Текст книги "Заслон (Роман)"
Автор книги: Любовь Антонова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
– Верю, – притворяясь растроганным, сказал Сахаров. – Верю и преклоняюсь. Я сам патриот… – он шагнул к Марине, обнял ее за плечи. Гамова глянула на него удивленно, вывернулась, отступила, прижалась к дереву и спрятала лицо в ладони. Плечи ее тряслись. Сахаров не мог понять, плачет она или смеется. Он стал целовать ее волосы и шею.
– Я вам не игрушка, – сказала вдруг, выпрямляясь, Марина.
– Простите, я вас не совсем понимаю, – отступая на шаг, бормотнул смущенно Сахаров.
– Ну, я-то вас распрекрасно поняла: не в ту дверь стучитесь, ваше превосходительство. Вам бы к Хорвату податься.
– О чем вы, дорогая?
– Об этом самом: денежки-то, амурские, что душеньку вашу тревожат, у него, у всероссийского правителя.
– Да что вы говорите? – невольно вырвалось у генерала.
– У него, у него! Через моего дуралея он теперь миллионщиком стал. А Иван человек маленький, что и пристало к пальцам, так уж не про господ, а про свой расход. Поняли теперь? Уйдите-ка подобру!
– Хорошо, я подчиняюсь вашему приказанию, – щелкнул каблуками генерал.
– Нет, постойте! – Марина схватила Сахарова за руку. Ногти ее впились в генеральскую ладонь, другой она охватила его шею и горячо зашептала в ухо: – Забудьте про Приморье, верните нас домой. Ничего не пожалею!.. Я знаю, вам деньги нужны. Много денег… На такое дело я у мужа из сейфа выкраду, подпись его подделаю на чеке, коли на то пойдет. Только верните сначала…
На садовой дорожке зашуршал гравий, не спеша, в развалку навстречу им шел Гамов в распахнутой бекеше и матерчатых, на толстой войлочной подошве, туфлях. На его губах играла благодушная усмешка.
– Ты бы, Марина, кормила нас скорей, – сказал он, беспечно помахивая цепочкой с ключами. – Беги, вели на стол подавать. Да чтобы все кипело, с паром, с жаром, только бы с огня!
– Все у тебя еда на уме, – недовольно поморщилась Марина и заторопилась: – Я сейчас, сейчас… – Она почти бежала по дорожке. Мужчины шли за нею следом, любуясь легкостью походки и очертаниями тающей в синеватом сумраке стройной фигуры.
– Какова? – сказал, посмеиваясь, Гамов. – Это я ее нарочно поддел. Люблю, когда сердится! Королева, а?!
– О, да! Вам повезло, атаман. – Сахаров не нашелся, что еще добавить. Ему вдруг стало невыразимо тоскливо, и он с предельной ясностью ощутил, что, завладей он сейчас не только миллионами Гамова и Хорвата, но и всеми сокровищами Голконды, не вернет он этой женщине кусок родной земли, где она впервые увидела свет и в которой хотела бы покоиться после смертного часа. Сахаров хмурился и смотрел себе под ноги. Под деревьями было темно, и, не видя лица расстроенного генерала, Гамов стал поддерживать его под локоток, опасаясь, что тот может споткнуться.
– Распорядитесь, чтобы в девять просигналили на ту сторону, – сказал сухо Сахаров. – Я жду Беркутова уже третий день. – Он остановился, вслушиваясь в дробный перестук молотков. – Где это заколачивают… будто крышку гроба? – спросил брюзгливо генерал.
– Должно, мальчонка озорует, пойти надрать постреленку уши! – Гамов быстро зашагал к дому. Сахарову вовсе незачем было знать, что в задних комнатах готовят к отъезду сундуки. Экс-атаман решил уехать без помпы, попросту говоря, тайно. Куда? Об этом не знала пока даже Марина. Покидая старых друзей, Иван Михайлович вовсе не собирался заводить новых.
Остановившись под огромным вязом, Сахаров закурил папиросу и, любуясь деревом, провел рукой по коре.
«Экий исполин! – Вдруг он вздрогнул, вспомнив, что в тот злополучный день, когда были убиты на левом берегу дети, под этим деревом застрелился старый полковник Краевич. – Чудак… сдали нервишки. Смерть – это тлен… распад… забвение! А в жизни есть все для того, чтобы быть счастливым, и нужно овладеть только одним искусством: брать, ничего не давая взамен».
