Текст книги "История одного дня. Повести и рассказы венгерских писателей"
Автор книги: Магда Сабо
Соавторы: Иштван Фекете,Кальман Миксат,Тибор Череш,Геза Гардони,Миклош Ронасеги,Андраш Шимонфи,Ева Яниковская,Карой Сакони,Жигмонд Мориц
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
Надо было броситься за ними, признаться в том, что я действительно наглец, и попросить прощения у Каракули. Почему же я этого не сделал? Почему я вернулся в класс и, закружившись на одной ноге, хохотал вместе со всеми?
Перевод Е. Терновской
Иштван Фекете
Мой друг Петер
Я и сегодня словно вижу перед собой его умные, слегка моргающие глаза, брючки в заплатах и голубые стеклянные пуговицы на грубой холщовой рубахе. В «Страстях господних» он пел Иуду, в школе был всегда собранным, а в краже черешни из хозяйских садов никогда не попадался.
Он был лучше и умнее меня. Наедине с собою я охотно это признавал. Но если доходило дело до драки, я бил его, потому что был сильнее. Когда мы с ним оставались вдвоем, применять силу было не нужно, потому что его мудрость обезоруживала меня; но если он пытался показать свое превосходство перед товарищами, мы схватывались с ним, и в драке он оказывался битым.
Приятели, которых мы вообще-то не очень удостаивали разговорами, считали, что я прав, и были на моей стороне; в таких случаях я всегда в душе испытывал стыд.
По существу, мы любили друг друга.
У родителей Петера было полхольда земли и крохотный участок виноградника на горе, где его никто не охранял и где на одном из деревьев росли мелкие яблоки, которые никогда не розовели (такого уж они были сорта).
«Но они уже созрели!» – говорил мой друг Петер Пушка, когда мы в конце лета забредали к нему на виноградник, в погребок, такой маленький, словно в нем обитали карлики. Тем не менее ключа от подвальчика у Петера, разумеется, никогда не было. Поэтому мне казалось, что за старой дверцей сокрыты тайны и сокровища, хотя в действительности там гнездились лишь осы, собиравшие мед на кладбище. Неумолчное жужжание казалось звучанием органной трубы самого низкого регистра, доносившимся будто откуда-то издалека или слышавшимся совсем рядом.
Яблоко было горьковатым и кислым, как сама осень, и решительно мне не нравилось; все же я ел его, потому что не хотел обидеть своего друга, который не мог мне предложить другого.
Мы сидели под яблоней, и августовское солнце щедро поливало нас своим нежным золотом, далекие холмы казались нам в его сиянии столь же близкими, как во сне – герои любимых сказок.
Я хотел стать капитаном парохода, а он – каменщиком. Но не таким, какие строят маленькие крестьянские домики, похожие один на другой, как ласточкины гнезда, а таким, который строит многоэтажные здания и дворцы, пусть еще не небоскребы, но почти…
На следующий год мы стали гимназистами. Я – потому что у моих родителей была возможность учить меня дальше, Петер – потому что деньги на обучение дали родственники.
Было начало осени. На телеграфных проводах железнодорожной станции лениво качалась паутина. Мы даже не успели как следует попрощаться – уже подкатил поезд Петера. На душе у меня стало грустно, но оставаться вместе мы уже не могли: моего друга записали в другую гимназию…
Прошел год. Я часто вспоминал о Петере, особенно когда мне еле-еле удавалось спастись от грозной тени единицы в табеле. Поэтому, когда мы летом встретились, я не без смущения спросил его:
– Ну, как ты закончил год?
– Табель с похвальным листом…
– Что ж, поиграем во что-нибудь?
– Не могу, – ответил Петер, – спешу на поденную. Нужно сколотить деньжат на костюм…
В то лето Петер работал подмастерьем при каменщике. Подносил кирпичи, мешал раствор и… вдыхал каменную пыль, хотя он уже и так сильно кашлял.
И кашель не проходил.
С первого октября я снова начал ходить в гимназию, а Петер вынужден был остаться дома. Он лежал в кровати, под тяжелыми перинами, в маленькой комнатке, где стоял запах заплесневелого хлеба.
