Текст книги "Заслон (Роман)"
Автор книги: Любовь Антонова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Неожиданно вернулся из Читы Колька. Он ехал домой с опаской: как рассказать старшему брату, что испугался военной дисциплины, скудного пайка, холодных, нетопленых общежития и классов. Мальчишка еще в дороге решил ни в чем не перечить Алеше, учиться хорошо и жить так, будто его и нет на свете.
Алеша встретил братишку насмешливым прищуром светлых глаз:
– Дезертировал? – спросил он не то в шутку, не то серьезно. Посиневший от стужи Колька промолчал. Он сам сходил в школу и договорился, чтобы его приняли в тот класс, из которого он выбыл в связи с отъездом. Он вступил в комсомол. Даже рыбная ловля была для него теперь не просто забавой: рыба шла уже не на утеху хозяйкиному коту, а стала немалым подспорьем в их скудном рационе.
«Шелковый стал, – писал про него Евгению в Хабаровск Алеша. – Как-никак, а нашему Николаю шестнадцатый год».
14
Комсомольцы города готовились к антирелигиозному карнавалу, намереваясь приурочить его к пасхе. Но тут произошли события, которые нельзя было оставить без внимания. У старичков Казанцевых, на углу Иркутской и Садовой обновились иконы. Два дня спустя прошел слух, что на всех городских церквах обновились кресты, а в Будундинском мужском монастыре, за Зеей, сами по себе зазвонили колокола.
– Кайтесь, православные, кайтесь! – завопили с амвонов попы. Духовенства явно било на то, чтобы в страстную субботу молодежь оказалась не в клубах, а в домах божьих.
Мацюпа позвонил по телефону Шуре Рудых:
– Вывесь афишу, что сегодня антирелигиозная лекция. Докладчика я пришлю.
Секретарь Центрального райкома комсомола запустил пальцы в свои густые волосы, а через минуту, поручив ребятам писать афишу, помчался домой сказать матери, что вернется поздно, да, кстати, и пообедать.
Возвращаясь в клуб, он еще издали увидел красочную афишу и успокоился: народ валом валил в широко распахнутую дверь. Шла не только молодежь, но и пожилые. В тесной комнатушке за сценой Шуру уже ожидал агитпроп облкома Алексей Гончаров, недавно вернувшийся с фронта, где он редактировал фронтовую газету забайкальский «Красный клич», и работавший теперь в областной газете.
Через минуту Гончаров стоял на сцене в накинутой на плечи армейской шинели и щурил в зал свои серо-голубые глаза. Он показал в улыбке свои сахарные зубы, передернул плечами, поправляя сползавшую шинель, и сказал негромко:
– Отец и мать мои были неграмотными, – необычное начало настораживало, каждый второй из сидящих в зале то же самое подумал и о своих родителях. – Они были совершенно неграмотными, – уточнил Гончаров. – Но они видели, что грамотным, или, как говорил отец, «ученым» людям жилось легче, и решили во что бы то ни стало дать мне образование…
Шуру позвали к телефону. Он сразу же узнал хрипловатый и как будто недовольный голос Мацюпы:
– Ну как, народ собрался?
– Полон зал. Слушают внимательно.
– Ладно, пускай слушают. У меня к тебе, Рудых, разговор. Ты меня слышишь?
– Слышу! Слышу! – обрадовался Шура, – Как будто ты здесь рядом!
– Очень хорошо, – хмуро одобрил Петр. – Так вот тебе задание… – он помедлил, будто припоминая. – Ты про «Детское общество» слышал? У меня тут матерьялец любопытный обнаружился. Весной восемнадцатого года, когда Амурская республика была, Мухин распорядился организовать в городе шесть детских площадок. Чувствуешь?
– Ну чувствую, – неуверенно отозвался Шура.
– А ты слушай и не перебивай. Это лучше бы не по телефону, да у меня тут… Площадки были при Народном доме, при детской библиотеке, в городском саду, в саду Туристов, в саду Охотников и при школе имени Ломоносова, это в Горбылевке… Ты меня слышишь?
– Да слышу, слышу, – опять заверил его Шура.
– Ладно, сейчас иду. Это я не тебе, Рудых, это меня на совещание зовут. Так вот, площадки эти были оборудованы, и при них были гимнастические городки. На площадках, понимаешь, ребятишек учили сокольской гимнастике, дорожки плести из телеграфных лент, вышивать стебельком. Еще собачек они лепили из глины, рисовали. Вообще, развивались… А куда это все подевалось, ты об этом не задумывался, Рудых?
– Нет, не задумывался, – честно признался Шура. – Куда подевались собачки из глины, я не задумывался. Может, раскисли под дождем?
– Сказано, не перебивай! – вспылил вдруг Петр. – Остряк какой нашелся, я тебе не про раскисших собачек, а про живых детишек. Куда наши детишки летом будут бегать? Чем их займем? Весна-то не за горами! Бойскауты не сегодня-завтра заголятся. Я сегодня городским садом поинтересовался, так там от площадки синь-пороха не осталось. А ребенок любит, чтобы гужи, горки там разные, мячики, понимаешь?
– Понимаю, – все еще ничего не понимая, подтвердил Шура.
– Да бегу, бегу, не разорваться мне надвое! – крикнул сердито его собеседник и заторопился. – Ты завтра в Охотничий сад прогуляйся, посмотри, как там и что. Да с собой кого-нибудь прихвати, лучше деваху какую-нибудь – они в этом деле больше нашего смыслят. Потом мы все соберемся и потолкуем, чтобы наши детишки… да не рви ты из рук трубку… Сам иду, Руд… – Звякнул звонок отбоя. Шура неудержимо расхохотался, представив себе молчаливого обычно Петра, обеспокоенного судьбой «наших детишек», в то самое время, когда их отцы ждут его на какое-то совещание, а он, наверняка, и пообедать-то не успел, и скудный ужин будет у него нескоро.
«Наши детишки» – трудно представить, что у этого увальня будут когда-нибудь свои дети, что он может полюбить и быть внимательным и нежным к кому-то другому, когда так безразличен к самому себе. Наши детишки… Но кого же взять завтра в Охотничий сад? Петро сказал: «Лучше деваху». Легко ему сказать. Но если я пойду один и чего-нибудь недосмотрю, он с меня шкуру спустит. А что это он говорил про стебелек? У кого бы узнать, что это за штука? Шура вышел в коридор и столкнулся с Рыжей.
– А, ты здесь, – обрадовался он. – Послушай, ты знаешь, что такое стебелек,?
– Сам ты стебелек! – фыркнула Рыжая. – Как думаешь, он когда-нибудь кончит трепаться? – кивнула она головой на приоткрытую в зал дверь.
– Думаю, что кончит, – ответил серьезно Шура и посмотрел на девушку. Обрамленное крупными кольцами густых и ярких волос, лицо ее матово белело в полутемном коридоре. Под тонкими темными бровями влажно поблескивали черные круглые глаза.
– А тебе что, не нравится доклад? – осторожно спросил он. – Ведь слушают же другие.
– Ну и пусть слушают, а я чуть не заснула.
Он знал, что она училась в церковноприходской школе, что выросла в монастырском приюте, но когда однажды заговорил с нею об этом, она только повела плечами:
– Вот еще, если я рыжая… – и убежала, и была весь вечер бесшабашно веселой, с неугасающим в глазах недобрым огоньком.
«Вот перец, да еще красный», – подумал тогда Шура и стал думать о ней что-то уж слишком часто.
Рыжая глянула мимоходом в зеркало и пошла к двери: большая, сильная, неслышно ступая подшитыми валенками.
– Послушай…
– Ты, кажется, что-то сказал? – обернулась она.
– Видишь… видишь ли, – заторопился Шура. – Тут поручение одно: нужно обследовать сад Охотников. Надо посмотреть, что осталось от детской площадки, чтобы наши детишки…
– Какие детишки? – удивилась она, приостановившись и внимательно разглядывая прорванную на большом пальце варежку. – Ты бредишь? У тебя температура?
– Почему температура? – обиделся Шура. – Это городские, это всех дети! Еще Мухин открывал для них площадки. Потом война была гражданская. Японцы. Мухина убили, и дело это развалилось. А ребятишки не бегали тогда без присмотра, не тонули в Амуре. Я думаю, надо составить смету, – неожиданно для себя заключил он.
– Ладно, – хлопнула варежкой по ладони Рыжая, – схожу завтра, посмотрю. Только я во всем этом, как баран в библии.
– Это неважно, – обрадовался Шура, – наше дело посмотреть и сказать Мацюпе, что там осталось.
– А ты тоже будешь смотреть?
– Так ведь комиссия же… Разве я тебе не сказал? От каждого района по два человека. – Они условились встретиться завтра, в три часа, прямо в саду Охотников.
Ночью с теплым южным ветром из-за Амура прилетела весна. Они и раньше бывали – такие погожие деньки, только Шура их не замечал. Звенела капель. Звонко, до одури, чирикали воробьи. Зримо набухали почки на деревьях, и хотелось петь. Волнуясь и спеша, он набросал на клочке бумаги начальные строки будущего стихотворения:
А я влюблен… в свой светлый город,
На берегах двух рек лежащий…
Здесь улицы прямей аллей,
Здесь запах свежий и бодрящий
Набухших почек тополей…
Но времени было в обрез, пришлось взяться за чертежи.
…Шура родился в приленской тайге, в семье потомственного охотника и зверолова. Как заведено было еще дедами, отец впервые взял его на охоту, едва мальчику минуло девять лет. Это была их последняя зима в Сибири: прошел слух, что в краю непуганого зверья, на далеком Амуре, двинулось в гору пушное дело. Деляги– американцы с руками рвут там не то что соболя или енота, но и серого волка метут. Цены же кладут, какие им вздумается, потому что нет в тех краях настоящих пушников, тех, что красную цену любому зверю знают и шкурку так умеют выделать, что товар заиграет и сам за себя заговорит. Заманчивы были и речи о щедрости благовещенских купцов.
С горделивой мечтой выбиться в люди, а пуще того дать в руки сына золотую жар-птицу – образование и тронулся Семен Федорович Рудых со своей статной и величавой Марией Григорьевной и шустрым Шуркой на Амур. Вместе с ними поехали из Сибири знатные пушники: старик Кузьмич и разбитной Федька Наумов.
Радушно приняли их в Благовещенске богатые мехоторговцы Минский и Левентас: дали на обзаведение денег. Скоро трое односельчан купили вскладчину на тихой Иркутской улице большой бревенчатый дом и стали понемногу обрастать хозяйством.
Из этого-то пятистенного, под железной крышей дома и побежал осенью Шурка в церковноприходскую Михайло-Архангельскую школу, что стояла напротив недостроенного собора почти впритык к маленькой, сияющей куполами и голубыми стенами церкви. И в первый же школьный день случилось такое, что не могло произойти в таежной глухомани. Долго потом казалось Шуре, что люди, да и звери, которых знавал он прежде, были и сердечнее и приверженнее к доброму, чем горожане.
Маленькая, похожая на лису-огневку девчонка не отозвалась на перекличке. Оказалось, что она не знала своего имени. С удивлением и даже страхом смотрел он на это неказистое существо: неужели она всю жизнь прожила бы так, не зная, как ее зовут, до самой смерти? Страшным и затхлым показалось ему неслыханное до этого слово «приют». Был он готов убить мальчишку, смеявшегося над той девчонкой, жестоко разодрался с ним на первой же перемене. Их оставили без обеда…
…Мать принесла газету. Не выпуская из пальцев рейсфедер, он просмотрел страничку «Красной Молодежи».
– Смотри-ка, мама, на пристани Бурея в комсомол вступило семнадцать ребят, и первое, что они сделали, – устроили воскресник по заготовке дров. А дрова они сдали в кооператив и на эти деньги приобрели столы и скамейки для клуба. Коммунистический Союз Молодежи – не чета прежнему союзу: там только болтали о самоусовершенствовании!
Мария Григорьевна, раскрасневшаяся от кухонного жара – по воскресеньям она топила русскую печь и пекла хлебы и пирог – улыбнулась сыну. Когда Шура был дома, все ее тревоги отходили в сторону. Она тогда верила в пользу его дела, и, казалось, будь моложе, сама бы вступила в комсомол.
– Дело-то рук человеческих всегда лучше самых распрекрасных слов. Однако бросай свою газету, Шурка! Мой руки да сядем обедать, у меня все поспело. – За столом она заговорила о младшем Гертмане:
– И что ему могло в Чите не понравиться? Вот шалавый! Сыт был, одет, обут, да еще учили. Глядишь, в люди бы вышел. Насел опять на Алешу, ни охнуть парню, ни вздохнуть – воспитывай, а он сам еще дите.
– Не очень-то они там сыты были, – возразил Шура.
– А у брата, небось, слаще живется? – рассердилась мать. – У Алеши и без Кольки ни отдыха, ни веселья, одни заботы да хлопоты. К нам и то не выберется на часок.
Шура, не ответив, глянул на часы. Третий час был уже на исходе, нужно было поторапливаться. Он поблагодарил мать за обед и вышел в переднюю.
– Ну я пошел! – крикнул он, одевшись.
– С богом, – она вышла, чтобы запереть за сыном дверь и залюбовалась, глядя, как он, в обход первых весенних луж, пересекает большой общий двор.
Садом Охотников называлась сосновая роща, расположенная в северо-западной части города на небольшой возвышенности, за Переселенческим управлением.
Шура спешил к месту встречи заболоченными пустырями, но, сократив расстояние, мало выиграл во времени. Солнце растопило лежавший здесь еще вчера темный ноздреватый снег. Между кочками, в блестящих лужицах, дотаивали кусочки льда. Шура выбрался на ровное место. Почва расползалась под ногами, увязавшими по щиколотку в холодной и вязкой жиже. У побуревших от времени ворот сада он увидел на влажной земле отпечатки маленьких ног. Вот здесь она остановилась и вытерла ноги о сухую траву. Обратно она не выходила. Шура толкнул калитку.
Девушка сидела на перилах открытой веранды и болтала ногами. Красная косынка пламенела на солнце, волосы тоже. Шура не менее тщательно, чем это было сделано ею, стал вытирать о траву свои облепленные грязью сапоги. Рыжая наблюдала за ним насмешливыми глазами. От этого становилось не по себе, уж лучше бы она его окликнула, ругалась бы, что ли.
– А, ты уже здесь, – сказал он, как будто только что ее увидел, и остановился на ступеньке, упираясь рукой в точеный столбик балюстрады. – Ты сердишься на меня? – спросил он тихо; в темных его глазах сквозило беспокойство.
Рыжая легко соскочила на дощатый пол, отшвырнула ногой обломок какой-то глиняной игрушки и пошла к нему, приминая сухие, лежавшие здесь с осени листья.
– Мог бы и не приходить, – сказала она просто, – смотреть-то нечего. Ну были когда-то гужи, вон там остался один столб. Навес этот уцелел, вот и все богатство.
– Как хорошо здесь! – воскликнул он радостно.
– Да, хорошо. – Девушка окинула сад спокойным, оценивающим взглядом до самых дальних его кущ. – Только сосны вершинами шумят. Здесь и. воздух другой, чем в городе. Чувствуешь? – Тонкие ноздри ее небольшого точеного носа раздувались, в черных глазах вспыхивали и гасли искорки.
– Стихи здесь сами складываются…
– Стихи? Какие стихи? – тон у нее был недоверчивый. Он не решился произнести вслух зазвучавшие в сердце песенные строки.
Возвращались кладбищенской окраиной. Мимо братских могил, безымянных холмиков. Жиденький колокольный звон разнесся вокруг, в церковке кого-то отпевали.
– Ну и дорогу ты выбрала, – сказал Шура. – Ты и сюда шла кладбищем?
– Я как-то не задумывалась над этим. – И невесело улыбнулась: – Для меня кладбище – не это, а там, возле монастыря – заменяло всю природу. Сядем, – предложила она, завидев двигавшуюся им навстречу похоронную процессию, и опустилась на гладкую могильную плиту. Шура сел с нею рядом. – Вот у тебя фамилия Рудых… Тебе это не кажется странным?
– У каждого есть какая-нибудь фамилия. И моя мне кажется не хуже других. Рудых… Что же в ней странного? – переспросил он недоумевая.
– Все фамилии, говорят, произошли от прозвищ. По-украински рыжий называется рудым. Это значит, что кто-то из твоих предков был такой же рыжий, как… я. Вот у тебя темные волосы, а ты все же называешься так, как твой далекий предок.
– Пусть будет так, – поспешно согласился Шура, сделав приятное открытие, что она умеет говорить не одни грубости. – Может, по этой причине твои волосы и кажутся мне самыми красивыми на свете.
Она не оценила тонкости его комплимента, достала из кармана жакетки табак и бумагу, скрутила проворными пальцами длинную, тощую папиросу и закурила. Пальцы ее вздрагивали, как от озноба.
– Ты помнишь, как мы впервые пришли в школу? – спросила она, быстро глянув ему в лицо своими черными, с влажным блеском глазами.
– Помню. Я все помню. – Он коснулся ее руки. – Зачем ты куришь?
Девушка резким движением откинула папиросу и вскочила на ноги.
– Пойдем. Ноги мерзнут. – Она была в тех же валенках, что и вчера, пропитавшихся водой и еще более неприглядных при солнечном свете.
– Да как же ты… – начал было он.
– Дальше нам не по пути, – прервала она нетерпеливо. – Тебе туда, а мне в эту сторону. Ну чего так смотришь? Тут монашки наши бывшие живут недалеко, зайду к ним, обсушусь.
…Шура шагал по подмерзшим к вечеру лужам, мимо раскрашенных, как пасхальные яйца, домов и размышлял: «А живется-то ей несладко. Если она и не голодает, то недоедает-то уж повседневно…» Но как помочь ей? Мог ли он, не спросив у матери, вынести из дому хотя бы крупицу? Ведь она с тех самых пор, как он себя помнит, славится своею бережливостью. Можно было бы взять Августу за руку, привести в дом и сказать: «Вот, мама, моя невеста!» Но еще неизвестно, как отнеслась бы к такому заявлению мама. Да и пошла ли бы с ним девушка – тоже вопрос нерешенный. Вон ее опять потянуло к монашкам.
А Рыжая шла по параллельной улице в ту же сторону, что и Шура, и вспоминала до мельчайших подробностей тот день, когда увидела его впервые.
15
…Ее разбудил какой-то шорох, возня у кровати, прерывистый шепот:
– А мы уйдем потихоньку… Пускай Рыжая спит. Пускай дрыхнет. Опоздает в школу, ее и не примут, ей– богу, не примут. Зачем, скажут, нам такая? В первый день – и опоздала… тоже ученица!
– А я и не сплю! – Рыжая в гневе сбрасывает с себя одеяло и садится на кровати: – Я все слышала! Я вперед вас проснулась и в школу приду первая! Вот!..
Две взлохмаченные головенки ныряют под серые байковые одеяла, и в наступившей тишине приходит горькое сожаление о сказанном. «Как же я найду эту школу?! – размышляет она в смятении. – Нужно заключить мировую. И за что только эти девчонки возненавидели меня? Я маленькая, я сегодня в первый раз иду в школу, а они бегали уже и в ту зиму».
Девчонки снова начинают шушукаться. Вдруг одна из них радостно восклицает:
– Глянь-ка, платье-то новое! Глянь!
– И у меня платье новое и передник новый, – говорит несмело Рыжая, – вот…
– