Текст книги "Заслон (Роман)"
Автор книги: Любовь Антонова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
– Мы тебе, матушка ты наша, верой-правдой служили и служим. А что другие в безбожную коммунию ударились, налево пошли, дак за то их господь покарает, по седьмое колено включительно.
– Вижу… вижу. Понимаю! – Марья Николаевна обмахнула лицо платочком, облизнула сохнущие губы: – Прикройте-ка поплотнее двери. Или вот что: едемте ко мне. Чайку напьемся. Поговорим…
По сходням ее вели под руки медленно, как архиерея. Каблучки скользили. Заречный ветер трепал концы белого кружевного шарфа. Мадам Попова вскрикивала, похохатывала и жалась к капитану. Боцман Померанец не утерпел, схватил тальянку и заиграл «барыню». Играл лихо, с перебором. Судовладелица забрюзжала снова:
– Раздобылись хромым бесом: непоседлив, вертляв! Судно запустил. Из трюма чумой песет. Ручки не надраены…
Федор Андреич уныло соглашался:
– Эдак… эдак… эдак…
Капитан молчал, размышляя о том, как бы выпытать у парня, зачем его вызывал Шилов.
20
Доклад Дмитрия Трофимова «О деятельности облкомпарта с момента свержения власти Колчака в Амурской области» делегаты слушали, затаив дыхание. Вениамин старался не проронить ни слова. Открывалась новая страница истории; в ее создании принимает участие и он, двадцатилетний, нашедший единственно правильный путь.
– …Второй раз советская власть утвердилась в области полгода назад, но положение остается напряженным. От Советской России мы отрезаны заполонившими Забайкалье семеновцами и японцами. На востоке японская военщина, а на юге, за Амуром, вынашивают новые планы нашествий белогвардейские банды. Сегодня нам не враждебен лишь безлюдный и безмолвный север. Связь с внешним миром почти отсутствует. Случайные сообщения из Советов идут далеким и кружным путем, через радиостанцию Петропавловска-на-Камчатке. Пекинские газеты дают слабое и не всегда верное представление о том, что творится в большом и сложном мире…
Враг не дремлет: апрельское выступление японцев в ряде городов Приморья смяло регулярные революционные силы. Хабаровск вновь захватили японцы. Область опять оказалась под ударом. Страшные, не поддающиеся осмысливанию дела произошли в Николаевске-на-Амуре. Зашевелились было и семеновские головорезы на нашей западной границе. Одиночными, но меткими выстрелами напомнил о себе Сахалян…
Доклад следует за докладом. Вениамин торопится записать все с точностью стенографиста.
«…оторванные от центра, окруженные тесным кольцом интервентов, не упадем мы духом, гордо и смело пойдем навстречу любой опасности»…
«Верно! – бьется восторгом сердце, – до чего же все верно!»
– На повестке текущий момент. Слово предоставляется товарищу из Центра.
Невысокий, дочерна загорелый человек кашлянул, одернул гимнастерку. Он пришел в Амурскую область через Якутию, минуя «читинскую пробку». По таежным тропам их сюда пробиралось двое. Если бы один погиб, другой донес бы в Благовещенск голос Ленина, голос партии большевиков. Который из них говорит: Дикий или Жигалин? Не все ли равно? Это говорит партия. Слушайте ее волю:
– …Поскольку советская власть имеет боеспособную и сильную армию, поскольку ведется агитация среди пролетариата Запада, поскольку позиция ее закреплена…
Мирно поскрипывает перо. Голос докладчика крепнет:
– На Дальнем Востоке положение иное. Тут советской власти приходится сталкиваться с большими и свежими силами японского империализма. – Докладчик шагнул к школьной карте, коснулся ее загорелой нервной рукой: – Перед партией встала дилемма – или вступить в борьбу с этими силами или пойти на уступки. Так возникла идея создания буферного государства. Необходимость существования «буфера» настолько ясна, что в ЦК партии этот вопрос не вызвал горячих прений.
Вздох, вырвавшийся из многих десятков грудей, пронесся по огромному залу. Представитель Центра спокойно разъяснил:
– Буфер – явление временное. И он нужен постольку, поскольку содействует укреплению советской власти. Впоследствии, вопрос должен быть пересмотрен.
Лицо докладчика посветлело, будто озарилось изнутри. Он повысил голос:
– Запомните, товарищи, коммунистическая партия в буферном государстве продолжает так же определенно проводить свои идеи. Каждый член ее должен неуклонно выполнять все директивы ЦК. Некоторые уступки, незначительные по существу, при создании буфера будут сделаны. Но эти уступки временные. Следует разъяснить массам, что идеи буфера проводятся с согласия Советской России, по директивам ЦК партии.
Прежде чем сказать свое мнение о буфере, Карл Кошарш почему-то находит важным рассказать о себе. Пестрота его биографии никого не удивила. Обычный путь интернационалиста. Кошарш обводит зал голубыми, как подснежники, глазами:
– Я в партии с мая восемнадцатого года, – подытоживает он. – Для того чтобы иметь влияние в буферном государстве, партии нужно удесятерить свою деятельность среди широких масс населения. А Красная Армия, как оплот революции, должна оставаться под постоянным и неослабным влиянием нашей партии…
– Некоторые товарищи здесь говорили, что буфер навязывают нам враги, – негромко начал свою речь редактор «Амурской правды» Караваев. – Замечание дельное: естественно, если бы не было врагов, то никакого буфера здесь и не создавалось бы. Мы должны образовать буфер, выгодный нашей революции, в противовес семеновскому, выдвигаемому Японией. Нам необходимо выполнить директиву Центра, чтобы не сделать ошибок, не повторить николаевских и владивостокских событий.
Караваева сменяет на трибуне человек стремительный и гневный:
– Все население области против создания буферного государства, – хрипло говорит он. – Все! – Он наливает воды и выпивает ее залпом. – Но… создание буфера необходимо, – дрогнувшим голосом уточняет он, – чтобы не ослабить сил, борющихся на польском фронте.
Рука устала писать. Эти речи волнуют и жгут, но нужно оставаться спокойным. Протокол должен быть точен и правдив.
– Товарищи! – голос Трилиссера загремел и выплеснулся из распахнутых окон в золотую, пронизанную солнцем пучину дня. – Поскольку буфер дает Центру возможность укрепить советскую власть, буфер приемлем!
По огромному залу прошло еле приметное движение. Кто-то пожал рядом сидящему товарищу руку. Кто– то шепнул с внезапно заблестевшими глазами: «А как же иначе? Там знают…»
Будто звонкоголосый ливень упал на истомленные зноем травы, и они зашумели, прямясь под свежим ветром.
– Ленин, – пронеслось из конца в конец огромного зала. – Сам Ленин!..
– Да, Ленин, – спокойно подтвердил Трилиссер, – именно Ленин выдвинул это предложение. Громадные размеры разрухи в хозяйственной жизни страны требуют напряжения всех сил на борьбу за укрепление ее экономического положения. А для этого необходимо прекращение любых военных действий. – Трилиссер помолчал и закончил тихо и проникновенно: – Временно отказываясь от власти Советов на Дальнем Востоке, мы делаем дело Красной Москвы. Помните об этом, товарищи, повседневно.
Так думали, так говорили, так решали судьбу своей области испытанные – ставшие не по своей воле амурцами – большевики.
Сумрачный зал быстро пустеет. Вениамин пронумеровывает исписанные листы и, прыгая через ступеньку, сбегает вниз. В темном вестибюле еще толпятся люди.
– Нам нужно, кроме того, подумать о детях, – доносится до него прерывистый от волнения женский голос, – которым мы должны смело смотреть в глаза, и сделать из них стойких в борьбе за правду людей, я не сытых зверей…
Вениамин потеснил угрюмо молчавших делегатов и увидел седую женщину в сбившейся на сторону так не идущей ей красной косынке и тоненькую девушку, бережно обнимавшую ее за округлые плечи. Он знал обеих – старую большевичку Татьяну Исаевну Шафир и Лену Вотинцеву, работавшую вместе с ним в комфракции Союза Молодежи. Он тронул локоть Елены и сдержанно сказал:
– Старые письма мы напечатали в день похорон жертв революции. Это было уместно, но тревожить память погибших сегодня…
– Они и сегодня в рядах борцов, – воскликнула с горящими глазами Татьяна Исаевна и выпрямилась, став как будто выше ростом. – В архивах контрразведки обнаружены документы об убийстве у каменоломни. Те шестнадцать и сегодня вопиют о мести!
