355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Антонова » Заслон (Роман) » Текст книги (страница 22)
Заслон (Роман)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2019, 19:00

Текст книги "Заслон (Роман)"


Автор книги: Любовь Антонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)

– Зайди ко мне, – коротко бросил он не ожидавшему этой встречи сыну.

– Хорошо, – ответил Вениамин, старательно отряхивая снег с пушистой кепи. – Хорошо, отец, – повторил он. – Я сейчас приду.

– Вот ты собрался на войну, – сказал старый Гамберг, едва его первенец переступил порог обширного кабинета. – Завтра ты уезжаешь, а ни я, ни мать ничего не знаем об этом. Ты даже не нашел нужным нам сказать. Есть ли этому оправдание?

Вениамин, досадливо передернув плечами, промолчал. Этого было достаточно, чтобы Лазарь Моисеевич утратил самообладание и заговорил резче и грубее, чем обычно слышали эти уставленные книжными шкафами стены:

– Вояка! – закричал он. – Видели вы этого вояку? Ему все нипочем: мать, отец, жена! «Мы наш, мы новый мир построим», – горланят эти байструки. А из каких, спрашивается, черепков? У тебя все есть, что требуется человеку: дом, родители, образование, здоровье… – он запнулся, едва не выкрикнув: «деньги»! – Что же ты молчишь, как пень? А что ты можешь мне сказать?! Жена молодая плачет. Мать высохла от забот и горя, и ты добиваешь ее! Ну скажи, в кого ты такой уродился?! – Старик не знал, чем закончит свои выкрики: может, ударит сына, может, укажет ему на дверь. Он хотел одного: выговориться, сказать наконец Беньке все, что мучило его уже годы. И пусть Бенька не ждет помощи. Никто не войдет в эту полуприкрытую тяжелой портьерой дверь. Никто не посмеет перечить здесь обезумевшему от горя отцу. Сын должен понять его и смириться. Он же не дитя. Бешеный в своем гневе, старый Гамберг медлил произнести решительное слово и вдруг испытал странное облегчение, увидев притаившуюся за бархатной портьерой, с золотой бахромой и бомбошками, свою робкую и пугливую жену, делавшую таинственные знаки любимчику Бене. А тот, казалось, целиком поглощенный своими ногтями, не замечал ее манипуляций.

– Чего тебе? – грубо спросил Лазарь Моисеевич, подступая к жене и вытягивая жилистую, в пупырышках шею, зашипел, как рассерженный гусак: – Подслушиваешь? Юбкой прикрыть собираешься?! Юбкой, да?! Ты знаешь, что ему взбрело в голову? – Он кричал на нее так же несдержанно, как только что кричал на сына. Он мог бы прибить ее, так велико было его горе.

– Оставь, отец, слышишь? – услышал вдруг он прерывавшийся от гнева и боли голос сына. Вениамин стоял между ними с пылающими глазами и нервно подергивающимся уголком рта.

– Мама, уйди, – обратился он к Лии Борисовне. – Уйди, умоляю тебя, мама… – эти слова прозвучали так нежно и убедительно, что мать не смогла ослушаться и отступила за дверь.

– Как ты неумен и жесток! – крикнул Лазарю Моисеевичу сын. – Как ты можешь требовать, чтобы все мыслили одинаково с тобой и жили по обветшавшим законам моисеевых скрижалей? Твой мир рухнул и рассыпался прахом. Да, да, да!..

– Ах ты щенок! – старый Гамберг отступил потрясенный. Да когда же он успел так вырасти, этот Бенька? Как он смеет смотреть на отца сверху вниз, как он смеет произносить такие слова, как он смеет?

– Я прокляну тебя, если ты не образумишься! – взвизгнул отец.

– Нет, – ощерил зубы сын.

– Я проклинаю тебя, слышишь?

– Твои проклятия не сделают меня иным, чем создала меня природа. Прощай! – Вениамин выбежал из кабинета и, сознавая свою беспомощность, Лазарь Моисеевич стал пятиться от двери. Он пятился до тех пор, пока не уперся спиной в кадку с огромным филодендроном, спускавшим от самого потолка свои плети, коричневые и скользкие, как паучьи лапы. В бессильной ярости старик схватил одну из этих плетей и дернул. Выскользнув, она ударила его по лицу. Пробравшись боком к своему покойному креслу, он опустился в него и, глянув вокруг взглядом затравленного зверя, понял, что остался один.