А на рождество пришло письмо, сообщавшее о смерти Петера.
Я очень переживал смерть друга и знал, что никогда его не забуду. Стоило мне увидеть грубую холщовую рубашку, смышленое детское лицо, рваные башмаки, как мне всегда вспоминался Петер. И еще когда я грыз кисло-горькие яблоки, вроде тех, что мы ели у него на винограднике.
* * *
А недавно передо мною снова явилась тень Петера. Я получил письмо, в котором меня приглашали выступить в небольшом южном городке на читательской конференции. Сбор от нее, указывалось, между прочим, в письме, пойдет в фонд борьбы с туберкулезом. В тот день мне не удалось ответить на письмо. «Напишу завтра, – решил я, – вряд ли, мол, сумею приехать».
И вот в ту ночь мне приснился Петер. Я снова сидел у его кровати, в сырой, затхлой комнате, куда никогда не заглядывало солнце и откуда вслед за Петером отправились на кладбище его братья и сестры.
Я сидел рядом с ним, и мне все время хотелось сказать ему, что он поправится, но я не мог произнести ни слова, так как знал, что этого не произойдет.
На следующий день я ответил на письмо и сообщил, что приеду на встречу с читателями. Полдня я добирался на пароходе, полдня – на поезде. Только приехал, выступил, и тотчас же уже нужно было мчаться обратно. И тем не менее я поехал туда.
Я поступил так потому, что, если когда-нибудь мне снова приснится мой умерший друг детства, я смогу рассказать ему, что и я что-то сделал против того ужасного серого призрака, который незримо присутствовал в их вечно сырой и темной комнате.
«Если бы ты только видел, Петер! – сказал бы я ему. – Там сидело столько заслуженных людей, и все они горячо аплодировали мне. Впрочем, я почти не слышал аплодисментов… Глаза у меня были влажными от слез, потому что в тот момент я думал о тебе, и никто, конечно, не знал, что этот небольшой рассказ, который я прочел им, был посвящен тебе, только тебе, Петер!»
Перевод О. Громова
Дьёрдь Молдова
Великий артист Земан
В этот вечер рассказывал Земан:
– Если вам случалось в начале сороковых годов посетить аттракционы луна-парка, вы должны помнить моего отца, артиста Земана. Мы держали там кукольный театр позади железной дороги. Амфитеатр перед ним был окружен невысоким деревянным барьером, так что можно было заглядывать поверх него. После представления мой старший брат обходил публику с тарелкой, и того, кто не бросал в нее монетку, он бил по рукам ивовым прутиком.
Отец работал с марионетками, обычно лишь с тремя куклами: с Чертом, с Касперле (у нас это вроде вашего петрушки) и с большеносым, худолицым доктором Фаустом. Куклы эти были сделаны моим бог знает каким прапрапрадедом, еще в Германии. Наша семья родом оттуда, мы перебрались сюда из Германии. У отца была даже старинная книга, в которой было записано, что артист Земан числился кукольником еще в 1700 году. Отец гордился своим немецким происхождением, хотя и считал себя венгром и всегда презирал швабских балаганщиков. Он говорил про них: не имеет значения, венгры они или немцы, главное – работают они отвратительно.
Время подтвердило правоту его суждений. Как только мы вступили в войну с Советами, на стендах тиров мишени заменили портретами Сталина и Черчилля, а в цирке Какони стали исполнять антисемитские куплеты. Затем многие аттракционисты обрядились в зеленые рубашки. С такими отец даже разговаривать перестал: отец держался того мнения, что артист и политика – вещи несовместимые. А когда в корчме луна-парка кто-либо из зеленорубашечников присаживался к его столику и чокался с ним, отец вставал и демонстративно выливал вино на пол.
Можете себе представить состояние отца, когда в июле 1943 года – хоть бы навеки забыть эту дату! – мой брат заявил ему, что хочет стать эсэсовцем. Ему тогда не было еще полных восемнадцати лет, однако его приняли из-за немецкого происхождения.
Отец гонялся за ним по всему парку с молотом от силомера, и брата спасло лишь то, что ему вовремя удалось перемахнуть через забор у проспекта Хунгария. Больше мы с ним не виделись, и я не могу даже сказать – мир праху его.
Отец заперся в будке, целую неделю не принимал ни вина, ни пищи, представлений мы не давали, а я дни напролет валялся на скамейках амфитеатра.
В одно воскресенье, после полудня, отец наконец вышел из будки; на его заросшем, почерневшем лице светились одни глаза. Он попросил у меня кусок хлеба и сказал:
– Дюри, сегодня мы покажем спектакль. Принеси мой сундучок с ушками.
Как я уже говорил, обычно отец играл только тремя куклами, лишь головные уборы у кукол менялись в зависимости от роли, которую они исполняли: если на голову надевался кивер, значит – солдат, если папаха из заячьего меха – торговец, и т. д. Эти-то головные уборы отец и хранил в сундучке. Он долго рылся в нем и наконец извлек оттуда морскую фуражку, каску, а вот третьей никак не находил. Тогда он взял ножницы и иголку и смастерил из старого мехового воротника шапку, подобную той, в каких были изображены советские солдаты в ту пору на газетных полосах.
В тот вечер наше представление рассказывало о том, что Касперле в меховой ушанке убивает моряка Фауста (который к тому же своим бледным лицом и длинным носом напоминал Хорти) и Черта в стальной каске, говорившего на швабском диалекте.
Вы не вчера явились на свет, и мне нет надобности объяснять, как это было смело летом 1943 года, когда любого без «особых протекций» могли зачислить в отправляемые на фронт штрафные роты. И все же сейчас, уже став взрослым, я понимаю отца. Ему, наверное, было нестерпимо больно сознавать, что его, который так презирал фашистов, люди теперь тоже причисляют к ним из-за сына, поступившего в эсэсовскую часть. Он хотел восстановить свой авторитет, без которого великий артист Земан не мыслил своей жизни.
Хотя балаганщики любят говорить о том, что их представления смотрят одни дураки, многие зрители поняли, что хотел отец сказать дракой своих кукол. Однажды вечером после представления в нашу будочку вошли двое: это были рабочие, сбежавшие из концлагеря и бродившие по столице, голодные и неприютные. Они увидели наше представление – кукольный театр, поняли чувства отца и вот пришли просить помощи. Отец знал, что в парке полно сыщиков, поэтому не оставил рабочих у нас, а отвел их в поселок. Он был уверен, что там их спрячут.
С тех пор отца часто навещали незнакомые люди, давали ему поручения и письма, и отец после представлений отправлялся на велосипеде в Кёбаня. Вероятно, по совету незнакомцев он уже больше не исполнял номер, в котором Касперле в ушанке убивал Гитлера и Хорти, и все же попался.
В первое сентябрьское воскресенье 1943 года три шпика вошли за ширму, где отец работал с куклами, и прижали к его боку свои пистолеты. Отец взглядом велел мне удалиться, но сыщики не выпустили меня. Они хотели заставить отца выдать связного, но он этого не смог бы сделать даже при желании. К нему каждый раз являлся новый человек, который вначале вместе с публикой смотрел программу, и отец узнавал его лишь тогда, когда после представления тот являлся к нему и называл пароль. Шпикам ничего не оставалось, как смотреть на исполнение отцом своей программы: дело в том, что спектакль смотрело несколько сот человек, сидевших на скамейках и облокачивавшихся на ограду, и найти среди них нужное лицо было невозможно.
К концу номера я с удивлением заметил, что отец достает из сундучка полицейскую фуражку и надевает ее на голову Черту. Такого номера в программе не было. Сперва отец поднял петрушку. Тот пел, плясал, затем над ширмой появился Черт в полицейской фуражке, и тут отец голосом петрушки как завопит: «Спасайся! Спасайся!» Шпики бросились на отца, стали его избивать, но вся публика, в том числе и тот, к кому было обращено предостережение, мгновенно рассеялась.
Отца забрали, больше я его не видел. Один человек, который был вместе с ним, рассказывал потом, что отца повесили в Кёхиде. А однажды ночью за мной пришли с Керамического поселка и увели к себе. И порой я разыгрывал для них такое представление: Черт пытался повесить петрушку, но тому удавалось обмануть Черта, а затем избить его большой дубинкой.
Перевод Е. Израильской
Жужа Тури
Самый лучший подарок
Наступило рождество 1944 года. Мишкина мать увязала в чайное полотенце подковки с маком, а Мишка взял узелок и направился к двери.
– Изломаешь! – вдогонку мальчику крикнула мать. – Не размахивай, покрепче держи, это тебе не капуста!
Мальчик широко улыбнулся. Ему нравились быстрая речь и решительность матери. Сегодня утром она объявила: будь что будет, а она непременно испечет праздничный пирог. И действительно, хоть и не хватало то того, то другого, она на все махнула рукой и напекла пирогов. И, конечно же, вспомнила про дедушку, который жил неподалеку, на горе Нэп, но из-за непрерывных бомбежек не отваживался покинуть Буду и навестить дочь, жившую на пештской стороне. Вспомнила, мигом уложила в платок гостинцы и отправила с ними Мишку, приказав, чтоб к вечеру вернулся домой – ведь от улицы Надор до горы Нэп рукой подать.
– Помни, что я боюсь оставаться одна. Так что беги бегом! – добавила она, когда мальчик выходил за дверь.
Но это, без сомнения, была мамина уловка, для того чтоб заставить Мишку спешить. Мама и слыхом не слыхивала, что бывает на свете страх. Относительно этого Мишка мог привести целую кучу примеров. Но доказывать это сейчас время не позволяло, к тому же было у него кое-что на уме. Мишка шагнул уже за дверь, но вдруг передумал и вернулся.
– Нам бы надо завести собаку, – сказал он.
– Это еще зачем?
– Раз ты боишься одна…
– Я? – с чувством собственного достоинства возразила мать и, готовая к отпору, выпрямилась во весь рост.
Высокая, статная, с твердо очерченными, но приятными чертами, Михайне Рац отнюдь не выглядела пугливой овечкой. Однако сыну пора идти, уже второй час, а около четырех начинает смеркаться. Она легонько его подтолкнула, но сама, прежде чем вернуться в квартиру, пытливым взглядом окинула серое небо, низко нависшее над городом. Необычная выдалась погода на рождество – без снега. Зато в небе была тишина, не кружили над городом самолеты и не грозила сынишке опасность на его коротком пути.
Соседка, белошвейка, заметив Мишкину мать, немедленно распахнула окно.
– Куда это отправился ваш мальчуган? – спросила она.
– К дедушке, в Буду.
– В Буду? – закудахтала швея. – Да вы что, мадам Рац, с луны свалились? Ведь Буда в осаде, русские продвинулись уже до самого Хювёшвёлдя.
На какую-то долю секунды бесстрашное сердце Михайне Рац замерло.
Но она тут же, словно успокаивая самое себя, с запальчивостью сказала:
– Да он на гору Нап пошел. Дотемна еще дома будет.
И с этими словами вошла в квартиру.
* * *
Мишка действительно шел на гору Нап. Там в одноэтажном доме, в стороне от богатых вилл, у дедушки была совсем крохотная сапожная мастерская. Это была очень старая мастерская, и, когда Мишка переступил порог, над дверью зазвенел колокольчик. На его мелодичную, уютную трель четыре старческих головы очень медленно повернулись к Мишке, но разговор, сопровождаемый частыми кивками, кряхтеньем и пыхтеньем трубок, не прерывался. Дедушка сидел на низком стульчике и прибивал деревянными гвоздями заплату к подошве истоптанного солдатского башмака, а три других старика сидели на скамье, тесно прижавшись друг к дружке. Четыре пары старческих глаз одновременно обратились к Мишке, и морщинистые лица осветились ласковой улыбкой.
– О-о, Мишка! Поглядите, ведь это Мишка! – закивали, заговорили старики, и даже дедушка вынул изо рта деревянный гвоздь.
– Желаю приятных праздников! – сказал им всем вместе Мишка.
С румяным от мороза лицом, круглыми карими глазами, похожими на блестящие пуговки, в коротенькой теплой бекешке и надвинутой на уши шапке он выглядел очень забавным.
Мишка положил перед дедом подковки. Положил с таким видом, словно был страшно рад, что наконец-то от них избавился. А дедушка на стариков не смотрел: гордость, засветившаяся в его глазах, могла причинить им боль.
Настроение в мастерской еще больше приподнялось, хотя и без того оно было праздничное. На полу лежали два тюфяка, на тюфяках пальто и старые одеяла; на железной печурке, раскалившейся докрасна, булькала какая-то еда, распространявшая острый запах лука; от дыма курительных трубок в воздухе висела серо-голубая мгла, и старики на скамье выглядели совсем по-домашнему. Круглые глаза Мишки тотчас подметили эту перемену.
– Вы все здесь живете? – спросил он.
Дедушка снял фартук, повесил его на гвоздь и принялся хлопотать вокруг плиты.
– Я их вытащил из богадельни на праздники, – сказал он с серьезным достоинством.
Мишка наклонился над кастрюлей и втянул носом воздух.
– Картошка с паприкой?
– Да-да. Жареную индейку мы отложили на будущий год.
Дребезжащий старческий смех, необычное оживление и притопывание сопроводили дедушкину остроту. И не было в том ничего удивительного, ибо на рождество 1944 года картофель с паприкой сам по себе был яством невиданным, а уж если в придачу оказался пирог с начинкой из мака, то вполне понятно волнение, заставившее медлительную кровь стариков заструиться чуть живее.
– Моя дочь здорова? – осведомился дедушка.
Он всегда говорил «моя дочь», словно бы желая подчеркнуть свое исключительное право на нее. Для других она была Михайне Рац, Эржи, мадам, а для него «моя дочь».
– Здорова, – ответил Мишка.
– А еда у вас есть?
– До сих пор не голодали, – сказал мальчик.
– Скола, – заговорил один из стариков с белой бородкой клинышком, – в нынешнем году скола хорошо учит, а? Никаких забот со сколой, верно?
Мишка втянул голову в плечи, засмеялся и небрежно махнул рукой – кто думает нынче о «сколе»!
– Война! – солидно заявил он.
В мастерской было жарко, запахи кожи, клея и картофеля с паприкой, перемешиваясь, соперничали один с другим. Мишка стоял, переминался с ноги на ногу, сперва расстегнул бекешку, потом застегнул, покосился на дверь, потом на стариков.
– Мне надо идти, – сказал он наконец. – Мама боится оставаться одна.
– Моя дочь? – вскинул брови дед.
Однако задерживать внука не стал – для ужина это было, наверное, безопасней: ведь этакий десятилетний крепыш мог один уплести кастрюлю, рассчитанную на четверых. Три старика, казалось, тоже вздохнули свободней и благодушно, со щедрой заботливостью снабдили Мишку советами на дорогу. Дескать, беги со всех ног: говорят, совсем скоро здесь будут большие бои; в такие тяжкие времена лучше посиживать дома да держаться за мамину юбку.
– Передай моей дочери, – сказал на прощание дедушка, – что мы встретимся после войны.
Мишка выскочил на улицу, и колокольчик над дверью прощально прозвенел ему вслед. Мальчик галопом помчался с горы.
Небо над Крепостью было серым от застлавших его плотных снеговых туч, но до вечера было еще далеко. Площадь Кристины выглядела куда оживленнее по сравнению с тихой горной улицей. Здесь было много людей, все спешили, не останавливались. С грохотом проезжали военные грузовики, и в частных автомобилях тоже сидели солдаты. Почти все лавки и магазины были заперты, лишь у углового гастрономического магазина длинной змеей извивалась очередь, в которой угрюмо стояли женщины. То была обычная, знакомая картина войны – так было вчера, так будет завтра. Часы на куполе церкви показывали тридцать семь минут третьего. До сумерек мама его не ждет, думал Мишка. А раз так, и к тому же он в Буде, в двух шагах от Шани Кабока, то…
Мишка повис на ступеньке трамвая и, пока ехал до площади Кальмана Селла, обдумал свое дело как следует. Мама о собаке и слышать не хочет, но, если ей вдруг подарят щенка, не выгонит же она его на улицу. А у Шани Кабока с улицы Вадорзо целых четыре щенка от овчарки. Как-то встретились они на улице Надор, и Шани сказал, что в обычное время за щенков можно выручить не меньше пятидесяти пенгё, но сейчас отец его будет рад, если просто от них избавится.
«Приходи, – сказал тогда Шани, – и возьми щенка».
Потом заметил, наверное, как загорелись у Мишки глаза, и торопливо добавил:
«А мне дашь какую-нибудь безделицу за то, что я упрошу отца».
На площади Кальмана Селла и прилегающих к ней улицах людей было невпроворот. Огромная толпа с корзинами, и узлами под тарахтенье повозок и ручных тележек катилась в сторону Пешта. Другая толпа осаждала 83-й трамвай, отправлявшийся в Хювёшвёлдь. Прежде по площади Кальмана Селла трамваи ходили один за другим, а сейчас, кроме этого, других не было видно. Мишка едва успел вскочить на ступеньку, как трамвай тронулся.
Пассажиры вели себя очень странно: никто не садился, и все с тревогой выглядывали на улицу. Мрачно звоня, вагон мчался вперед, чуть-чуть замедляя ход только у остановок. Но самым поразительным было то, что за госпиталем Нового Св. Яноша виднелись фигуры людей, прижавшихся к толстым стволам деревьев.
– Солдаты! – воскликнул кто-то.
– У них оружие. Они будут стрелять! – сказала женщина тонким срывающимся голосом.
– Они, наверное, совсем уже близко, – заметил рабочий в потертом костюме, покрытом масляными пятнами. Он казался довольно спокойным и даже не прервал чтения газеты.
Пассажиров высадили у Будайдёндя: дальше трамвай не шел. Кондуктор объявил, что от площади Кальмана Селла трамваев больше не будет.
– А как же назад? – спросила женщина с корзиной в руках. – Мне вот только корзину у сына оставить, и я бы сразу назад…
– Возможно, с конечной станции еще будет вагон, – пожав плечами, сказал кондуктор.
Люди скучились и, говоря вразнобой, обсуждали создавшееся положение. Женщина с тоненьким голоском плакала и все поминала Йошку, мужа, который теперь уж наверняка застрянет в Пеште. Человек в костюме с масляными пятнами размашисто зашагал вперед; он шел уверенно и даже насвистывал.
Мишка растерянно топтался в толпе и, слушая нарастающий взволнованный гул голосов, вдруг почувствовал себя страшно маленьким, одиноким. Потеряется он в этой толпе, здесь все чужие, и никому он не нужен. Что делать? Мальчик с тоской думал о маме, о дедушкиной мастерской с уютно гудящей печкой, о ласковых стариках. По времени он отдалился от них всего лишь на несколько минут и вдруг оказался в самой гуще чужого, грозного мира.
Люди, притаившиеся за стволами деревьев, застыли в ожидании, неподвижными были дула их автоматов. Внезапно испуг и смущение, охватившие Мишку, исчезли, и на смену им явилось волнение – извечный предвестник приключений. Мишка смотрел вслед человеку в костюме с масляными пятнами: тот удалялся размашистым шагом, словно знал, куда и зачем идет. И Мишка принял решение. Пешком одному не дойти ему до улицы Надор, а вот вдвоем с Шани Кабоком они, наверно, придумают, как еще до сумерек добраться домой.
И Мишка бросился по аллее, ведущей на Хювёшвёлдь. Догнав человека в костюме с пятнами, Мишка посмотрел на него и, прищурившись, улыбнулся, как делают обычно бывалые мужчины, когда им грозит одинаковая опасность, и помчался дальше.
Вдруг, словно на киноэкране, когда поезд мчится прямо в зрительный зал, дорогу загородила надвигающаяся громада грохочущих танков. Мишка отскочил назад, схватился за ствол придорожного дерева, и его дрожащие пальцы неожиданно прикоснулись к холодному стволу автомата.
– Ступай домой, малыш, нечего тебе здесь шататься, – услышал он у самого уха чей-то озабоченный голос.
Мишка бросился бежать и завернул в боковую улицу с единственным желанием: как можно скорее оказаться в каком-нибудь помещении.
У вилл, выстроившихся по обе стороны улицы, стояли грузовики и царила невообразимая суета. Немецкие солдаты вытаскивали из домов узлы, мебель, заколоченные ящики и складывали в машины. Немецкие офицеры отдавали краткие приказания, не обращая внимания на прохожих. Часть машин, остервенело гудя, двинулась в сторону города. Мишка внезапно решился и подошел к офицеру, попыхивавшему сигаретой.
– Пожалуйста, я вас очень прошу, отвезите меня в Пешт.
Немецкий офицер посмотрел на него непонимающим взглядом.
– Пешт… Пешт… – повторил Мишка и показал в сторону Пешта.
Не ответив, немец его оттолкнул, как какой-то ненужный предмет. И без того румяные щеки Мишки вспыхнули от смущения еще ярче, а руки, засунутые в карманы бекешки, сжались в кулаки. Внизу во всю ширину мостовой двигалась цепь танков. Люди тащились вверх по переулку, какая-то женщина тяжело задыхаясь, будто кого-то проклинала.
– Ступайте, ступайте с богом, – приговаривала она.
Потом наступила тишина, и Мишка уже один бежал посередине улицы. Позади громыхала повозка, вот она с ним поравнялась, и некоторое время он трусил рядом, махая руками вознице. Парень с русыми усами продолжал погонять коня.
– Куда бежишь? – крикнул он Мишке.
– На улицу Вадорзо, – ответил Мишка.
– Мне останавливаться нельзя. Прыгай!
Мишка вскочил в повозку, а парень с русыми усами стал еще яростней размахивать кнутом. По стенке повозки что-то вдруг застучало. Было очень похоже на град.
– Ложись! на дно! – заорал парень.
Мишка бросился ничком на дно повозки и замер. Потом град пуль прекратился.
– Прыгай, малыш! – крикнул парень.
Они ехали уже по улице Вадорзо. Мишка спрыгнул, а повозка покатилась дальше.
* * *
Обо всем на свете позабудешь, когда четверо маленьких черных щенков, сбившись в кучу, барахтаются перед тобой на земле. То опрокинутся, то встанут на лапы, зальются лаем и опять копошатся тесной кучей; с застрявшими в шерсти увядшими листьями и влажными соломинками они кажутся еще милей и забавней.
Присев на корточки и позабыв обо всем на свете, Мишка возился с щенками. Автоматные очереди раздавались то ближе, то дальше, но звуки эти были настолько привычны, что Мишка на них не обращал внимания. Он даже не заметил, как Шани оставил его одного, и опомнился, когда вдруг с крыльца дома, стоявшего в глубине тенистого сада, до него донеслись обрывки спора.
– Сейчас же отошли его домой… Его мать могла бы быть поумнее… Ведь он здесь сядет у нас на шею.
– Ну как его отошлешь! Такого маленького, с круглой рожицей…
– Это не довод! Так недели могут пройти… А нам самим нечего есть. Скажи ему, чтоб немедленно убирался домой! – последние слова прозвучали уже истошным криком.
Мишка поднялся и стал смущенно снимать приставшие к бекешке травинки. От дома шел Шани. Он подбрасывал ногой камешек и старался не глядеть на Мишку.
– Отец… видишь, разбушевался…
Мишка двинулся через сад к выходу и вдруг совсем рядом услышал треск автоматов. Он вздрогнул.
– А щенка не возьмешь? – сказал ему вслед Шани, продолжая возиться с камешком.
Ну как же! Щенок! Раз уж он до него добрался, то, конечно, возьмет. Мишка вернулся назад и в нерешительности остановился.
– Любого? – спросил он Шани.
– Любого, – ответил Шани и улыбнулся. – Один черт.
Какого же?.. Вот этого с белой полоской, сбегающей по шее до грудки… Или широкопалого, совсем глупенького звереныша. А может, того, с затуманенными глазками, как будто он только что плакал… Все равно! Мишка схватил широкопалого и побежал.
– Привет, Кабок! – крикнул он, помахав на ходу рукой.
– Привет, Рац!
Щенок затих, и Мишка через бекешку почувствовал, как сильно колотится щенячье сердце.
Мишка бежал, держа щенка на руках, а зимние сумерки быстро сгущались. Вечер был мягкий, из садов доносился запах елей, и он напомнил Мишке о том, что сегодня рождественский вечер и что дома ждет его мама с маковым пирогом. Теперь он домчится в два счета. Заберется в любую машину, проедет, пока возможно, потом во вторую, в третью. Главное, действовать умно и ловко…
В конце улицы мелькали бегущие тени, слышались выстрелы, потом наступила тишина. Мишка прыгнул за дерево, щенок тихо, жалобно заскулил. Шум снова усилился, застучали тяжелые солдатские сапоги, и вечер стремительно опустился на землю.
Через некоторое время Мишка отважился выйти из-за укрытия и отправился дальше. Советских солдат он заметил тогда, когда оказался уже среди них, в конце улицы Вадорзо.
* * *
На какую-то долю секунды оглушенный, он не понял, кто это: венгры ли, немцы. Но немцы разговаривают иначе… И тут его сердце бешено заколотилось: да ведь это же русские, советские солдаты! Если бы мама знала, что он уже встретился с ними!
Удушливо пахло порохом, люди куда-то бежали, трещали моторы, раздавались крики, кто-то крепко схватил мальчика за плечо. Потом звук бегущих шагов отдалился, блеснул луч света и высветил чьи-то садовые ворота, а Мишка все стоял на месте, и плечо у него слегка онемело.
На мостовой оставалось лишь несколько человек. Когда Мишкины глаза привыкли к темноте, он различил фигуры сидящих на кромке тротуара людей, огонек сигареты, услыхал тихий смех. Солдат, сжимавший Мишкино плечо, – судя по голосу, молодой, – что-то крикнул, и у Мишки задрожали коленки. Тогда солдат наклонился к нему и сказал несколько коротких сердитых слов. Но тут он увидел щенка и тихо присвистнул. Потом кого-то позвал, к нему не спеша подошли еще двое, внимательно оглядели щенка и Мишку и о чем-то заговорили. Один из них, в кожаных огромных перчатках, погладил щенка по голове и произнес какое-то странное слово. Он повторил его дважды, трижды, щенок тявкнул и поудобней устроился на руках у Мишки.
Трое русских солдат одновременно обратились к Мишке, а он, переводя взгляд с одного на другого, качал головой и показывал в сторону Пешта.
– Пешт… Пешт… – умоляюще произнес он.
Солдат отпустил его и стал советоваться с товарищами. Тот, что гладил щенка, вдруг взял его из Мишкиных рук и поставил на землю. Сердце у Мишки екнуло. Прощай, щеночек! Конечно же, ты побежишь назад, к своим старым хозяевам. Но что это?.. Две широкопалые черные лапы сначала легли на Мишкины ботинки, потом заскребли быстро-быстро, а мохнатый хвостик с невообразимой быстротой заходил туда и сюда. Волна нежности залила Мишкино сердце, и счастливая улыбка осветила круглое мальчишечье лицо, когда блестящими глазенками смотрел он то на одного солдата, то на другого.
Поставив Мишку и щенка в середину, солдаты куда-то пошли. Они подводили Мишку к укрывшимся в садах домам, и он постепенно начал догадываться, чего от него хотят, и отрицательно качал головой.
– Пешт… Пешт! – повторял он, показывая туда, где река надвое рассекает город.
Солдаты пожимали плечами и говорили на непонятном, чужом языке, и снова Мишка каким-то образом понял: дорога закрыта и в Пешт пройти нельзя.
Было темно, повсюду мелькали тени военных, отовсюду неслась русская речь. Вот они прошли мимо дома Шани Кабока. Надо вернуться к Кабокам и у них подождать, пока можно будет пройти на улицу Надор, подумал Мишка, но тут же отогнал от себя эту мысль. «Его мать могла бы быть поумней», – вспомнилось ему с обидой. Бедная мама!
Тот солдат, что погладил щенка, пошарил в кармане толстой шинели и протянул Мишке целую горсть сигарет. Мишка втянул голову в плечи и засмеялся. Солдат тоже засмеялся и сунул сигареты назад в карман – очень странные сигареты, с длинными мундштуками.
– Василий, – сказал этот солдат, на вид ему было лет семнадцать. – Василий, – повторил он и ткнул себя пальцем в грудь.