Она помолчала и вновь глянула в лицо Вениамину:
– Анания убили японцы под Черновским разъездом, отца зарубили в благовещенской каменоломне. А младший… – он был твоим ровесником, мой Володя, – погиб под Анучино, в Приморье. Я… я горжусь своими сыновьями и мужем – кровь Шафиров пролита за правое дело! Но уверен ли ты, что при буфере Максы и Ванечки, «усмирявшие» таких вот, как мои, не станут нам протягивать свои окровавленные лапы?
В глубоком молчании расходились по домам люди. С тем, что они сегодня услышали, соглашается разум, но еще не приемлет сердце. Так много было жертв. Еще горят и кровоточат раны. Нужно все взвесить, обдумать: для совести, для будущего своих детей, для всех тех, кто верит тебе и послал тебя сюда.
…Смятенным бродит по городу Вениамин. Она в чем– то права, эта старая женщина. Мертвые не уходят бесследно, но долго еще влияют на судьбы живущих. Кажется, не было в городе дома, где дышалось бы так легко и радостно, как у Шафиров. Яков Григорьевич любил пошутить:
– Сын и дочка – говорят в народе – золотые детки. А нам с Танюшей их отпущено вдвойне.
Он не уставал рассказывать молодежи о 3-м Всероссийском съезде Советов, делегатом которого ему довелось быть от Красного Амура. Это он создал интернациональный клуб, где находили общий язык русский и мадьяр, китаец и латыш, эстонец и кореец. Он привил Вениамину вкус к журналистике и усидчивость в изучении языков. Он и его сыновья сделали большевиками многие десятки людей и в том числе его – Вениамина.
Снова вспомнились проводы Анания. В граненых стаканах пенился игристый, с изюминкой, хлебный квас. Звенели струны гитары. Задушевно и проникновенно пели молодые, слаженные голоса:
Узор судьбы чертит незримый след.
А счастье, милый друг, так близко…
Якова Шафира арестовали ровно год спустя: 19 сентября 1918 года. А в марте следующего года… Смерть Федора Мухина была только двумя неделями отделена от расправы с его восемнадцатью соратниками, советскими и партийными работниками. Их безоружных, связанных попарно, вывели ночью за город и изрубили шашками. Только двоим из них – Повилихину и Вшивкову – удалось бежать. Остальные закончили свой жизненный путь на дне каменного карьера. Узор судьбы… Нет, они и сегодня с нами и присоединяют свои голоса к голосам живых.
21
В сыроватом трюме «Амгунца» сумрачно и прохладно. Судно покачивается на ленивой волне, как большая люлька: «Спи, Нина, спи…» Но сон бежит от усталых, воспаленных глаз. Неужели это конец? Конец смелым мечтам и надеждам? Свободненская республика… Пожалуй, было чуточку безрассудно решиться на подобный шаг. В конце концов не так уж плох и Благовещенск. Каких-нибудь полтора года назад ее, Нину Лебедеву, привечали там, как родную. С увлечением работала она тогда в подпольном Красном Кресте. Зачем вспоминается все это в такую неподходящую минуту? Ах, да… С вечера все же задремала, и приснилось ей, будто приехала в этот город. Прибежала в маленький домик и припала головой к седеющим волосам старой Шафир. «Ой, как я запуталась, запуталась, будто муха в тенетах… Помогите хоть добрым словом!»
– Растеряла я все слова, – печально ответила Татьяна Исаевна, – мужа моего и сыновей убили японцы. Ты их помнишь: Якова, Анания, Володю. – И тут тихо-тихо зазвучала заупокойная молитва: «В блаженном успении вечный покой…»
– Не надо! – закричала в испуге и проснулась в холодном поту. – Не надо… не надо такого покоя.
«Мы – солдаты революции»… как часто и бездумно произносились эти ни к чему не обязывающие слова! Мы – солдаты… но почему же шесть дней тому назад, когда пришли их арестовывать, она взяла в руки не лежавший на столе браунинг, а карманное зеркальце? Мы – солдаты революции… пустой и бессмысленной кажется теперь эта декларация. Фраза, только фраза…
Да неужели это не сон, что их заперли в сыром, пропахшем соленой кетой трюме и будут судить завтра, нет, уже сегодня, народным судом? Ее и Якова будут судить сто три человека. Сто три! А может, и хорошо, что судей так много. Если пятьдесят два выскажутся в ее пользу, то ее оправдают и она начнет совсем иную, хорошую и светлую жизнь. Ведь в двадцать пять лет это совсем не поздно… Ее, несомненно, оправдают. Да в чем, в сущности, она виновата? В том, что тринадцатого марта – после того как погиб Наумов – стала начальником штаба, ничего не смысля в военном деле? А третьего июля их уже арестовали. А скитания по тайге, разве не зачтутся все эти мучения, когда сама жизнь висела на волоске? Мы – солдаты революции… Пустое. Она всегда была только женщиной, и, если быть правдивой до конца, слабой и безвольной женщиной. Правда, за последнее время вокруг стало слишком много трупов. Гибли командиры партизанских отрядов и депутаты Советов. На Орских приисках опять две жертвы – Комаровы. Еще до этого Яков открыто застрелил за пустячную провинность партизана. В тайге тоже терялись люди. Может, их попросту пристреливали?.. И даже здесь, в Керби, убиты начальник радиостанции и его жена. Но к смертям в конце концов и привыкают.
Сожжен дотла Николаевск. Этого не следовало делать. Но не она же поджигала город, к которому не успела даже привыкнуть. Нет, самым правильным будет отрицать все обвинения. Все до единого отрицать! Ах, как она устала, как смертельно устала. «…Не пылит дорога, не дрожат листы. Подожди немного, отдохнешь и ты…» С гимназических лет полюбились эти лермонтовские строки. Где же он, где этот давно обещанный отдых?
Приносят завтрак. В трюм проскальзывает солнечный луч, и на шпангоутах пляшет веселый зайчик. День будет томительный и жаркий. Щебечут птицы. Нет, это звенят детские голоса. Где-то совсем близко купаются ребятишки. Странно слышать их из этой проклятой темницы.
– Нина! Ты спишь, Нина? Вставай, будем есть. Скоро придут за нами.
Она лежит, накрывшись с головой желтоватой бязевой простынкой. Тряпицын отодвигает нетронутую еду. Ему очень сейчас одиноко. Обменяться бы хоть единым словом. Но о чем говорить? Кажется, обо всем уже переговорили.
– Подсудимый Тряпицын, выходите!
Снова заплясал по трюму озорной солнечный зайчишка, тронул щеку, запутался в волосах. Какой неосторожный этот Яков, уронил что-то. Кажется, и ронять– то здесь нечего. Говорит нарочито громко:
– Сейчас выйду! – Наклонился, горячее дыхание обжигает щеку. – Ты спишь, Нина?
– Нет! – Открыла лицо, глянула в косящие глаза, слабо улыбнулась. Взяла его руку, прижала к щеке. И вдруг будто током ударило: «Если я ни в чем не виновата, значит во всем виноват он один? Почему же один? Будут судить многих. Эти многие и будут вместе с ним виноваты. Я одна-единственная женщина среди подсудимых. Пусть же судьи поймут и осознают это». Слегка пожав, оттолкнула руку. Губы все еще улыбались: – Иди.
Тряпицын спускался по скрипучим сходням. Солнце слепило глаза после полумрака трюма. Свежий ветер с Амгуни холодил лицо и путал волосы. Пробегавший внизу мальчишка в закатанных выше колен штанах засмотрелся на него, споткнулся, уронил нанизанных на тонкую хворостинку гольянов. Вспомнилось свое босоногое детство, широкая и плавная в низких зеленых берегах Ока… Он замедлил шаг: вот так же скрипели и гнулись сходни, когда работал грузчиком во Владивостокском порту и таскал на плечах тяжелую кладь в трюмы океанских пароходов. А потом была безрассудная удаль в боях, была шумная Анастасьевская конференция, была слава и вот…
– Поторапливайся, подсудимый Тряпицын, – слышит он, как сквозь сон, голос конвоира. – Народ ждет, томится.
– Тряпицын! – ахнул мальчишка. – Сам Тряпицын!.. – И, ухватив своих гольянов, побежал прочь так быстро, что засверкали пятки.
На площади, у самого большого здания поселка – школы, волновалось море голов; сотни, тысячи людей. Анархист увидел суровые лица. Его поразило тягостное молчание, как перед лицом чьей-то смерти.
– Что это? – спрашивает он, невольно коснувшись рукой пояса, где еще так недавно болтался маузер. – Чего все всполошились? – И вдруг светлеет догадкой: вот они собрались, ждут и сейчас бросятся, чтобы освободить его из-под стражи.
– Чего они хотят? – голос Тряпицына звучит по-прежнему властно. Он вновь чувствует себя сильным той несгибаемой силой, что влекла и покоряла людей.
– Подойдешь – узнаешь, – нехотя бросает один из конвоиров.
– Народ потребовал; чтобы судили тебя гласно, – поясняет другой. – А куда их вместишь, этакую-то прорву людей! Вот и будут стоять у открытых дверей и окон.
– Сбежались на даровой спектакль, – горько усмехнулся Тряпицын и увидел осуждающие, уже осудившие глаза. И впервые за все эти дни ему становится не по себе. Нет, даже страшно.
…Сначала идут общие вопросы: фамилия, имя, отчество, возраст, место рождения, партийная принадлежность? Тряпицын отвечает быстро, уверенно, звонким, слышным далеко за пределами школы голосом. Но вот спрашивают уж не о нем самом, а «по существу состава преступления».
– Скажите, подсудимый Тряпицын, почему и по чьему распоряжению был сожжен город Николаевск?
– По распоряжению реввоенштаба и согласно телеграммы из Центра.
– Вы помните содержание этой телеграммы? Можете его огласить?
– Текст телеграммы? – на миг анархисту изменяет выдержка. Он стискивает дрогнувшие руки: Густые брови сливаются в одну линию, и серые косящие глаза смотрят в сторону, в какую-то одному ему видимую точку.
– Текст телеграммы был такой: «Вы должны во что бы то ни стало удержать город Николаевск. Этим вы оказываете неимоверную услугу Советской России. В противном случае ответственность падает на вас». – И впервые до него доходит, что текст этот нужно было расшифровать иначе: удержать – не означает уничтожить. Он сознавал это давно, но только сейчас, когда уже ничего не исправить, не изменить, понял, как сурово за это с него спросят. Его допрашивают, как ему кажется, бесконечно долго. Судьи устали. На побледневших лицах бисеринки пота, покрасневшие, мученические глаза.
Зачитываются документы со штампом Военно-революционного штаба, от 24 мая 1920 года. Один из них, предписание командиру минной роты, гласит:
«Штаб Округа предписывает Вам расстрелять указанных т. Молодцовым двух партизан вверенной Вам роты, фамилии которых неизвестны. Об исполнении донести.
Командующий Красной Армией Николаевского Округа Тряпицын.
Начальник штаба Лебедева».
– Это ваше предписание?
– Мое.
– Это ваша подпись?
– Не отрицаю.
Июльское солнце палит нещадно. Губы Якова Тряпицына пересохли, но он отвечает все тем же звонким, слышным в самых дальних концах площади голосом:
– Да, я не отрицаю, что был диктатором, что не шел по программе большевиков. Но прошу объяснить: обвиняюсь я как революционер или как контрреволюционер?
– Вы обвиняетесь как диктатор, – отвечает спокойно и глуховато председатель суда Воробьев, – уклонившийся от основ советской власти, как виновник уничтожения мирного населения, как виновник сожжения города, расстрела советских деятелей Будрина, Мизина и других.
Бывший командующий не нашелся, что возразить, и, когда его уводили, шел сквозь расступающуюся толпу не спеша, припадая на раненую ногу, и пристально вглядывался в лица, ища сочувственного взгляда. Но лица мужчин были непроницаемо суровы, а женские глаза блестели слезами ненависти и гнева.
Саня Бородкин, знавший Лебедеву около полугода, был поражен ее видом. Она предстала перед судом «ста трех» с исхудалым лицом и померкшим взглядом. От глаз к вискам протянулась тонкая сеточка морщинок, горькие складки опустились от носа к уголкам побледневших губ. Даже ее густые и блестящие природно вьющиеся волосы как-то поблекли и висели прямыми тускло-коричневыми прядями. Лебедева была в своем лучшем, отлично сшитом костюме, но и он сидел теперь на ней мешковато. Она задыхалась от жары, и все ее движения были скованны и неловки.
На вопросы председателя суда Лебедева отвечала отрывисто и кратко, но, пытаясь держаться с достоинством, скоро стала сбиваться с тона, и голос ее стал трескучим и ломким. Это была уже совсем не та самоуверенная, упивавшаяся собственным красноречием женщина-трибун, какой знали ее в Николаевске. Сейчас Лебедева, и довольно неискусно, прикидывалась малоопытной, ничего не смыслящей в делах канцеляристкой.
– Когда я защищала кого-нибудь, мне говорили, что я защищаю потому, что я женщина, – сказала она плаксиво. Женщина… женщина… женщина… Это звучало назойливо. Не слишком ли она злоупотребляла этим словом?
Снова листаются свежие, еще не успевшие пожелтеть документы, и один из них, без даты, за № 205, громом звучит среди ясного безоблачного неба:
«Орские прииска Комарову.
Предписание о расстреле контрреволюционного элемента на приисках…
Комармией Тряпицын.
Начштаба Лебедева».
Вот так – без суда и следствия, по одному только подозрению, а за неисполнение… смерть.
– Вообще не понимаю, в чем меня обвиняют и за что я подвергаюсь оскорблениям? – Это были последние слова начальника штаба партизанской армии. Последняя вспышка. И уходила она из суда с низко опущенной головой, подавленная и жалкая, потерявшая и тех немногих сочувствующих и друзей, что у нее были до этого часа.
– Оцевилли-Павлуцкий… – Толпа содрогнулась. Из конца в конец огромной площади пронесся шепот: Ангел смерти. Он!
…Его именем матери пугали детей. День и ночь рыскал этот человек по Николаевску, выискивая «гадов-соглашателей», которых нужно «коцать». А таким мог оказаться каждый, кто вздумал бы ему перечить. Это он, Оцевилли-Павлуцкий, ознаменовал свое появление в городе тем, что вывесил в одном из общественных зданий черное полотнище, кричащее мертвенно-белыми полуаршинными буквами: «Долой культуру!» Это он, выступая публично, призывал партизан и всех граждан Николаевска «идти на Токио и сбросить японцев с островов». И это он же, не моргнув глазом, убил отважного командира Первого Амгуно-Кербинского горного партизанского полка, коммуниста и члена исполкома Будрина. И опять-таки он, беснуясь от радости, поджигал и взрывал и лучшие здания Николаевска, и обывательские домишки и справил кровавую тризну на Орских приисках.
– Страшными в своей обнаженности явились откровения этого бывшего шахтера. Худой, черный и мрачный человек, чем-то неуловимым напоминавший Тряпицына, – хотя скорее всего это было не внешнее сходство, а чисто духовное родство, сходство характеров и убеждений, – ни в чем не раскаивался и ничего не отрицал. Многое в речах Оцевилли-Павлуцкого звучало как бред безумца, и хотя после ареста он на нервной почве потерял голос, его жуткий полушепот вызывал ужас и леденил кровь у сидевших вблизи от него членов суда. Кровавые убийства и массовые поджоги – все, по его мнению, было правильным и закономерным. Черным вихрем промчится по земному шару анархия и, разрушив все до основания, из руин и пепла воссоздаст новый – свободный от общечеловеческих устоев и традиций – жизненный уклад и взаимоотношения избранных.
Таково было кредо этого страшного человека, не ведавшего, что творит, и обнародовавшего это в своем последнем слове. С горящими ненавистью глазами он утверждал, что жил как подлинный, революционер и, слепо выполняя самые бесчеловечные поручения Тряпицына, действовал во имя свободы и счастья.
Бывший председатель исполкома Федор Железин заявил, что считает суд «ста трех» скоропалительным и несправедливым. Он не отрицал, что знал о зловещей роли в делах Тряпицына бывшего командира отряда лыжников Лапты – провокатора, выдавшего калмыковцам членов Хабаровской подпольной организации большевиков, и деятельного участника допросов в «вагоне смерти». Живыми из этого вагона не выходили, но Борису Жданову удалось бежать, и, боясь разоблачений, провокатор Лапта кинулся в низовья Амура, где и стал вершителем судеб многих и многих людей, а потом скрылся снова.
– Поступало ли из Центра распоряжение об уничтожении Николаевска? – спросил Железина председатель суда.
– Я ничего об этом не знаю, – торопливо заверил бывший председатель Николаевского исполкома. Он оперся обеими руками о школьную парту и горячо и сбивчиво пояснил: – Фактической связи с Советской Россией я не имел. Не имели и другие члены исполкома. – Он подумал и уточнил: – За исключением Тряпицына и, быть может, Лебедевой. Я прошу учесть одно… – голос Железина дрогнул, – что бы я ни делал, я верил в правоту этого дела. Я был честен… – Он закрыл лицо руками и заплакал.
В верхних стеклах распахнутых настежь окон бьются жирные зеленые мухи. Ни дыхания ветерка. Молчаливой стеной стоят под палящим солнцем люди. И никогда еще не было у них такого ясного сознания, что долгие дни они жили и действовали, как в гипнозе, не зная и не понимая, чего от них ждут и хотят. Все взрослое население поселка было взволновано до предела, и это нервное возбуждение каким-то таинственным образом передавалось и детям. Судил народ и в гневе своем был ужасен. И хотя этот суд был далек от нашего теперешнего представления о суде – в нем не было ни прокурора, ни защитников, а следствие проведено в неслыханно короткий срок – все же ему была свойственна и большая гуманность. Семнадцать человек были приговорены к расстрелу. Пришло возмездие к тем, кто во зло обратил свою волю и данную им самим народом власть. Многие были осуждены на различные сроки заключения, но многих и оправдали. И каждый день зачитывался приводился в исполнение приговор…
Был теплый и ласковый вечер, когда первая партия осужденных, в которую входили Тряпицын, Нина Лебедева, Оцевилли-Павлуцкий, Железин и еще трое, приговоренных к высшей мере наказания, вышли из трюма «Амгунца» и в сопровождении конвоя направились в подступавший к самому поселку трепещущий свежей листвой молодой березовый лесок.
Говорить им было уже не о чем, но, как всегда бывает, когда человек освободится от житейских мелочных забот и предоставлен самому себе, все чувства их были обострены до предела. В распахнутые окна домишек было видно, как семьи усаживались за накрытые к ужину столы. Пахло парным молоком и смолистым дымком от разожженных сосновыми шишками самоваров. На противоположном берегу Амгуни в голубоватом сумраке надвигавшегося вечера разгорался небольшой костер. Он то вспыхивал, то угасал и вдруг выметнул к загоравшимся в вышине звездам золотисто-червонное пламя. Вниз по течению скользили две лодки. На веслах сидели девушки в светлых кофточках и венках из полевых цветов и, смеясь, перекликались друг с другом. Слышно было, как в одном из балаганов мать, укачивая ребенка, напевала бездумно песенку про серенького котика-уркотика.
Эта песенка растрогала Лебедеву до слез. Стало вдруг больно за свои неумело и нескладно прожитые годы, за то, что ее маленькие – которыми она так гордилась – руки омыты чужой кровью и что скоро не станет и ее. Это было так горько, что она обернулась памятью к своему беспечальному детству, не самому раннему, а подростковому периоду, когда становились осознанными и желанными радости привилегированного круга, к которому принадлежала их семья. Вспомнилось, как ее мать, искусно гримирующаяся темнобровая и нарядная дама, собравшись как-то на близлежащий курорт, прихватила с собой и ее, Нину, голенастую девчонку в коротеньком платьице и с прозрачным бантом в кудрявых волосах. На курорте было превесело. А однажды приехал отец и вечером повез их на длинном, с откидным парусиновым верхом автомобиле в березовую рощу.
– Слушайте, кукушка… – шепнул Оцевилли-Павлуцкий и горько усмехнулся: – Считай не считай, больше получаса не прожить.
И тогда, в той березовой роще из далекого детства, так же звонко и отчетливо куковала кукушка. Нина, устав считать напророченные ей долгие годы жизни, побежала в чащу, чтобы рассмотреть вещую птицу, а мать сердилась и кричала, что от росы испортятся новенькие, только что привезенные отцом туфельки.
– Здесь, – брякнули ружьями остановившиеся конвоиры. И сразу же за полосой измятой травы Лебедева увидела желтые осыпающиеся холмики песка и длинные узкие ямы и, вздрогнув от ужаса, осознала, что одна из этих ям скоро станет ее могилой. Старательно, будто подытоживая длинный счет недожитых всеми ими лет, опять закуковала совсем уже близко кукушка.
«Не мне, – подумалось с болью и тревогой, – не мне…»
Тряпицын, со сведенными в сплошную линию большими бровями, глядя в какую-то одному ему видимую точку, сказал взволнованно и громко:
– Что ж, видно, отвоевались. Не думалось, что так скоро… – он обнял Лебедеву за плечи, не склоняясь, подтянул до высоты своего огромного роста, коснулся горячего лба губами и поставил ее на землю: – Прощай… Прощайте и вы, соратники, друзья!..
22
На шестой день работы партийной конференции был принят Устав Амурской областной организации Российской компартии, и в тот же день, скромно потупив горячие глаза, Вениамин Гамберг зачитал резолюцию секции по работе среди молодежи:
«Принимая во внимание все возрастающую потребность советской власти в новых сознательных борцах за идеи коммунистической рабоче-крестьянской революции и то, что многие испытанные товарищи сложили свои головы на многочисленных фронтах Советской республики… В это ответственное время на долю пролетарской и крестьянской молодежи выпадает тяжелая, но благороднейшая задача – принимать все более активное участие в строительстве народной жизни и готовиться к успешному проведению в жизнь принципов коммунизма. Учитывая все это, Первая Амурская областная конференция партии коммунистов постановляет: все существующие в области союзы молодежи переорганизовать по примеру Российского Коммунистического Союза Молодежи…»
Долго, нарочито медленно, Вениамин складывает в стопку мелко исписанные листы. Его о чем-то спрашивали. Он отвечал невпопад. В зале погасили свет. Делегаты конференции делились табачком, весело перекликались:
– Тыгдинцы, черти! – кричали в коридоре. – Товарищи, кто видел тыгдинских делегатов?!
– Бачьте, хлопцы, це ж наш Кошуба! Как живешь-можешь, Лука Викентьевич? Как тебе комиссарится на той почте-телеграфе?
– Ходим до мэнэ, побачите! Без вас меня Раечка и на порог не пустит.
Голоса удалялись, снова возникали под окнами, невнятные, заглушаемые шагами. И вот все стихло. Неясно, как далекая звездочка, мерцала на хорах забытая лампочка. Вениамин остался один во всем огромном здании. Сердце вдруг защемило, будто он остался один во всей вселенной.
Внизу, в углу маленькой передней, все еще белели на полу притрушенные пылью клочки изорванной им фотографии. Он покосился на них и рассмеялся: «Призраки прошлого, вы не страшны тому, кто живет с открытым сердцем!» – Внезапно он остановился: «А что если судьба вновь сведет с Рифманом или Беркутовым? Ну что ж, постараемся не разминуться!» – Он пронзительно свистнул, толкнул дверь и выбежал на улицу.