Беспечно насвистывая арию из «Русалки», генерал направился на призывные огни незашторенных окон гамовской столовой.
…Беркутов вернулся бы в тот вечер и без сигналов. С ним должны были приехать связные, проникшие в Амурскую область со стороны Якутии. Их он и поджидал у мола, когда засигналили из Сахаляна, а он имел глупость ответить. Пришлось уходить одному. А как же иначе? Броситься на выручку, подставить лоб под пулю? Нет уж, пожалуйста, увольте…
Донат выпрыгнул из лодки. Она покружилась на месте, и течение медленно повлекло ее вниз. Весла в уключинах то поднимались, то опускались, как крылья подбитой птицы, которой никогда уже не взлететь.
Увязая по щиколотку в рыхлом песке, Беркутов выбрался на крутую извилистую улочку и начал подниматься вверх. Сахалян, казалось, спал, по это был дурной и тревожный сои. За щелястыми ставнями хибарок слышались стук игральных костей и возбужденные гортанные голоса. Хозяин опиекурильни, уложив гостей, сидел на пороге, обхватив руками иссохшие колени, и, тихонько подвывая, мечтал о лучших временах.
Было уже за полночь, когда Беркутов добрался до пристанища. Белый дом с железными ставнями походил на маленькую крепость. В саду потрескивали ветки и шуршала сухая листва. «Мой дом – ваш дом», – любит приговаривать, потирая ручки, генерал Сычев. Врет! Когда-нибудь он отыграется на своем гостеприимстве.
Донат открыл дверь своим ключом. Дремавший на покрытых вытертой лосиной баулах денщик вскочил и обалдело уставился на офицера.
– Ладно уж, дрыхни, чертов защитник. Впрочем, приготовь мне помыться. – Беркутов опустился на низенькую скамейку: – Сними сапоги.
Став на колени и стараясь не дышать, солдат осторожно стащил намокшую обувь. Беркутов в шерстяных носках прошел в облицованную кафелем ванную. Денщик вошел за ним следом, пошуровал в узкой печурке, подкинул смолистых поленьев. Под серым пеплом забегали огоньки, вывернулись, охватили дровишки.
Вода лилась из обоих кранов. Беркутов, медленно раздеваясь, смотрел на нее не мигая. Много воды утекло с тех пор, как он вылетел из родного гнезда и стал скитаться по чужим городам. О если бы так же текуча и невозвратима была память! Игорь Городецкий истлел в маньчжурской земле. Рифман расплевался с Сычевым и удрал в Приморье. Парнишка с булыжной фамилией оказался большевиком. Гамберг подвизается в красной прессе. И только в его судьбе нет зримых перемен. Видно, черт и на самом деле его с Сахаровым веревочкой связал…
– Ваше благородие, горячо?..
– Спрашивают тебя, дубина! Поди прочь! – Только когда за денщиком закрылась дверь, Донат осознал, что солдат спрашивал, какой должна быть вода, а ему почудилась насмешка. Нервы!..
Горячая вода подействовала успокаивающе. Все-таки хорошо, что, бывая наездами в Сахаляне, можно не пользоваться услугами гостиницы «Черный Дракон».
Донат расчесал волосы. Побрился. Сунув ноги в мягкие туфли, приоткрыл дверь и выглянул в столовую, из которой был ход в мезонин. Сычев истуканом сидел у остывшего самовара, уткнув нос в книгу. Лицо у него было жеваное. На круглые плечи поверх шерстяного белья накинут стеганый атласный халат. Скрипнула половица. Истукан вскинул мутные глаза. Губы поползли вверх, лицо оживилось.
– Вы?! Неожиданно и мило. Ну как съездилось? От Сахарова за вами присылали уже дважды. Сейчас прикажу подать ужин! Так каковы успехи?
– Как видите, здрав и невредим. – Донат ухватился за перильца лестницы. – Прошу не беспокоиться. Я не голоден. Чертовски хочется спать!
– А я, знаете, страдаю бессонницей. Перечитываю Мольтке. Вы знакомы с трудами Мольтке?
Гася улыбку, Беркутов ответил как по разговорнику:
– Нет, я не знаком с трудами Мольтке.
– Жаль. Очень жаль.
– Я тоже сожалею, – ответил Донат и стал подниматься к себе.
В мезонине, пропитанном застарелыми запахами псины, табака и пыли, он расстелил на тахте клетчатый плед и лег, не раздеваясь.
Ужин, столь поспешно отвергнутый, тревожил воображение. Спуститься вниз? Но Сычев вопьется, как голодная пиявка. Ему нужен собеседник, вернее, терпеливый слушатель. Возникнет нудный, как жевательная резинка, разговор. Значит, Сахаров снова в Сахаляне? К черту! Сведения, добытые на той стороне, едва ли всерьез обрадуют генерала.
Валяешься здесь, как собака, и башка трещит от раздумий, а часом раньше ее чуть не просверлили пулей. И эта вот рука опять кого-то там укокошила. Черт их носит вдоль Амура, эти патрули. И те два дурака наверняка погибли, А генералы тешат себя химерой, что в Амурской области можно подготовить взрыв изнутри. Черта с два! Те, кто был нетерпим к Советам, давно оттуда убрались. А те, кто остался, при буфере перекрасились и не хотят замечать, что он красный, красный!.. У одних сохранились собственные выезды, другие имеют еще пароходы. Отцы семейств откровенно признаются, что разруха на транспорте приносит им большие барыши. Еще бы! Амурский хлеб не попадает в Советскую Россию, а устремляется через Амур в Маньчжурию. Бойкие негоцианты перепродают смолотую в Харбине из амурской пшеницы муку в Забайкалье. Забайкальский скот опять-таки гонится в Маньчжурию, а белое Приморье закупает у китайцев мясо. Попробуй разберись в этом круговороте! Но те, у кого крепки старые связи, отлично разбираются и делают дела. А их милые чада, томясь по «настоящей жизни», танцуют в уютных особнячках танго, невнятно бормоча, что «все это ненадолго, вот придут наши». И этот стонущий, надрывный, перемахнувший Амур мотивчик, и эти мерзостные слова:
В лохмотьях сердце,
В лохмотьях сердце,
Эй, рвань Харбина,
Танцуй канкан…
Рвань Харбина – это мы, белое офицерство. Да, да! Рядимся в лохмотья, как тати, в ночи пробираемся на породившую нас землю, и нет у нас на ней ни от ветру затулья, ни от дождя покрышки. Голы и нищи мы на ней телом и духом. Мысли кружились, как по заколдованному кругу…
Беркутово Гнездо развеялось по ветру. Маргарита вышла замуж и куда-то уехала. Во всем, что с ним случается, виноваты большевики. А Бондарев? А Буров? А Булыга… нет, кто бы мог подумать? Упрятаны в тюрьму даже чудные дети природы братья Кузины. Они-то знали, что делать, и все учащали свои визиты в город. Какая случайность их погубила?!
В дверь поскребся денщик и глухим голосом сообщил, что прислали от генерала Сахарова. Беркутов скрипнул зубами и стал торопливо обуваться.
19
С тех пор как в бухту Золотой Рог вошел японский крейсер «Ивами», а следом за ним английский «Суффолк», хмурый Владивосток уже ничему не удивлялся.
Сколько сменилось правительств? Сколько пролито крови? Кто был страшнее: прискакавший из Харбина генерал Хорват, объявивший себя «временным правителем России», или владивостокские спекулянты братья Меркуловы, поклявшиеся вытравить из людской памяти само слово Советы?
Вот уже годы, как Владивосток отрезан от центра страны – от Москвы.
Двое суток ревел над городом свирепый тайфун, сыпал сухим и колючим снегом, тут же сметая его в бухту Золотой Рог и покрывшийся тонкой ледяной коркой Амурский залив. На третий день, – когда тайфун ослабел и сквозь рваные облака проглянуло бледное, больное солнце, – по городу пронеслась весть, что генерал Молчанов отправляется в «крестовый поход на Москву». И это тоже никого не удивило. Мало ли перебывало во Владивостоке шалых генералов, мало ли какие бредовые идеи приходили в их головы? В поход так в поход, в крестовый – скатертью дорога!..
Иной обыватель уточнял:
– Затеряется Молчанов, как другие затерялись, потешившись напоследок.
Однако сам Молчанов был, как никто, уверен в успехе. Ему импонировало, что генерал Сахаров подчинился ему беспрекословно. Перейдя возле Имана границу, Сахаров провел свою кавалерийскую бригаду через Хулин и вот уже десятые сутки двигался по китайской земле вдоль границы, не теряя из виду Уссури.
Генерал Молчанов лично проследил, как грузились его войска. Сосредоточенный и хмурый, он прошагал вдоль длинного состава, осеняя крестным знамением каждую теплушку. Дойдя до конца поезда, генерал оглянулся на покидаемый город.
Глазастыми ласточкиными гнездами лепились по склонам сопок деревянные домишки. Сиял золотыми главами собор, где час тому назад был отслужен торжественный молебен. Когда пели: «Возбранному воеводе победительная», дамы сморкались в надушенные платочки, генерал растрогался, и теперь ему казалось странным, что никто не провожает его, как героя. Никто! А ведь он знал, что сюда уже не вернется. Выполняя историческую миссию спасения России, можно быть уверенным, что благодарная родина не отпустит больше своего избавителя от большевизма в столь отдаленные и неприветливые края. Владивосток еще вспомнит о нем и пожалеет.
– С нами бог! – тягостно вздохнул Молчанов и повернул к своему вагону. Рослые адъютанты подхватили генерала под руки и подняли на прикрытую ковровой дорожкой ступеньку салон-вагона. Молчанов дал знак к отправлению.
Подняв блестящие, как у архангелов, медные трубы, музыканты грянули «Боже, царя храни». По дряблым щекам генерала катились бисеринки слез. Лязгнули буфера. Дымное облако окутало паровоз и траурным шлейфом потянулось за вагонами, теплушками и открытыми платформами, на которых стояли затянутые брезентом орудия, походные кухни и ящики медикаментов.
«Крестовый поход» начался. Было 21 ноября 1921 года.
В этот самый день и час шустренькая машинистка из канцелярии политехникума приоткрыла дверь аудитории, где шли занятия по сопротивлению материалов, и тоненьким голоском пропела:
– Алексею Гертману срочная телефонограмма! Алеша вскочил и вопросительно посмотрел на преподавателя, инженера Троицкого. Тот высоко вскинул брови, собрав гармоникой лоб, приготовился к отпору. Он хотел пояснить, что во времена его студенчества в аудитории не врывались стриженые девицы и студенты, сидя на лекциях, не отвлекались посторонними делами. «Вот поэтому-то мы и стали специалистами своего дела», – хотелось ему закончить эту длинную тираду. Но он сдержался, пожевал сухими губами и негромко сказал:
– Что ж, идите, если там так срочно, – и отважился на колкость: – Вы становитесь государственным деятелем, политехник Гертман. Если так пойдет и дальше, наша сухая проза станет для вас излишней обузой. Надеюсь, вы великодушно простите, если мы не станем вас дожидаться и продолжим свои занятия?
– О, разумеется! – невольно вырвалось у Алеши.
Прервав свои объяснения, инженер пристально следил, как Алеша складывает учебные пособия и, теряясь под его неприязненным взглядом, делает все невпопад: уронил циркуль, потом, линейку и наконец, оправив на рубахе пояс, быстрым и легким шагом направился к двери. Заметив встревоженный взгляд Марка, он улыбнулся: «Что бы это значило?» – спрашивал тот глазами. Алеша пожал плечами и вышел.
– Из облкомпарта, – сказала поджидавшая его в коридоре канцеляристка, – срочно на совещание, – и, сунув узенькую бумажку, где добросовестно было изложено то, что она уже успела сообщить на словах, побежала по коридору.
Совещание уже началось, и когда Алеша вошел в переполненную комнату, на него даже не взглянули.
– Эхма! Да об чем разговор? Мы, коммунисты, пока еще не живем, а находимся в отпуске у смерти! И жены знают об этом, и детишки догадываются! – воскликнул Николай Печкин, в недавнем прошлом мельничный рабочий, заведовавший теперь продотделом облисполкома. – Вот оно, товарищи, как аукнется, так и откликнется. Это я к тому говорю, что неспроста у Америки с Японией эти печки-лавочки начались… – По залу прошло легкое движение, словосочетание, употребленное Печкиным, высекло искорку веселья. Секретарь облкома укоризненно покачал головой:
– Товарищи, товарищи, текущий момент… Продолжайте, товарищ Печкин.
– В июле, значит, – развивал свою мысль не догадывавшийся о причине смеха Печкин, – Америка приглашает Японию на Вашингтонскую конференцию, где, ни много ни мало обсуждается «Сибирский вопрос». Пили, значит, они чаи, разговаривали и договорились…
В августе, когда открылась Дайренская конференция, значит, представителей нашей Дальневосточной республики и Японии, та Япония, как на тарелочке, преподносит нам своих «семнадцать требований». Вот такие печки-лавочки. Ясно, товарищи, я говорю?
– Ясно! Ясно! Яснее быть не может! – раздались с мест молодые голоса. Печкин отпил воды и сцепил пальцы рук:
– У Японии, значит, после американских чаев аппетит разыгрался: подавай им Владивосток – они сделают его вольным городом! Рыбку и морского зверя из наших морей-океанов станут до последнего малька вычерпывать, до последнего белька бить, ты слова им не моги сказать. Так?! Требуют подорвать и потопить весь наш флот, военный флот, на нашем Тихом океане и никогда не иметь его более. Этта же… этта же удумать такое! Этта же вам не крейсер «Варяг», а ведь мы его, до сей поры, без слезы петь не можем. Не знаю, как вы, а я вот пою и плачу, плачу и пою. И таких требований, ровным счетом, семнадцать, как на блюдечке преподнесли… Вот, товарищи, все. Я кончил.
«Мобилизация», – запоздало подумал Алеша и огляделся. Вениамин сидел рядом с Еленой, взволнованный, с пылающими щеками. Она взяла его тонкую руку и пожала. Вениамин глазами указал ей на заведующего областным отделом народного образования Харитонова.
Иван Васильевич не спеша протирал стекла очков, в старенькой, перевязанной ниткой оправе. Алеше вспомнился Николаевск, горячий ночной спор с Тряпицыным, пустынные улицы, бешеный, дробивший на Амуре лед, ветер и тоскливое смятение, охватившее его тогда при мысли, что чего-то уже не исправить и не изменить.
– Слово предоставляется товарищу Харитонову.
– В августе этого года, – негромко начал Иван Васильевич, – доблестные части Красной и Народно-революционной армии, в совместных действиях с монгольскими партизанами, разгромили и уничтожили японских наймитов, возглавляемых бароном Унгерном. Кажется, мог бы и микадо и его кабинет призадуматься. А они, через каких-нибудь пару дней, вот такие семнадцать требований предъявили. О них товарищ Печкин сказал, повторяться не стану, а добавить могу. Подмахни эти требования, и станет нашими предками честно добытый, кровью народной омытый, Дальний Восток японской колонией. Мы им твердо ответили: нет, никогда не бывать такому! Наглости же Японии предела не было и нет. Ее представители в гримасе-улыбочке ощерили зубки, с дьявольской невозмутимостью пояснили: «Нет так нет, настаивать не станем, но найдем другое русское правительство, которое с радостью договор этот подпишет». Ясно младенцу, что ориентир у них был на владивостокских белогвардейцев. И теперь вот ноябрь. И что мы видим?! Снова затеян поход на Москву. Тридцатитысячная армия из офицерских чинов и кулацких сынков – чалдон и староверов посажена на коней и в бронированные вагоны. Враг снова топчется на подступах к Амурской области. Было время, он исходил ее вдоль и поперек: выгребал хлеб и сало, свертывая головы и людям и птице, тащил овчинные тулупы и угонял добрых коней. Но не запылают вновь амурские села, не станут рыться на пепелищах обездоленные сироты и вдовы. Да, пришло и наше время брать оружие и отправляться на фронт. И одна нас гложет сегодня забота: оставить на своем месте людей, способных во вражеском окружении отстаивать так же уверенно, как это делали мы, не дарованные, а добытые ценою тяжких лишений и жертв свободы…
Низко склонив темнокудрую головку, быстро строчила протокол глухо покашливавшая и еще более похудевшая Сарра Шкляревская. Мужские лица были сосредоточены и суровы. Речь шла уже не об уходе на фронт, что было делом решенным, а о том, как расставить силы, чтобы оставшиеся видели и знали, что в городе и области твердая рабоче-крестьянская власть.
Составляли список добровольцев. Елена протиснулась к столу записаться одной из первых. Вениамин громко запротестовал. Бородкин обернул все в шутку и передал ручку Алеше… Стало весело и шумно… Расходиться не торопились, будто собралась вместе большая дружная семья и было жаль расстаться хотя бы на короткое время.
Алеша шел домой не спеша, с радостным сознанием выполненного долга, но, когда вошел в свою комнатушку, увидел, что его дожидаются Марк и Шура. Колька уже спал, разметавшись на кровати. Они оба покосились на спящего мальчишку и приглушенно в один голос спросили:
– Мобилизация?!
– Да нет, с чего вы взяли? – улыбнулся Алеша, и вдруг ему стало жаль, что вот он уедет, а они остаются. Марк никогда не простит ему этого, как измену. Посерьезнев, он тут же добавил: – Но, похоже, будет. Завтра опять примемся за военную подготовку. – И с подчеркнутым вниманием стал расспрашивать Марка о заданиях на завтра.
Проснувшийся Колька сердито забубнил, что ждал его к обеду, а теперь пускай ест холодное. Сладко зевнув, мальчишка свернулся калачиком и сразу же заснул. Все трое рассмеялись, и Алеша только сейчас понял, что он очень голоден и взволнован надвигающимися событиями.
20
Алеша сидел с матерью Шуры в ее маленькой, опрятной столовой.
– Ой, как хорошо, что хоть ты пришел, Алешенька, – вздохнула она. – Все ли у тебя благополучно? Хорошо? Ну и слава богу! Сейчас я напою тебя чайком.
Видимо, Шура еще ей ничего не сказал, и Алеша, боясь проговориться, отказался от чая и хотел идти. Мария Григорьевна всплеснула руками:
– И не думай, и не думай, не пущу!.. – Все, решительно все было как год тому назад, когда он приходил сюда советоваться о Кольке.
– Что же ты стоишь у порога, как нищий? Сбегай на кухню, руки ополосни! – Спорить с этой женщиной было бесполезно. Алеша положил шапку, вымыл руки и присел к столу.
– Вот так-то, милок, будет лучше. – Она ходила, неслышно ступая мягкими войлочными туфлями по белым домотканым дорожкам. Чашки и ложечки мелодично позвякивали от ее легких прикосновений. Из буфета пахло ванилью и домашней сдобой. От всего здесь веяло милым обжитым уютом, которого так давно со смертью мамы был лишен Алеша. Будто угадывая невеселые мысли гостя, Мария Григорьевна певуче рассказывала о своем житье-бытье:
– Времена-то тяжкие пошли: за деньги ничего не купишь. Мы, будто в молодые свои годы, охотой теперь живем. Семен Федорович мой все в тайге пропадает. Волчья этого развелось! Белки, колонка нынче тьма, о косулях я уже и не говорю… Шкурки вот выделываю и сдаю. Охотничий припас на них идет, а за мясо мучку вымениваю. Оно и Шура мог бы кой в чем подсобить, да от ученья отрывать грешно.
Она пошла на кухню. Серенькая книжечка, спрятанная под шаль при встрече, выскользнула из своего укрытия и лежала, распластавшись, на полу. Алеша поднял ее. Это был «Устав Амурского Союза Молодежи». Он положил книжечку на край стола. Мария Григорьевна вошла с кипящим самоваром, маленьким и блестящим, как елочная игрушка, поставила его на край стола, придвинула корзинку с румяными тарочками, наложила в розетку варенья, посмотрела в глаза и спросила:
– А может, Алешенька, скушаешь тарелочку борща?
– Давайте подождем Шуру.
– Да разве я знаю, когда он придет? – вздохнула она и, ополоснув чашки, стала разливать чай. И потчуя Алешу вкусным, с начинкой из черемуховой муки печеньем, и расспрашивая о старших братьях, и советуя держать Кольку как можно строже, – время-то, время какое! – она все вздыхала и, когда он уже собрался уходить, спросила:
– А как тебе нравится, Алешенька, ваш РКСМ?
Алеша ответил, что у Коммунистического Союза Молодежи высокие цели и задачи. Шурина мать страшно разволновалась, лицо ее пошло пятнами, она всплеснула руками:
– Боже ж мой! Да это же политическая организация, Алеша! Пусть политикой занимаются взрослые, а вам, мальчикам, нужно только учиться.
Он возразил, что они уже не мальчики. Мария Григорьевна замахала обеими руками:
– Это вам только кажется!
– Но ведь вы же не возражали, когда Шура состоял в Амурском Союзе Молодежи. А это был переходный этап. Ничто не может находиться в состоянии застоя, а, совершенствуясь, принимает новые формы, – с удовлетворением повторил он услышанные недавно от Бородкина и запомнившиеся ему слова.
– Да как же я могла возражать, ведь там, в уставе-то, какие золотые слова были записаны! – воскликнула она с горькой обидой.
– Настало, видно, время перейти от слов к делу!
– Да вы что, сговорились, что ли? Слово в слово толмачишь, что и мой Шурка. А совершенствование? Шура-то и Марк смеются теперь над этим. Все твердят о классовой борьбе да о солидарности с рабочими! Я– то загадывала – выйдет мой сын в люди, будет сам себе господин, что ему тогда с рабочими якшаться? А теперь… да что это деется, Алешенька, что?!
И будто приподнялась невидимая завеса, и Алеше стала понятна огромная житейская драма. Мать чувствовала себя курицей, высидевшей не совсем обычного птенца, превратившегося на ее глазах в большого и красивого лебедя. Лебедь уверенно выплывает на большую воду, а курица остается на берегу, и мечется, и трепещет, и бьет себя крыльями по бокам, а он плывет все дальше и дальше. Он-то верит в свою счастливую звезду, а сердце матери сжимается от боли. И глубокая жалость охватила Алешу к этой чужой и доброй маме, начинающей понимать, что она отстала от сына на самом трудном перевале и что он уходит от нее все дальше и дальше, и поздно, поздно…
О как хотелось Алеше поскорее уйти из этого добротного, с его видимым благополучием дома, где, как во все века и времена, разыгрывается извечная трагедия отцов и детей. А Мария Григорьевна удерживала его своими сильными, округлыми руками и в безысходном отчаянии твердила:
– У отца-то моего, Григория Даниловича, было нас десятеро дочерей да сынов четверо. И все слушались его и маменьку, не перечили словом! А вы?.. да знаю я, знаю, когда это началось, в гамовское восстание, вот когда. Вы еще тогда увести Шурку с собой хотели, да я не дала, уберегла. Не сбили его с панталыку…
– Но разве мы имели право сидеть сложа руки, когда решалась судьба родного города? – сурово спросил Алеша и сам же ответил: – Каждый идет туда, куда велит идти его сердце, без призывов и понуканий!
С минуту она смотрела на него молча, потом сказала печально;
– Хорошо, Алеша, что у тебя нет матери. Я знаю, что это жестоко – говорить так, но она тоже страдала бы, как страдаю я… Ты же знаешь Гамбергов, – у них дом полная чаша, – а Вениамин, вместо того чтобы радовать родителей, повелся бог знает с кем. И жену, стриженую комсомолку, в дом привел, – не спросясь, не благословясь. Думаешь, родителям это легко? Мать-то поплачет – простит, а отец, что и сын, кременной. Живут – как два зверя в одной берлоге. А… как ты думаешь? Это старшенький такое выделывает, а за ним еще двое подрастают, готовься ко всему. А у нас Шура… один, как перст…
– Прощайте! – воскликнул Алеша, не в силах вынести ее слез. – Спасибо вам, Мария Григорьевна, за все, за все… – и он выбежал в холодные сени.
Тоненько и жалобно звякнул в передней электрический звонок. Лия Борисовна возилась на кухне. В столовой шумно играли дети. Лазарь Моисеевич выглянул из кабинета, не спеша направился в переднюю и, что случалось с ним крайне редко, не спрашивая «кто?» – распахнул дверь.
На пороге стояла Елена. Он посторонился, чтобы пропустить сноху в жарко натопленные комнаты, и пристально, и сурово глянул в ее смятенное лицо. Нос молодой женщины покраснел, веки были припухшие, глаза полны непролитых слез.
«Опять поссорились», – со злым удовлетворением подумал старик, но вдруг внезапная тревога сдавила ему сердце. Он схватил Елену за руку:
– Где Бенька? – закричал он хрипло. – Я не вижу сына уже вторые сутки…
– Он идет под Хабаровск, – губы Елены дрогнули и скривились. – Добровольцем, – выдохнула молодая женщина. – Я тоже хотела с ним, а он… – Елена прикрыла лицо концом пуховой шали, послышались всхлипывания. Лазарь Моисеевич смотрел на нее растерянно. Сам не зная зачем, спросил:
– Он у них за главного?
– Нет… Но все равно это ужасно. Жена вдруг стала ему помехой! – воскликнула она с отчаянием.
Старый Гамберг пожевал губами и промолчал.
– Он какой-то одержимый. Уедет завтра, и больше мы его никогда не увидим, – закончила Елена совсем тихо, пытаясь высвободить свою руку из его цепких пальцев.
– Пришлешь его ко мне, когда он вернется, – приказал Лазарь Моисеевич и, шаркая туфлями, побрел к себе.
– Вы ему скажете? Я здесь не останусь… – Елена запнулась и, откинув платок, с надеждой глянула в спину свекра.
– Как только он придет, слышишь? – крикнул он, не оборачиваясь и избегая называть ее по имени, и так хлопнул дверью, что перепуганная Любочка заплакала навзрыд, а мать, вытирая передником руки, прибежала узнать, что с нею приключилось и почему так гневается папа.
Елена прошмыгнула в свою комнату и, бросившись в постель, стала мучительно размышлять, как трудно ей живется в этом большом и скучном доме, где все боятся старика и где без мужа все станет ей окончательно чуждым и постылым. А Вениамин… Небрежно и скупо он дал ей коснуться богатств своей души и уже идет дальше, не ожидая и не ища в ней никаких открытий. Ничего… Да, он оказался неспособным на большую, всепоглощающую любовь. А на дружбу? Вспомнилось, как однажды, – когда он был еще на комсомольской работе, – притушив приспущенными ресницами жаркий и колючий огонек зрачков, он сказал ей нарочито небрежно:
– Следует не забывать и мне самому, что я сын купца первой гильдии. Денно и нощно нужно помнить.
– Зачем об этом помнить? – возразила тогда она. – Ты стал большевиком сознательно и честно, так чего же еще?
– А затем… – как он старательно обдумывал свой ответ, раскуривая папиросу. – А затем, дорогуша, что когда я совершенно забуду об этом, кто-нибудь потеснит меня широким плечом да и напомнит.
И, будто в подтверждение его слов, два-три дня спустя в облкоме она стала свидетельницей глубоко возмутившей ее сцены. Речь шла о трудоустройстве молодежи, и Вениамин сказал Мацюпе, что это дело было пущено на самотек.
– Я плохо заботился о трудоустройстве, – зловеще тихо протянул Петр, – но нельзя же объять необъятное. Пускай я не потянул, я не снимаю с себя ответственности. Но ведь даже ты, Гамберг, не смог бы помочь мне в этом, потому что рыбные промыслы твоего папаши находятся теперь не в его руках. Не так ли? Вот и посуди… Трудоустраивать-то было некуда!
– Что ты колешь мне глаза отцом? – взвился Вениамин. – Как будто люди вольны выбирать себе родителей! – Он тогда дал блестящий отпор Мацюпе. Но такие наскоки могут повториться до бесконечности и другими. Да, Вениамин умен и самолюбив, но он честен. Так почему они не могут и дальше идти плечом к плечу? Ведь она-то всегда его понимала, – он и сам не раз говорил об этом, – и он дорог ей, как никто на свете. Елена сунула голову под подушку и горько, безудержно разрыдалась.
Лазарь Моисеевич тоже размышлял о сыне: «Нет, он никогда и никого не умел щадить, этот мальчишка! Это можно понять даже по тому, как он властно и нетерпеливо нажимает на обыкновенный электрический звонок. Ну погоди же!» – Опережая жену и Елену, старик с юношеской резвостью метнулся в переднюю и отпер дверь.