В комнате было темно и тихо. Тревожно тикали в нагрудном карманчике пиджака часы: купленный им сегодня по случаю новогодний подарок сыну.

– Мам, – раздался в коридоре беспечный голос дочурки, – Веня опять ушел куда-то. Он поцеловал меня и сказал, что больше не вернется. Я закрыла за ним дверь.

Старый Гамберг уронил седую голову в ладони и заплакал.

21

– Колька! Я ухожу на фронт!

Младший Гертман отодвинул «Остров сокровищ» Стивенсона, обалдело посмотрел на брата, и ему показалось, что это продолжение все того же приснившегося недавно сна, когда Шура и Марк спрашивали в один голос: «Мобилизация?», а Лешка улыбался и отвечал: «Ну с чего вы взяли?»

Но сейчас никто не пытал об этом Алешу. Это он сам влетел в комнату и, обычно сдержанный, прокричал с порога такие значительные слова. Как и всякий подросток, Колька был очень любопытен, но он умел сдерживать свое любопытство и спросил без особого интереса:

– Какой фронт? Ты что, спятил?

– Нет, не спятил! Ты про генерала Молчанова слыхал? Так вот… впрочем, куда тебе. Молодо-зелено, что ты в этом понимаешь! – В новеньком черном полушубке Алеша казался выше и еще более тонким, чем обычно. Колька невольно залюбовался братом, растеряв в смятении слова. Потоптавшись у порога, Алеша выбежал на улицу.

«К Оленьке своей побежал», – чуть завистливо подумал Колька, легонько вздохнул и подошел к окну. Начинало смеркаться. Редкими, крупными хлопьями падал снег.

«Ну вот он опять уедет, – бессвязно думал мальчишка, – останусь я один. Все равно, тут и одному лучше, чем в Чите. Все братья у меня теперь военные, все трое. А я не хочу… Мне бы не воевать, а дома строить или что-нибудь такое… Как же я все-таки буду жить?»

Алеша очень бы удивился тому, что братишка знает, куда он пошел. Все, что было между ним и Оленькой, казалось Алеше окутанным величайшей тайной. Да и было ли что?

Он сразу же увидел Олю, лишь только вошел в фойе клуба. Девушка, стоя у зеркала, поправляла пшеничные косы. Алеша знал, что над нею подсмеиваются, считая эти косы «мещанством», и боялся, что в один недобрый день она решится их обрезать, тем самым навсегда утратив частицу свойственного только ей обаяния. Но сейчас косы были на месте, и он чуть не задохнулся от радостного волнения, увидев Олю. А вдруг ее не оказалось бы в клубе? От этой мысли ему стало даже страшно.

Все было, как обычно: сидевшие на скамейке девчата нестройно тянули песню. Курносенькая толстушка дирижировала хором:

– Олька, скоро ты управишься со своей гривой? – спросила она, не оборачиваясь. – Подыграла бы нам, что ли…

– Я… – начала было Оля и запнулась, увидев в большом зеркале Алешу. В его лице было что-то новое, значительное.

Растерявшись, она шагнула ему навстречу. Он взял ее горячую ладошку и потянул к себе.

– Оденься, выйди на минутку.

Оля понимающе кивнула.

– Я сейчас.

Не дожидаясь девушки, он вышел на крыльцо и спустился в сад. За калиткой на нетронутом снегу лежали желтые полосы света, падавшего из разузоренных морозом окон фойе. Пригнув голову, Алеша шагнул в крутящийся вихрь снежинок.

В дальнем углу сада, за кустами заиндевевших яблонь и хрупких желтых акаций, есть искусственная горка, возле нее – облепленный снегом, кудрявый, не похожий на другие куст, а под ним дерновая скамья. Сколько бы лет ни прошло, где бы Алеша ни жил, он всегда будет помнить эту скамью и сиреневый куст над нею. А может, это вовсе и не сирень? Нет, сирень. Так сказала Оля.

Она прибежала по протоптанным Алешиными валенками следам, взяла его за уши маленькими, теплыми руками;

– Ой какие холодные!

– А ты без платка, – сказал укоризненно Алеша и залюбовался ею. Снежинки искрились на ресницах Оли. Легкой, пуховой шапочкой оседали на волосах.

– Ну говори скорее, – воскликнула она, смеясь. – Что случилось? Что-нибудь большое, важное или… просто так? – Сколько в ее звонком голоске милого лукавства. И это было очень странно, но только сейчас, с ее приходом, до его сознания дошли слова песни, которую пели там, в полутемном фойе:

 
Благослови-ка, мать родная,
Быть может, я на смерть иду.
Быть может, меткая винтовка
Сразит меня из-за куста…
 

Нет у Алеши матери. Есть только братья и эта девушка со смеющимися, ничем не омраченными глазами. Вот она стоит здесь рядом и спрашивает со смехом:

– Алеша-Леша, о чем задумался, маленький?

– Так… ни о чем… А помнишь, Оля?..

Конечно, она помнит. Это было так недавно, минувшей осенью. После какого-то воскресника впервые пришли они к этой скамейке. Сначала они вот так же стояли, не решаясь сесть, хотя скамья была усыпана не снегом, а палыми листьями. Потом сели и долго молчали, и вдруг заметили, что уже вечер и на небе высыпали звезды.

«Почему мы молчим?» – спросил тогда себя Алеша, и сам же себе мысленно ответил вычитанным где-то: «Уста хранят молчание, чтобы слушать речь сердца». Ему тут же стало стыдно этих чужих, книжных слов и того, что он не умеет говорить свои большие, хорошие слова, которые могли бы выразить его мысли, его душевное состояние. И вдруг, испугавшись, что эта девушка, – которая, помимо всего того, что учат другие, училась еще и музыке, – примет его за глупца, он неожиданно для себя взял Олину руку и поднес к губам. Она вырвала тогда руку, и ему показалось, что рассердилась. Но Оля, спрятав руки за спину, сказала просто:

– Дрова были такие смолистые, даже под ногтями траур.

Значит, она спрятала руки потому, что у нее, всегда такой аккуратной, были не в порядке ногти. Но стыдиться этого тогда не следовало, ведь на воскреснике Оля трудилась не меньше других. Нужно было сказать ей об этом, но как медлительно складывались в уме самые простые фразы, и он молчал, пугаясь своего молчания. Похлопывая рукой по шершавым веткам этого вот куста, Оля тогда сказала:

– А это сирень. Куст белой сирени!

– Почему сирень? – удивился он. – Откуда это тебе известно, Оля?

– Оттуда, что когда она цвела, я сидела на этой скамье целыми днями и все пропитывалось запахом сирени: и платье, и книга, и волосы.

– И волосы… – повторил Алеша и наклонился так, что почти коснулся губами ее волос. – И теперь еще они пахнут сиренью, – сказал он и сам испугался своей дерзости.

– Домой пора! – спохватилась Оля. – Оба мы такие чумазые и голодные. Правда, голодные?

«Как с нею хорошо и просто», – подумалось тогда, но нельзя было не согласиться, что и на самом деле пора домой.

– А когда снова расцветет сирень, мы будем читать здесь вместе, – выговорилось как-то само собою, вслух. – Правда, Оля?

– О, да ты мечтатель! Как ты далеко загадываешь…

И она, смеясь, повернулась к нему лицом. Алеша опустил глаза, чтобы Оля не прочитала в них только что пришедшие смелые и неожиданные мысли.

«Когда расцветет этот куст, – думалось в тот теплый осенний вечер, – я поцелую твои пахнущие белой сиренью волосы, я поцелую твои пахнущие белой сиренью руки, я поцелую твои пахнущие белой сиренью губы, и я скажу тебе…»

– Что же ты молчишь? – бросив в него снежным комом, прервала эти дорогие сердцу воспоминания Оля. – Бог мой, какой тяжелодум! – продолжала она со смехом. – Посмотри, я превратилась в снежную бабу! Посмотри, наша сирень стала такая белая, будто уже покрылась цветами! А как замерзли мои руки!

– Наша сирень, – повторил Алеша, – наша… – И он взял ее маленькие, озябшие ручки и стал согревать своим дыханием. – Ты Снежная королева, – сказал он. – Только не злая, а самая добрая изо всех королев. Моя королева! А сирень и в самом деле расцвела, и сегодня я скажу тебе то, что хотел сказать только весною.

Тяжелыми и мохнатыми, как венчики ромашек, казались ему ресницы Оли.

И вся она была, как березка, колеблемая ветром и осыпающая с себя искристый снег.

– Что же ты сказал бы мне весной? – озорно взмахнула ресницами девушка и вновь прикрыла ими блеснувшие, как звездочки, глаза. Алеша глотнул морозный воздух так, что перехватило дыхание, жадно глотнул еще раз-другой и ответил:

– Я… я сказал бы, что уже закончил политехникум и должен ехать далеко-далеко на север, туда, где много золота и очень мало людей. И что ты окончила свою вторую ступень, и что будет очень хорошо, если мы уедем вместе. – Он смотрел на Олю с тревогой, досадуя, что так нескладно прозвучали слова, и радуясь, что они наконец произнесены. Только почему так долго нет ответа? Вдруг Оля легонько толкнула его кулачком в грудь и побежала по присыпанным снегом следам к клубу.

– Оля! – отчаянно крикнул он. – Оленька!

– Ну что? – зазвенел ее счастливый голос. – Леша, глупенький, ведь тебе это все приснилось! Посмотри кругом: зима! Где ты увидел цветы? Никто не кончал политехникума, никто не кончал вторую ступень, и никому никуда не нужно ехать! Пусть все будет так, как прежде. Ладно? До весны…

«Любит, – благодарно подумал он, – любит и боится признаться в этом даже самой себе. Милая… пусть все будет так, как ты хочешь».

– Пусть будет так, – сказал он громко. – Спи спокойно, Оля!

– Спокойной ночи, – уже стоя на крыльце клуба, ответила девушка и помахала ему рукой. Алеша вышел на улицу и осторожно прикрыл калитку.

«Вот и простились, – подумал он, пускаясь в обратный путь. – Зачем ее тревожить? Я вернусь назад прежде, чем Оля успеет заметить мое отсутствие. А когда расцветет сирень, я напомню ей и этот вечер, и ее слова…»

Снег уже не падал. Притрушенные им улицы казались еще более широкими. Вид у них был торжественный, под стать Алешиным мыслям.

Дома его ждали. За столом, на котором стояла жестяная банка с монпансье и фаянсовые чашки, тесно, плечом к плечу, сидели Шура, Марк и старший брат Федор. Чуть в сторонке, прикрыв ладонями уши, уткнулся носом в книгу Колька. Увидев Алешу, он захлопнул книгу и метнулся на кухню. Алеша повесил свой новый полушубок рядом с дошкой Шуры и потрепанной шинелью брата.

– Пришел-таки, – сказал он с довольной улыбкой, здороваясь с Федей за руку. – А я, когда звонил по телефону, боялся, что не передадут. Если бы ты не пришел, я бы дунул сейчас в казарму!

– Как можно, чтобы не передали, – вскинул на него узкие, монгольского разреза, глаза Федор. – Увольнительная – вот она! – хлопнул он себя по карману и затянулся самокруткой.

– Четыре брата, и все вы друг на друга не похожие, – сказал с улыбкой Шура. – У Алеши, поди, со мной сходства больше, чем с тобою, Федя.

– И не говори, – пожал плечами Федор, – будто мы не от одной матери, что по наружности, что по характеру. Я вот, к примеру, оружейником работаю. Сызмальства у меня эта страсть: разбирать механизмы да складывать. А то и свое что-нибудь придумаешь, ей-богу, не вру! Бывало, младшим братишкам игрушки мастерю, маме примус там или мясорубку налаживаю, и счастливей меня человека нет. Ни книжкой меня, ни кинематографом, ничем, бывало, от этого дела не отвлечешь. А брат Евгений, шут его знает, ведь вместе росли, только о театре и помышлял. Ему бы все представлять, переодеваться и все такое… Ну, Алешку вы лучше меня знаете. Он вроде бы к технике тоже способность имеет, опять же – песню любит до самозабвения, танцует так, будто для того и на свет родился. Взять же Кольку… что из него получится – не пойму! Вот Алексей уедет, так он и картох себе не испечет, натощак книжки глотать будет…

– Много ты знаешь, – огрызнулся Колька, ставя на стол чугунок с вареной в мундире картошкой и тарелку с нарезанной ломтиками кетой, посыпанной сверху колечками лука.

– Что у вас, военных, о Молчанове говорят? – поинтересовался Марк, перебрасывая с руки на руку горячую картофелину. – В самом деле он так силен или на бога берет?!

– Разное болтают, – ответил степенно Федор. – В одном сходятся: каждый беляк теперь зверь – не человек!

– Да ну? – переспросил мечтательно улыбавшийся Алеша. Он все время думал об Оле, о ее маленьких озябших ручонках.

– Вот тебе и ну! Лучше им в руки не попадаться. Живьем кожу слупят!

– А мы и не попадемся, – разглядывая свою крепкую белую руку с выпуклыми ногтями, сказал Марк.

– Не. затем идем, – подхватывая вилкой кусочек рыбы, подтвердил Алеша.

– Ты, Алешка, маленький, мы тебя в случае опасности загородим, – шутливо пообещал Шура.

– Очень я нуждаюсь в твоей защите. Ел бы лучше, чем язык распускать, – дернул плечом Алеша. Он не любил, когда его называли маленьким. Другое дело, если так говорила Оля.

– Спасибо, я поужинаю дома, – по лицу Шуры скользнула тень. – В последний разок с мамой.

– Я был у вас, она все глаза проглядела, дожидаючись тебя.

– Ты ей сказал? – испугался Шура.

– Что я – мальчик?

– Да, чуть было не забыл, – сказал озабоченно Федор. – Говорят, там на первых ролях бывшие благовещенские гимназисты ходят.

– Не вспомнишь, кто?! – живо откликнулся Шура. – Я из последних выпусков всех наперечет знаю.

– Полковника Рифмана отпрыск и этот, как его?.. Забыл, хоть убей! Да у них еще рысаки на ипподроме бегали?

– Донька Беркутов?!

– Он. Он самый! Так что берегитесь, ребята. Эти щадить не станут, уж больно вольготно и сладко им здесь жилось.

– Да, Беркутов с Рифманом крепко дружили в гимназии, да и жили они по соседству. Старика Беркутова в гамовское восстание убили. Полковник Рифман с семьей успел сбежать за границу, – размышлял вслух Шура. – А детки мстили и будут мстить…

– Эти будут, – подтвердил Марк. – По трупам станут шагать, по колено в крови и даже под ноги не взглянут.

После ужина, пригнувшись к краю стола, Федор строчил письмо Евгению в Хабаровск. Колька гремел на кухне посудой. Алеша приводил в порядок свои лекции и чертежи. А Шура и Марк, разложив на койке карту, путешествовали по Приморью и Приамурью.

– Все равно генералам здесь крышка, – говорил Марк. – Тут вот хребты идут, здесь тайга вековая, в Хабаровске наши. Смотри, белякам, кроме как за границу, податься некуда.

– Конец, разумеется, конец! – подтвердил Шура. – А народ-то от нас какой идет! Повоевали многие изрядно: Бородкин, Харитонов, Мирошниченко…

– Не считая меня, – откликнулся Алеша. – Я-то маленький.

– Экий ты злопамятный, – вскинул изогнутые брови Шура. – Кабы в росте, брат, было дело. Нас из Благовещенска будет ведь не двое, не трое, а сто человек. Заслон. Вдумайся в это слово: заслон!

22

Заспешивший в казарму Федор обнял на прощанье брата, тиснул его плечи:

– Женьку там за меня отругай! Пишет, черт, слова будто через сито цедит. Поди, все представляется, артист!.. Ты так ему и скажи: «Федор, мол, сердится. Сердится Федор!» И сам пиши, ладно? – Глаза у Феди подозрительно заблестели, стали еще уже. Он оттолкнул Алешу и стал застегивать шинель.

– Ты за Колькой-то присмотри, – строго, как старший, наказал Алеша. – Пристроить бы его куда на это время.

– Присмотрю. А насчет пристройства – не успеет он оглянуться, как вы уже дома! Верно я говорю, ребята?!

– Там видно будет, – усмешливо повел плечом Марк. Возвращаться домой до окончательного разгрома белых он не собирался.

Шура улыбнулся тоже. Оба они поднялись, как по уговору.

– А вы куда? – шагнул к ним растроганный и пытавшийся скрыть это Алеша. – Посидели бы, поговорили…

– Нет, завтра рано подниматься, – твердо сказал Марк, – да и Федя мне попутчик добрый!

– Идем, идем, – обрадовался Федор, – вдвоем-то шагать веселее.

– Втроем, – поправил его, накидывая на свои, ладные плечи пушистую дошку, Шура и торопливо пояснил: – Мне в типографию нужно… К секретарю ячейки.

Алеша глянул на него удивленно, но промолчал и склонился над койкой, заботливо прикрывая высунувшиеся из-под одеяла босые ноги братишки.

– К секретарю так к секретарю, – с шумоватой готовностью подхватил Федор. – Так и запишем: нашего полку прибыло! Айдате, хлопцы, за мной. – Они гурьбой вывалились на крылечко, Федор еще раз тиснул Алешу: – Евгения повидай сразу как приедешь. Узнай, в чем его оправдание, а то я на Женьку ужас какой сердитый!

– Ладно, постараюсь… Шагай швидче, а то всыплют наряд за опоздание.

– И то верно! Ну, Алеша, накостыляй там белым и за меня! – Широко расставляя ноги, Федор зашагал по заснеженному двору, прокладывая тропу, за ним двинулись остальные. В калитке он обернулся. Алеша все еще стоял на пороге, невысокий, стройненький, как девочка-подросток. Он помахал старшему брату рукой и таким остался в его памяти навсегда.

– Эк его задувает! Будь ты неладен! – воскликнул в сердцах Федор, поднимая воротник вытертой шине– ленки. – Сиверко из Якутии, и не задерживают его ни хребты, ни тайга…

– Ой-ой, дует ветер верховой, – притопнул подшитым валенком Марк. Он взял Федора под руку и хохотнул: – Хватай, Александр, бойца с того боку, защитим его своими телесами.

Шура обнял сунувшего голые руки за пазуху народоармейца. Разговор не клеился. Каждый думал о своем: Шура – что уходит, не повидавшись с отцом и не сказавшись матери; Марк прикидывал, хватит ли матери и сестре дровишек до весны и кто накосит им летом сена для Пеструхи, если он к тому времени не вернется; Федор дивился про себя, как незаметно поднялись и выровнялись его младшие братья. «Этак не успеешь оглянуться – и Колька встанет в строй, а давно ли я его манной кашкой с ложечки кормил и Алеше сказки сказывал!»

– Идет коза рогатая, идет коза бодатая… – вырвалось у него вслух, и он покосился на ребят.

– Зовут ту козу генералом Молчановым, – в тон ему отозвался Марк. – Может, мы ей все-таки рожки– то пообломаем! Ну мне сворачивать, ребята. – Крепко, по-мужски, он пожал им руки, погрозил Шуре: – Смотри не проспи завтра! Знаем мы этих секретарей кудрявых и беседы с ними до утренней зорьки! – Он побежал, размахивая руками, вниз по Мастерской.

– Ого… как бы не опоздать, – прибавил шагу Шура.

– Нажмем! – поддержал его Федор и доверительно шепнул: – Ты, если что, к Алешке поближе держись. Эх, не думалось, что и ему воевать придется! Ей-ей, не думалось. Как-то все это враз сотворилось. Ума не приложу: к худу ли, к добру?

– Конечно, к добру! Любой ценой надо вышибать эту белую сволочь! Пускай мы все погибнем, но верь, не топтать им больше амурской земли. Всласть попировали здесь. Хватит. Точка!

– Эх, Шуренок, да разве ж я не понимаю?! – Они стояли перед двухэтажным особняком типографии. Сквозь двойные стекла узких окоп доносился глухой гул машины. В тускло освещенном помещении двигались неясные тени.

– Скажи, которая тебя ждет? – подмигнул Федор. – Жаль, считанные минуточки у меня остаются. Познакомил бы. Я б за ней доглядел…

– Никого у меня не было и нет, – голос Шуры прозвучал неожиданно грустно. – Прощай, Федя, не поминай лихом!

– Зачем «прощай» говоришь? До свиданья, Шурка, до скорого!

– До свиданья, Федя, до свиданья! – Они неловко обнялись, тут же оттолкнув друг друга. Федор побежал в сторону Суворовской, а Шура нырнул в неприметную с улицы калитку. Старик сторож в огромном тулупе поднялся с перевернутой вверх дном бочки, но, видимо, приняв Шуру за своего, ничего не спросил и, крякнув, опустился на прежнее место.

Шура вошел в помещение типографии и присел под лестницей на тощий бумажный рулончик. С недавних пор Рыжая работала в наборной, помещавшейся на втором этаже. Вход туда посторонним был строго запрещен. Они виделись не часто, только на собраниях комсомольской организации района. И, как всегда на людях, девушка держалась подчеркнуто беспечно, была насмешлива и несдержанна на язык.

Когда возобновились занятия по военной подготовке, – а проводились они в этом самом здании, – Шура очень обрадовался. Случалось, что обучавший их военному мастерству Василий Садовников, тощий, на редкость деликатный петроградец, закинутый на Амур суровым октябрьским ветром, говаривал в перерыв кому-нибудь из ребят:

– А ну сбегай-ка к типографским, газету свеженькую попроси. Да вежливенько попроси! Не на раскурку, скажи, а для пользы дела. Узнать, мол, хотим, что творится на белом свете.

Но на долю Шуры ни разу не выпало такое счастье. А уж он тогда бы не удержался, взлетел бы по этим гремучим ступеням и… Гудела печатная машина. Шуршала бумага. Наносило запахом типографской краски, клея и керосина. Душное тепло расслабляло, а дома в чистой прохладной комнате ждала с ужином мама…

«А может, Августа уже дома? – тревожился он. – Где она теперь живет? Ой, как глупо, что я ни разу не спросил об этом». – И вдруг… – до чего же легкие у нее ноги, – бежит, беспечно перепрыгивая через ступеньку, дробненько постукивая каблучками. Значит, валеночки поизносились, в ботиночках ходит, а на улице– то декабрь. Шура шагнул из своего укрытия и, прежде чем глянуть в ее лицо, скользнул взглядом, по ботинкам. Сильно поношенные, видимо, купленные на барахолке, не дотянуть им до весны.

Рудых, ты? Почему так поздно? – остановилась на предпоследней ступеньке, смотрела сверху пристально, без улыбки. Не обрадовалась. Нет.

– Ты не подумай, – выдохнул он через силу. – Я только проститься. Завтра утром я уезжаю, Августа. – Он впервые произнес вслух ее имя и удивился, как легко оно выговаривается. Когда он вернется, он всегда будет называть ее только так, и другие тоже: Августа…

– Ты уезжаешь? Завтра утром? Ничего не понимаю! Сделай милость, разъясни толком! – Августа взяла его за руку и потащила на улицу. В свете фонарей выбившиеся из-под платка завитки ее волос казались тяжелыми, будто литыми из золота. – Значит, уезжаешь?

Шура кивнул головой. Странное это было чувство: словно растерял все слова.

– Да. На фронт, – выдавил он сквозь стиснутые зубы.

– Это хорошо, что ты пришел. – Она сжала его руку. – Ты не думай, что я такая… – Девушка сказала это отрывисто, почти сердито, и замолчала.

– Тебе холодно в ботинках? – спросил Шура.

– Нет, я привыкла.

Взявшись за руки, как дети, шли они по большой улице в сторону Зеи, мимо магазинов со спущенными жалюзи, мимо уснувших кинематографов, мимо уютных особнячков с закрытыми на болты ставнями. Шли и молчали. Скрипел под ногами свежевыпавший, нерастоптанный снежок.

Августа вдруг спросила:

– А Бородкин? Он что – тоже?

И тогда Шура понял, что он мог бы и не приходить.

23

Рослый, румяный человек, конфузливо обнимая плачущую жену и ребятишек, – люди-то, люди-то смотрят, – сказал, как-то по-особенному четко напирая на «о»:

– Эвон нас армия какая! Да ежели по каждом будут так-то слезы лить, полный паровозный котел слезы той наберется. А машинисту по теперешним временам в дровах нужды больше! Ну будет, будет тебе, Таня! Береги ребятишек. А я, может, к Новому году домой обернусь.

– Дай-то бог, дай бог! – подняла к нему заплаканные глаза миловидная женщина в теплой, домашней вязки, шали и стеганой курмушке. – Уж так-то я буду ему молиться, Федя. – Она припала головой на широкое плечо мужа и притихла, будто в забытьи…

– Нечего тут глазеть, ребята, – растроганно сказал черноусый Кошуба, – дело житейское… – Он извлек из туго набитого мешка медный солдатский котелок: – Сбегай-ка, Николай, добудь кипятку!

Брат его жены Николай Шастин, худой, голенастый, с горящими черными глазами на бледном лице, побежал вдоль состава, размахивая котелком.

– Болен парнишка-то, Лука Викентьевич, – сказал, глядя ему вслед, Харитонов. – Отговорил бы ты его сниматься с места. Не на прогулку ведь собрались.

– Разве не говорено? – встрепенулся Кошуба. – Осталась теща с кучей ребятишек, он-то самый старшой, да у моей Раечки на руках двое.

– Молодая, говорят, у тебя жена, Викентьевич?

– Да уж куда моложе: двадцать два годочка стукнуло. Сам-то я был уже в летах, как поженились. – Кошуба отошел от Ивана Васильевича и задумался. Вернувшийся Шастин мрачно сообщил, что кипятку на станции нет, и полез на верхнюю полку.

Паровоз свистнул. Женщина на платформе вздрогнула, прижала к себе детей. Федор вспрыгнул на подножку вагона и сделал пальцами козу. Ребятишки засмеялись, улыбнулась и Таня. Он быстро шагнул в вагон.

– Принимайте нового бойца, – сказал он, взяв под «козырек» шапки-ушанки, и шутливо отрекомендовался: – Федор Яковлевич Потехин, Свободненский коммунист, из крестьян Нижнегородской губернии Ардатовского уезда Хрипуновской волости, деревни Билейко, 41 года от роду, бывший сормовский рабочий. Ну, кажись, выложил все!

– Что ж, – откликнулся командир территориального отряда Тимофей Матвеев, – ты, Федор Яковлевич, промеж нас, выходит, самый старый. Кидай свой мешок на лавку, не гостем, хозяином здесь будь!

Следом за Потехиным в вагон ввалилось еще несколько человек. Один из них ткнул в руки Кошубы какую– то бумажку. Лука Викентьевич, напрягая зрение, стал вчитываться в нечетко отпечатавшиеся слова и, как бы проверяя себя, выговаривал их вслух:

«Предъявитель сего Высоцкий Иван командируется в город Благовещенск в распоряжение облкомпарта по мобилизации, согласно телеграмме за № 4778 от 5.XII с. г. в числе пяти мобилизованных коммунистов. Товарищу Высоцкому разрешается иметь при себе всякого рода оружие и патроны. Ответственный секретарь Бочкаревского укома РКП(б) А. Сердюк».

Кошуба подкрутил ус и передал бумажку комиссару отряда Бородкину. Тот пробежал ее глазами, сложил вдвое и вернул парню в потертой шинели и ботинках с обмотками.

– Пятеро вас, говоришь? Ну вот что, ребята, те, кому удалось сюда залезть, оставайтесь с нами, а кто еще на подходе, пусть идут в соседний вагон, там просторней.

– Значит, в Благовещенск ехать не нужно? – уточнил Высоцкий.

– Выходит так, раз территориальный отряд к вам самим подъехал.

– Ладно, черти, оставайтесь, – прозвучало снаружи скорее насмешливо, чем с обидой. – От Илюшки всем низкий поклон!

Дверь вагона захлопнулась. Бочкаревцы пошли по узкому проходу, задевая расположившихся на отдых людей и высматривая себе свободное местечко. Поезд лязгнул буферами, задрожал от великой натуги и пополз со скоростью запаленной лошадки.

В вагоне стоял приглушенный говор. Кошуба докончил свой рассказ про тыгдинского парнишку Сметанина, как тому удалось спастись от японцев, бежать из– под расстрела. Помолчав, он обратился к листавшему потрепанную записную книжку Бородкину:

– Что-то поезд ползет, как черепаха, ты бы поинтересовался, Саня.

Сунув в карман книжку, Бородкин побежал к машинисту и попытался выяснить, не заночуют ли они среди бескрайней амурской степи. Бывалый машинист, тая тревогу, отводил глаза и заверял, что ничего такого не случится.

– От Бочкарево всегда ползем, как в гору, а уж от Завитой, как подкинем дровишек, завей горе веревочкой! – И тут же торопливо попросил: – Только вы уж, ребята, подсобите.

– Да мы тебя завалим дровами, довези до этой Завитой!

Синели снега, и, как всегда в сумерки, вдали от людского жилья было бесприютно и немного грустно. Ни огня, ни черной хаты, ни полосатых верст. Лязгают пастью голодного волка буфера. Гудят рельсы. Не оглядываются амурцы назад, не пытают судьбу о завтрашнем дне. Может, смерть притаилась там, за первым поворотом? Где бы ни был русский человек, беда ли его настигла, заполонила ли неуемная радость, всегда у него есть в запасе заветная, доходчивая до сердца, простая и живительная песня. Сидя тесно, плечом к плечу, и коротая долгий декабрьский вечер, пели песни и тербатцы – так теперь называли себя бойцы территориального батальона.

В пути не стояли, но до Завитой добрались только на вторые сутки. За ночь народа в вагонах поприбавилось. Мобилизованные коммунисты и добровольцы подсаживались чуть ли не на каждой остановке. В Завитой тоже поджидали поезд четыре человека. Их старанием и легли почти у самых рельсов длинные лиственничные стволы, облепленные снежными комьями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю