355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Антонова » Заслон (Роман) » Текст книги (страница 17)
Заслон (Роман)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2019, 19:00

Текст книги "Заслон (Роман)"


Автор книги: Любовь Антонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

– А мы сами с усами, – и вышел на пустынную привокзальную площадь. Здесь было темно и бесновался ветер. Вдоль Садовой улицы гудели тополя, мигали редкие фонари. От нее веером расходились узкие улочки Забурхановки и Горбылевки. Друзья Саши временно помещались на 3-й Забурхановской, или, как они ее именовали в шутку, «Третьей авеню». Путь туда неблизкий.

За оконцами белых мазанок билась и трепетала неведомая ему жизнь. Стлались над низкими крышами легкие дымки. Неужели судьбой снова уготован вечер в обществе Лысачихи? А так много нужно рассказать своим мушкетерам. Настасья Карповна, женщина по натуре добрая, станет опять сокрушаться, что он «тонок, как хворостиночка», что тужурка у него хоть и стеганая, да коротка, что фуражка исхлестана дождями и ветрами, а ботинки, хоть и крепкие, но в зиму им несдобровать. Вообще-то жилось ему… Даже презиравший нежности и сентименты Вениамин, задержав как-то на нем рассеянный взгляд своих агатово-черных глаз, неожиданно сказал:

– Отлежись день-другой, а то свалишься. Климат наш, что ли, тебе не по нутру? – Он даже хотел позвонить какому-то доктору, чтобы тот осмотрел «ответственного работника облкома», но Булыга обернул все в шутку:

– Пускай медведь в берлоге отлеживается, у него жира много, а комсомолец должен быть поджарым, на ногу легким. – На этом забота о здоровье и кончилась; не то время, чтобы, сидя у печки, микстурки глотать.

У распахнутых настежь калиток топтались женщины. Визгливо перекликались:

– Из грязи да в князи! Забурхановская слобода…

– Слобода?! Да виданное ли дело, милушка, чтобы слобода! Забурхановка, и все тут. Брешут, что слобода.

– Ан и не брешут! Справку мне выдали: «Дана жительнице Забурхановской слободы Лукерье Галушке…»

– Батюшки-светы, уж и справки выдают! Да на что тебе, Луша, тая справка потребовалась?

– Нужна мне справка, как тополи бантик! Спирт у меня нашли. Пять банчков взяли, злыдни. Так вот, чтобы не сумневалась, бумажку оставили.

– Святушки! Коммуния спирт по чужим избам ищет! По мне, если выпить захотелось, выкладай деньги чистоганчиком.

– Вер-рна! Ты бы, Лушка, так и сказала: мой спирт, хочу – пью, хочу – по шее надаю!

– Не выпить они берут, а борются! Контрабанд, говорят, нынче не положен, говорят.

– Ну и что ж, что контрабанд?! На том контрабанде Забурхановка стояла и стоять будет. И Горбылевка тожеть. Поди, она теперь, по-ихнему, тожеть слобода?

– А ляд ее знает… – Заметив одинокого пешехода, бабы приумолкли, посунулись за калитку. Булыга улыбнулся, прибавил шагу.

Из домика напротив высыпала пьяная ватага. Запела в умелых руках гармонь. Подхватили разухабистые голоса:

 
Эх, тешша моя,
Тешша ласковая.
Из кармана все даяны
Повытаскивала…
 

Анастасия Карповна заперла ставеньки своего домика, потрогала рукой болты, крикнула громко: «Вложите чекушки, што ль!» – но вспомнила, что там ни души, запахнула шубенку и стала в калитке, невысокая, улыбчивая, кутаясь в теплый, с узорной каймой, платок. Катилось серединой улицы чужое веселье. В который уже раз пересматривала женщина свою нелегкую жизнь. Худое началось по осени восемнадцатого, когда ушли красные в тайгу, а сын ее, Кешка, остался в городе и пошел в белую милицию служить. Соседки с Карповной тогда и здороваться перестали, а которые побойчее, нет-нет да и кольнут:

– Иуда тоже продался за тридцать серебренников, а потом и подвесился на сухой осине. Так-то… Погодите, возвернутся обратно наши.

Молчала, терпела, плакала по ночам. Появлялись в доме чужие люди, прятались в подполье, и нельзя было их ни приветить, ни по имени-отчеству назвать. Полегчало на душе, когда узнала, что остался Иннокентий в городе не с дурной головы, а по заданию партийного комитета. Снабжал он подпольщиков оружием, таскал из белой милиции печати и штампы да старые паспорта. Смывали те паспорта в бане у соседа Чупина вместе с ребятами из подпольной боевой дружины. Булыга, слушая ее, не удивлялся. Разве не такой была скромная сельская фельдшерица – его мама и ее сестра-учительница – мать Всеволода и Игоря Сибирцевых? Разве не хранили они молчаливо сыновние тайны и не прятали оружия?

…Горше горького стало ей, как призвали Кешку в колчаковскую армию и пришел он домой прощаться в новеньком военном обмундировании, а потом уходил по улице, как сквозь строй. Боялась, что отчаянные парнишки сына камнями побьют, боялась на их матерей глаза поднять. Шутка ли дело, у всех мужья да сыны партизанят, у которых уже и побиты, а у нее один-разъединый сын, да и тот, что обсевок в поле, – белым прислуживается. Уехал-сгинул, опять молчи-терпи. Потом сосед, Захарка Мордвинов, весть принес: дезертировал Кешка от Колчака. Сам-то Захарка – зелье не нашего поля – в охранке работал и обнаглел же, продажная душа. Дохлыми цыплятами стал в огород кидаться, любимого кота Моську поймал, освежевал и на заборе подвесил: – То же и Кешке твоему будет! – кричит. Нюрашка – девчонка еще совсем была, и ей прохода не стал давать, как увидит, дразнится: – Ты роду не простого – воровского…

Сколько мук приняла. Эти грозятся, и от тех пощады не жди: поймают сына, не помилуют – расстрел. Вдруг Кешка знак подал, что обосновался в партизанском отряде старого дружка Макарова-Зубарева. Тут уж от сердца немного отлегло. А как пришло время и выбили белых с японцами с Амура, партизаны те и дальше пошли, то стал ее Кешка в городе Нерчинске в начальниках ходить. Ну да Саша знает его теперь..

Чужая мать вводит его в дом. Молча, плечом к плечу сидят они у остывающей плиты.

Булыга встал, начал одеваться. В падавшем из окна мутном свете он казался еще выше, еще тоньше. Вот непоседа, как его удержать в стынь такую!

– Саш, давай ужинать соберу? – Нет, мотнул головой. Стесняется. Никогда не сядет без ребят. Оделась Анастасия Карповна тоже, вместе на улицу вышли.

Прошла с полными ведрами соседка, потопталась на снегу у своей калитки, спросила:

– Может, постояльцев своих поджидаете? В ночлежке один.

– Бреши боле, в ночлежке… – обиделась Карповна. – Чи я добрым людям в крыше отказала? Чи я вечерять им не сгодувала, шо он вцепился в то треклятое место?

– Та они из ночлежки клуб якойсь роблют. Будет, кажут, в нем просторно да красовито. И девок моих на подмогу звали, та я не пустила.

Покачала Карповна головой и ответила шуткой на приветливую речь:

– Ну и я пойду да загоню своего домой батожиной доброй! – А мороз крепчал, хватал за нос, и не пошли они с Сашей, а побежали.

…Желтый мрачноватый дом сиял огнями. В длинном, холодном коридоре ночлежки раскрасневшиеся девушки терли голиками некрашеный пол и смывали водой из ведер. От горячей воды поднимался пар, оседал на темных бревенчатых стенах, и они блестели, будто их прошибло потом. Круглолицая девушка подняла голову, узнала Лысачиху.

– Помогать пришли или просто так?

– Нахлебник мой где-то тут заблукался, не поможешь ли найти?

– А вы пройдите в залу, там все. – Девушка толкнула рукой дверь и придержала створку красной, распаренной рукой. Они шагнули в ярко освещенную комнату. Свежепобеленные стены отливали снежной белизной. Пахло смолистым деревом от новеньких подмостков, скамеек и столов. Забурхановские девушки и ребята окружили Булыгу с криком:

– Оратель пришел!

– Ты нам про самурая не толкуй, – крикнула белобровая, лет шестнадцати, девица в сбившейся на ухо косынке. – Ты про комсомол давай.

– Выкладывай, с чем его едят, чтоб не больно было, как мамка станет за косы тягать, – ввернула другая.

Разрумянившийся, с папироской, сунутой кем-то из ребят, Булыга не успевал отвечать на сыпавшиеся со всех сторон вопросы. Быть может, чаще, чем обычно, употребляя свое «так сказать», он говорил об организации, из-за которой не только с косой, но и с головой не жаль расстаться. Его слушали, как завороженные.

– Про отцов, про братьев ваших старших песни, легенды в народе будут жить. А вы, кто воевать был молод, чем станете гордиться? Да тем, что не простояли в сторонке, а засучили рукава и принялись, так сказать, за дело. Сегодня вы создадите клуб рабочей молодежи. Завтра придете в него с тетрадками и станете овладевать грамотой, которая еще вчера была недоступна вам…

– Настасья Карповна, вы за мной? – крикнул со сцены Нерезов.

– А то за кем же, непутевый? – притворно рассердилась она. – Картошка в печурке стынет. Карасями разжилась, зажарила, перестоялись, поди. Саша с холоду, с устатку, на ногах еле держится, а тут эти еще его допекли.

– Погодите, я мигом! – Нерезов ударил молотком по рейке, к которой была прикреплена собранная пышными складками материя, и, потрогав рукой, прочно ли она держится, соскочил на помост. Стоя внизу, он полюбовался на свою работу и, опуская закатанные рукава косоворотки, спросил:

– Если Сашок опять приткнется у нас, мы вас, Карповна, не стесним?

– Да будет тебе! Где есть хлеб и угол на четверых, там и пятому выкроится и шестому отломится. Только Саня не придет, поди, – вздохнула она заботливо.

– Этого я вам сказать не могу. День у него долгий – в полночь краем врезается. Кулак под голову да в облкоме и переспит.

– Вот скажет так скажет, – посмеялась Карповна. – Зови дружка-то.

– Саша! – крикнул Нерезов. – Булыга!

– Иду! – откликнулся тот, но не поторопился. Он был в своей среде. Забыл про ужин, уходить не хотелось.

– Ишь как строчит! Он что же, из наших, из хохлов? – поинтересовалась Карповна.

– А вы у него спросите, – хмыкнул Нерезов. – Да… нам ведь комнату дали, на Соборной. Завтра будем перебираться.

– В час добрый. Найкращего вам счастья! – А сердце сжалось: постояльцы – ребята серьезные, большими делами заворачивают. Глядючи на них, перестают уже люди при встрече с нею отворачиваться да в спину шипеть: «Опять перекрасились, сволочи». Но нельзя же им и в зиму у нее оставаться. Комнатенка мала, двоим и то тесно, а как Саша с Гришей наедут, на полу все вповалку спят. И еще забота: Нюрашка стала уже девица на выданье, а в доме парни холостые. Того и гляди, что соседки чего-нибудь наплетут…

Она оглядела влажно заблестевшими глазами помещение, спросила:

– Это что же, представления здесь будете устраивать, живые картины?

– Думаю, что и картины! – Нерезов спрыгнул в зал, вразвалку подошел к молодежи. – Всего в один вечер, Саша, не обскажешь. Приходите все сюда завтра.

– Придем! Мы теперь каждый вечер станем сюда бегать! – раздались звонкие голоса.

– Договорились! А ну, Саша, одевайся, пойдем жареного карася есть. Хозяйка пришла уже нас домой загонять.

– Я, когда был маленький, – рассмеялся Булыга, – свято верил: забегаешься допоздна на улице – выскочит из подворотни веник и заметет домой.

– Видать, в деревне росли? – деликатно осведомилась Карповна.

– В деревне. Чугуевкой деревня та прозывается. – Лицо его на миг стало мечтательным и грустным.

– Ну пошли, пока веник не замел! – зашагал к выходу Петр, твердо ставя сильные ноги и всей своей повадкой напоминая добродушного, уже прирученного людьми медведя.

9

В длинной и узкой комнате три топчана, треногий, покрытый газетой стол. В ящике стола зазубренная бритва и зачитанный до дыр томик Оскара Уайльда. Есть еще тут высокий табурет и сиротливо приткнувшийся у двери обшарпанный веник.

С утра в комнате сумрачно. Днем она залита светом – одно из окон обращено на юг, два другие на запад. Вечером комната освещается спускающейся с потолка на длинном шнуре лампочкой, горящей обычно в полнакала. На белой, оштукатуренной стене висит устрашающий плакат:

ЕСЛИ ЛУЧИ СОЛНЦА БУДУТ ЛАСКАТЬ ЛИШЬ ВЗОР БУРЖУАЗИИ, МЫ ПОТУШИМ СОЛНЦЕ.

Неизвестно, чья рука потрудилась над этим плакатом. Хозяев комнаты двое, но третье ложе не пустует: на нем спят валетом одновременно нагрянувшие из области Саша и Гриша. «Три мушкетера и д’Артаньян», называют они в добрую минуту себя и сейчас. Они теряли своего д’Артаньяна, но всегда надеялись на встречу, хотя бы и двадцать лет спустя… И она состоялась в Благовещенске осенью двадцатого года, и в доме Лазарева на Соборной создалась маленькая коммуна…

Самым сильным и волевым из коммунаров был Нерезов, более известный на нижнем Амуре как Иван Семенов, самым беспечным Гриша Билименко, называвшийся еще и Судаковым, самым мечтательным Саша Булыга, носивший фамилию Фадеев, а самым сдержанным Бородкин, именовавшийся в подполье Седойкиным Семеном.

Петра Нерезова они признавали и самым красивым. Наглядным подтверждением этого служила хранящаяся под томиком Уайльда маленькая записная книжка в темно-зеленом переплете с трогательной надписью на одной из ее страничек: «Славному и хорошему мальчику Ванюше от шалуньи-девочки Лелюши».

Однако тот, кому адресовались эти нежные строки, прибегнув к помощи Оскара Уайльда, сделал под дарственной записью вывод словами последнего: «Главное – это быть». Стремительный в словах и поступках Гриша счел необходимым здесь же сообщить:

«Берта, Леля, Толя, Леонид и много других. Пусть память о них всех останется у меня. Билименко».

Нерезов набросал в книжке тезисы своего доклада: «Истина одна, к которой стремится и пролетариат и интеллигенция, – справедливость.

И большевики в конечной цели идут к истине.

…Труд – истинный капитал, труд можно организовать с малым капиталом; а самый большой капитал без труда ничего не производит».

Саня помянул добрым словом Николаевский еженедельный орган «Трибуна Молодежи», перечислил его актив и заключил: «Единосущная и нераздельная троица – Ванюша, Саня, Аширг. Прочно только с бою взятое».

Потом книжка долго лежала без употребления, и вдруг в пей появилась запись:

«Получил карточку от Гутика». – И следом за ней другая: «На воскреснике узнал от Фриды, что Гутя уехала в Японию. Это конец». – Тот, кто обманулся в своей Гуте, не поставил подписи, но и не зачеркнул ее записи:

«Помни Гутика. 17 мая 1920 года. 1 час 18 минут. Николаевск».

Женские имена и почерки больше не появлялись на страницах книжки. Теперь пишет главным образом Нерезов, сдержанно и сурово отмечая памятные даты:

«…10 мая тронулся лед».

Это была запись, сделанная около полугода тому назад в Николаевске-на-Амуре. А теперь великая река от верховьев до устья была скована ледяным панцирем. И от цветущего города осталось одно название. Исчезнувший город…

Булыга щеголял теперь в военном обмундировании и, зная, что его ждут крупные неприятности, не спешил показываться в облкоме РКСМ. Все свое свободное время он отдавал «трем мушкетерам» перед новой и долгой разлукой, а когда их не было дома, снова и снова листал заветную записную книжку.

Вот переписанное зачем-то Нерезовым в Софийске объявление командующего японскими войсками генерал– лейтенанта Сиромидзу.

А запись коменданта Норского Склада о себе самом без ложного тщеславия гласила:

«Чужая нижняя рубашка, верхней нет. Чужие штаны, кальсон нет. 29 июля 1920 г.».

В этой записи был весь Нерезов – рыцарь без страха и упрека, их первый мушкетер. Через его руки проходили десятки тысяч пудов груза для эвакуируемых, и это был не только провиант и фураж для скота, но и одежда, и обувь, но к его пальцам не пристало даже нитки. А разве не такими были Саня и Гриша? А вот, кстати, и его последняя памятка:

«1920 год. 28 октября.

Я член Российской Коммунистической партии (большевиков).

Членский билет № 625, Благовещенский компарт».

Вот и нет среди мушкетеров беспартийных! Как же было удержаться и не сделать ликующую приписку самому. И хотя была уже глубокая осень, Саша Булыга написал: «И по миру всему в эти дни расцветала красной жизни весна!»

…В бывшей ночлежке открылся ликбез, и комсомольцы, заглянув в каждую хибарку, терпеливо разъяснили забурхановцам и горбылевцам значение этого непонятного слова. И вот, конфузясь, сели за ученическую парту и стали неумело листать буквари восковолицые девушки со «Спички», табачницы, суровые кожевники, – чьи пальцы были так выдублены кислотами, что не могли перевернуть страницу букваря, – железнодорожники и литейщики. «Камчатку» же скопом заполнили дружные и бесшабашные речники.

С трепетом были выслушаны первые лекции: Булыги – «О мировой революции» и Нерезова – «Учредительное собрание Дальневосточной республики». Чудом из чудес показался «волшебный фонарь», при помощи которого удалось побывать в Африке, увидеть, как растут кораллы, и даже узнать, что видит ученый в капле воды под микроскопом. А бесплатные кинокартины! Разве забудется, как грузно протопал по беленой стене «Отец Сергий» и как он смотрел на сидевших в зале полными скорби огромными «мозжухинскими» глазами? А еще в бывшей ночлежке танцевали, пели хором песни, брали на дом книги, устраивали громкие читки и играли в домино. Все это на глазах меняло быт городской окраины, вытесняя ее извечную гордость – поножовщину и кулачные бои.

В эти же дни, встретившись с Бородкиным, Вениамин дал волю своему раздражению:

– Что это ваш дружок задумал?! Выходит, РКСМ ему – пхе! Или он попросту сдрейфил? Проторенной дорожкой легче идти!

– Чушь несешь. Человек уходит на фронт, а ты его называешь трусом. И вообще, так вот, на ходу, решать чужую судьбу… Твоя-то храбрость в чем проявилась?!

– Чуть что, вы сразу на дыбки. А ваш д’Артаньян…

– Сплетничать не будем. Вызывай Александра на бюро, там и разберитесь. Решайте в открытую.

– И вызовем. И решим. И запишем!..

– Ну-ну, действуй. Вольному воля!

Вениамин поинтересовался мнением Нерезова. Тот был еще более краток:

– Булыга хочет идти на фронт. Кто вправе удерживать его в тылу? Я этого парня знаю. Он не из тех, кого водят на помочах.

– Это все, что ты можешь сказать в его оправдание? – вспыхнул Вениамин.

– В оправдании ни в моем, ни в твоем Булыга не нуждается. А сказал я даже больше, чем хотел, – и Нерезов положил телефонную трубку.

– Гудеть, так сказать, будут ребятишки, – пошутил Булыга, получив вызов на бюро облкома. – А ведь каждый, окажись на моем месте, поступил бы точно так же.

В перетянутом ремешком армейском полушубке Саша казался повзрослевшим и держался независимо. Встретившись с хмурым взглядом Вениамина, глаза его засияли еще ярче.

– Явился? – спросил Гамберг.

– Как видишь. А что?

– Он еще спрашивает, что. Ты должен отчитаться в своей работе.

– Изволь…. тебя, собственно, что интересует? Ведь за Свободный и Ерофей Павлович я, так сказать, дал письменный отчет.

– Это неважно. Пускай бюро послушает и сделает выводы, почему ты дезертировал. Сарра, пиши.

Булыга пожал плечами. Худенькая Сарра Шкляревская зашуршала бумагой и стала смотреть ему в рот, будто ждала каких-то жутких откровений.

– В Свободном? Ну что ж… в Свободном мы неплохо поработали. – Булыга переступил с ноги на ногу. – Мобилизовали лошадей и подвезли к линии железной дороги и к школам дрова. Сначала валили лес, обрабатывали его. Да, тощая лошаденка, так сказать, спасла железную дорогу. Думаю, там и теперь это дело движется.

– Тут не думать нужно, а знать.

– Я же колесил по линии железной дороги. На станции Ерофей Павлович не было комсомольской организации, пришлось, так сказать, организовывать.

– Ну и какой результат? Не взяли тебя ерофеевцы в штыки?

– Нет, не взяли, – улыбнулся Булыга. – Вступило в организацию двадцать семь человек и сразу, так сказать, на приступ: «Вон, в двух шагах от станции, дом бывшего урядника пустует. Ты бы помог его оттягать». А тут и помогать было нечего. Стоит хоромина без окон, без дверей. Ветер по комнатам свищет. Печи, пол, все разбито, порушено. Хозяин, когда в бега пускался, так сказать, все привел к одному знаменателю. Остатки, кому не лень, растащили. Ребята по дворам пошли: там оконную раму, там стол выудили – несут обратно. Окна на первых порах досками забили. На дверях большущий замок повесили.

– Нас замки меньше всего интересуют, – поморщился Вениамин, – нам важна работа.

– Работа есть и будет. Это, так сказать, несомненно.

– Ладно. Увидим. Что ты делал дальше?

– Дальше я, так сказать, встретил Постышева, и мы с ним решили…

– Знаем. Вы, что же, и раньше были знакомы?

– Это неважно. Мы решили…

– Бюро облкома отменяет ваше решение. Тебе придется подчиниться.

– Это невозможно, – спокойно ответил Булыга, и только по его потемневшим глазам можно было догадаться, чего стоило ему это спокойствие.

– Это невозможно, – повторил он, – завтра мы уходим на фронт! – Он повернулся и, четко чеканя шаг, направился к двери. Все молча смотрели ему вслед. В дверях Булыга обернулся. – Жаль, что мы так расстаемся, ребята, – сказал он, и впервые за весь вечер в голосе Булыги прозвучали теплые нотки. – Но я с семнадцати лет в партии и подчиняюсь ее зову. Верю: когда-нибудь вы меня поймете. – Он притворил дверь так осторожно, будто боялся причинить ей боль. Потом в коридоре прозвучали шаги и стало тихо. Все поняли, что он ушел навсегда.

Первым нарушил молчание Вениамин:

– Сарра, пиши, – сказал он невозмутимо. – Пиши так: «Товарищ Булыга, как член облкома, выдвинутый съездом, не может быть взят политотделом и остается при своих обязанностях у облкома…»

…Подставляя лицо холодному – было уже второе ноября – ветру, Булыга шагал на Соборную к ребятам и думал о том времени, когда он так стремился в этот город. Вспомнились бражничавшие в поезде офицеры, разговор с Беркутовым, истеричность Городецкого и то Странное чувство, которое он испытал недавно, просматривая старые харбинские газеты и наткнувшись на извещение: «…Отпевание убиенного состоится в Покровском соборе». Значит, поручик убит. Но кто же убийца?

«Я ведь сам благовещенский», – отчетливо возник вдруг в памяти голос Беркутова. Стало зябко при мысли, что они могли бы встретиться вот на этой, слабо освещенной улице. Здесь они не разошлись бы так мирно, как тогда в Харбине. Здесь игра пошла бы в открытую.

Ветер стих, и, будто решив порадовать Булыгу напоследок, в воздухе закружились крупные снежные хлопья.

10

Этой осенью Вениамину жилось дома не сладко. Отец с ним не разговаривал. В Лии Борисовне появилась какая-то обреченность: она таяла на глазах. Руки стали прозрачными. Глаза запали, и слезы делали благое дело, смягчая их сухой и горячечный блеск. Когда Вениамин находился под родительским кровом, атмосфера сгущалась до предела и каждую минуту могла разразиться гроза. И все же он не мог покинуть этот дом, живя здесь ради матери, дни которой были уже сочтены.

Наступила третья годовщина Великого Октября. Две первые годовщины, под пятой интервентов, были отмечены кровавыми репрессиями и слезами, вот почему эта вылилась в шумный и веселый общенародный праздник. Сразу после демонстрации на городских площадях начались концерты и шумные хороводы, продолжавшиеся до поздней ночи. Зажигательно рассказывали с маленьких трибун делегаты Народно-революционной армии о том, как очищалось от интервентов Забайкалье, а в клубах уже взвивались занавесы и начинались спектакли.

В Центральном клубе с потрясающим успехом прошла пьеса «Террористы». Вениамина в заглавной роли было просто не узнать. Он был весь обвешан бомбами и говорил с таким пылом, что девчатам хотелось плакать. Многие и на самом деле расплакались, когда его наконец убили. Чтобы не портить эффекта, Вениамин не вышел на вызовы и сразу же, как разгримировался, исчез из клуба. Кое-кто из неискушенных зрителей остался убежденным, что этот отчаянный парень погиб и на самом деле. Их не разубеждали. В двадцатом году на Амуре не боялись смерти: она запросто гуляла по городу и входила во многие дома.

Выйдя на ярко иллюминированную улицу, Вениамин пожалел, что родной дом находится в двух шагах от клуба. Идти туда не хотелось. Он повернул в противоположную сторону, постоял над Амуром, дошел до городского сада. Всюду горели цветные лампочки, плясала молодежь.

На второй день праздника за обедом Вениамин отказался от какого-то блюда. Мать испуганно заморгала, а гнев отца семейства прорвался градом упреков:

– Макаронник ему не по вкусу, – побагровел Лазарь Моисеевич, – ему налимью печенку подавай или седло дикой косули под смородинным соусом. – Старый Гамберг в свое время слыл большим гурманом, и теперь, называя блюда, он как бы смаковал их и злился, ощущая вкус и запах, но не насыщаясь ими. В заключение он процитировал две строки из ставшей совсем недавно очень ходкой, глупейшей частушки:

 
Комсомольцы ходят голы,
Кобылятину едят.
 

Непостижимо, откуда чопорный старик мог узнать такое? Мать смотрела страдальческими глазами. Любочка и Юра переглядывались и могли включиться в действие и слезами и смехом. Вениамин решил обратить все в шутку:

– А ей-богу, было бы недурственно отведать мясца, – сказал он веселым тоном. – Как это я не додумался сходить сегодня на охоту? Впрочем, еще не поздно. Я пойду… – Это было сказано полувопросительно. Лазарь Моисеевич сразу же остыл, хмыкнув:

– Охотничек, – он уткнулся в тарелку и стал есть с завидным аппетитом. Лия Борисовна заволновалась:

– На Зее шуга, а в сопках что за охота? Зайцы, поди, и то попрятались, на улице метет.

Все это было верно, но на Вениамина напало какое– то детское упрямство:

– Мне что заяц, что косуля, лишь бы не серый волк. Впрочем, волчья шкура к кровати тоже не помешает! – Он чуть не засвистел от радости, что нашел предлог уйти из дома, но вовремя спохватился и, поблагодарив мать за обед, прошел в свою комнату. Сборы были недолги: старый гимназический костюм, шерстяные носки и унты. Рассовав по карманам дошки патроны, он надвинул на брови отцов треух, перекинул через плечо ружье и выбежал из дома.

В небе крутились серые мохнатые облака, готовые вот-вот сыпануть мокрым снегом. Ветер бешено выл, кидался под ноги, распахивал полы дошки и задувал в карманы. Но эта непогодь только бодрила. Веселое озорство охватило Вениамина, он почти пробежал три квартала и через барахолку, через кладбище, мимо Охотничьего сада и заразных бараков, зашагал в сторону Китайского квартала. Этот квартал пользовался дурной славой, как гнездилище пороков. Говорили, что там бесследно исчезают люди. В него знали дорогу спиртоносы, курильщики опия и азартные игроки в маджан и карты. Но те, кому не было в этом нужды, обходили его засветло и стороной.

А что если зайти в одну из этих фанз? Китайцы очень гостеприимны, а Вениамин к тому же пользовался у них особым почетом: от рабочих рыбалки он узнал сотню-другую слов на гиринском наречии и даже писал некоторые иероглифы. Но сунуться к незнакомым он все же не решился.

Разумеется, ни о какой охоте не могло быть и речи. Ночь надвигалась из-за сопок. Пуржило. И все же это была славная прогулка: щеки горели, от свежего дыхания ветра, казалось, обновилась кровь. Вениамин повернул обратно. Неважно, что он вернется домой с пустыми руками, никто и не ждет добычи. Мать будет рада. Отец уже остыл и притворится, что не заметил ни его отсутствия, ни прихода. А он сам, обогатившись чем-то наедине с собою, уже не позволит ни сегодня, ни завтра вторгнуться в свою жизнь пустоте и скуке. Город сиял ему навстречу огнями.

Вениамин подошел к дому, потоптался у калитки: «Пройду еще до Амура и лады!» – Но ему не было суждено дойти до реки. Канареечно-желтый дом с галереей по второму этажу вдруг привлек его внимание. Теплый оранжевый свет струился сквозь кисейные занавески верхних окон. Он знал, кому принадлежат эти окна. Он бывал в этом доме, и, кажется, ему были рады. А что если зайти? Час не поздний, но и не такой уж ранний. Посмеиваясь, он поднимался по узким выщербленным ступеням и не совсем уверенно тронул пуговку звонка.

Дверь распахнулась. Он увидел Елену в длинном теплом халате. В глазах девушки мелькнуло удивление… Она его не сразу узнала. Потом глаза заблестели: она что-то сказала, засмеялась. Вениамин шагнул в переднюю и захлопнул дверь. Они стояли совсем близко друг от друга. Зеленый цвет халата скрадывал яркость ее лица.

– Откуда ты, прелестное дитя? – спросила, смеясь, Елена. Он не ответил, вспомнив вдруг, что родители ее уехали и вернутся не скоро. Девушка тоже подумала об этом. Она не предложила ему раздеться, повернулась и: пошла в свою комнату. Вениамин шел следом.

В этой комнате ему все было знакомо: и узкая постель, и серый, с алыми розами, ковер, и приземистая оттоманка, на одном из валиков которой лежала раскрытая книга. Белые стены были без украшений, на полированном столе в узкой вазе стояла сосновая ветка, на одном из окон – весь осыпанный нежно-розовыми звездочками какой-то цветок. Она стояла посредине комнаты и, не предлагая садиться, ждала, что он скажет.

– Я пойду разденусь, – сказал Вениамин. Елена молча кивнула, глядя неотрывно на его охотничье ружье.

– И, если можно, умоюсь?

– Да, конечно… Хочешь есть? – озабоченно спросила она.

– Если можно, стакан чаю, пожалуйста.

– Да, конечно, – повторила она и пошла на кухню, достала из буфета домашний кекс, варенье. Начищенный до блеска медный чайник кипел на плите. Было слышно, как в ванной льется из отвернутого крана вода. Девушка прошла в комнату матери и вынула из шифоньера купальную простыню, стукнула в дверь ванной и повесила ее на дверной ручке. Сильно пахло табаком. Он, наверное, курил там.

Вениамин вошел в комнату, кутаясь в мохнатую простыню, как римский патриций в тогу. Он сел на оттоманку и протянул к ней руки:

– Как чудесно!

Елена отстранилась. Мальчишка, он был совсем как мальчишка! Влажные волосы падали ему на искрящиеся глаза. В нем ничего не оставалось от того избалованного девичьим вниманием красавчика, каким она знала его прежде. И он сказал, будто разгадав ее мысли:

– Мне здесь хорошо.

Она опять промолчала.

– Лучше, чем дома, – уточнил Вениамин. Теперь она знала, что привело его сюда: слишком разные люди сведены судьбой под добротной крышей гамберговского дома. И она ощутила радость и гордость, что он не пошел к кому-то другому, а к ней, к Елене. Все в ней пело и ликовало, но она спросила будничным тоном:

– Тебе крепкого чаю?

– Пожалуйста, покрепче и погорячее. – Он выпил, обжигаясь, нестерпимо горячий чай и сцепил на колене пальцы рук. На книжной этажерке лежало большое, румяное яблоко. Елена взяла его, разломила пополам и сказала о горском обычае: съесть двоим одно яблоко – залог большой дружбы. И они съели его, с кожицей и сердцевиной, смущаясь и дивясь самим себе.

Елена ни о чем не спрашивала. Все, что он найдет нужным сказать, он расскажет и сам. И Вениамин, будто оттаивая, стал говорить о семье, и о себе самом. Это была горькая исповедь: отец считает его отступником, ребята карьеристом. Он мечтает уйти на фронт, с оружием в руках доказать, на что он способен, но нельзя оставить мать. Врачи опасаются за ее рассудок. Уйти – это обездолить брата и сестренку. Она погладила его волосы:

– Мы живем в очень сложное время, Веня, и отец твой не каменная глыба, а человек, который рано или поздно поймет, что законы Иеговы обветшали и требуют замены. Верь, милый, все встанет на свое место, все будет хорошо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю