешным делом, подумала, что у вас копыта на ногах и вы в пекло меня тащить собираетесь.
Один старик, вероятно брат умирающей, принес какое-то подобие чернил и смятый лист бумаги, уже исписанный с одной стороны.
Пишта взял в руки перо и принялся писать под диктовку старухи:
– Душу мою завещаю богу небесному.
Высокий мужчина одобрительно мотнул головой.
– Пиши, студент, дальше, – продолжала старушка, – …а тело мое отдаю земле-матушке.
И это распоряжение собравшиеся родственники восприняли спокойно: все это были предметы, не представлявшие для них никакой ценности.
– Земли свои оставляю внуку моему Яношу Кертесу.
Теперь наследники зло уставились на молодого парня, сидевшего на столе, закинув ногу на ногу и ножом вырезавшего из куска дерева какую-то безделушку.
– Все свое движущееся имущество я отказываю племяннику Иштоку Рацу.
Высокий мужчина недовольно заморгал глазами.
– Пиши, студент, пиши, – простонала умирающая, собрав последние силы. – Дом и утварь в нем пусть отойдут внучке Агнеш.
Пока семинарист записывал распоряжения старухи, между Агнеш и Иштоком Рацем разгорелся спор. Ишток толковал слова умирающей так, что к движущемуся имуществу относятся, помимо скота, также и стол, стулья, котел и скамейки, то есть все, что с ногами-ножками. Агнеш же понимала под этим лишь то, что способно передвигаться само по себе, то есть скот: «Нет, дядя Ишток, – возражала она, – послушать тебя, так и вилки-ножики твоими окажутся. Да только я все равно не позволю тебе забрать их из дому».
Больную этот спор ничуть не смутил, а может, она и не слышала его. Старуха продолжала диктовать свое завещание:
– Наличные деньги, тысячу талеров, унаследует младший внук мой Ференц Мохораи, но только когда ему исполнится двадцать четыре года.
Ференц Мохораи, тринадцатилетний мальчишка, в тот же миг соскочил с печки и закричал:
– Где они, эти тысяча талеров? Давай мне их сейчас же и можешь себе помирать!
– Цыц, сверчок! Как смеешь ты, неблагодарный, гак разговаривать с бабушкой?
На желтом лице умирающей появилась слабая улыбка в знак того, что любовь ее к сорванцу отнюдь не стала меньше от этой выходки. Старуха нежно взяла внука за руку.
– Ой, какая холодная у тебя рука, бабушка! Отпусти меня!
– Ладно, ладно, ступай ложись спать! Только прежде подойди к свету, взгляну я на тебя еще разок.
– Погоди, я причешусь сперва.
Пока старуха болтала с внуком, лицо ее заметно просветлело. Тем временем Агнеш принесла Лаци крынку простокваши и большую краюху хлеба.
– Будем еще что-нибудь писать? – нетерпеливо спросил старуху Пишта…
– Погоди-ка… земля, деньги, утварь, движимость… нет, больше ничего не осталось. Хотя постой! А мои любимые собачки? На кого же мне оставить песиков? – Умирающая на минуту закрыла глаза, задумавшись, и болезненным голосом забормотала: – Собачки? Да, собачки… Подождите, а студенты-то? – почти весело воскликнула вдруг старуха. – Вам я оставлю своих песиков, семинаристы!
При этом она так страшно оскалила зубы, что студентам стало не по себе. Бодрствовавшие родичи усмехнулись, переглянувшись друг с другом, но Пишта отвечал почтительно:
– Спасибо вам за доброту вашу. Да только куда нам с ними? Нам и самим-то есть нечего.
– Кто же вы такие? Куда вы и почему бредете?
– Сироты мы, некуда нам идти, поэтому и бродим мы, ищем счастья.
– Счастья? – зашипела старуха и взволнованно захлопала рукой по клетчатой наволочке своего пухового одеяла. – А что, если я и есть ваше счастье? Может же оно иногда и под видом умирающей старухи по земле ходить! Что вы знаете, сморчки, о счастье! Берите, берите себе моих двух собачек. Вот увидите, они вам понадобятся. Как знать, может, они очень даже вам пригодятся! Нечем, говорите, их кормить? Эй, Бодри, Драва!
На зов из-под кровати вылезли две самые обыкновенные маленькие пастушьи овчарки: мохнатые, с лохматыми хвостиками, одна – чисто белая, а другая – черная как смоль.
– Ну как, хороши мои песики? Подойди ко мне ты, черная Бодри! Полижи мою костлявую руку, вишь, какой у тебя теплый язык. Завещаю тебе три золотых талера, чтобы не сказала ты, что плохая у тебя была хозяйка, а тебе, Драва, хватит и одного талера. Знаю я, с тебя и одного довольно будет. – Сунув руку под подушку, старуха вытащила мешочек и отсчитала из него на один угол стоявшего перед нею столика три талера, а на другой – один.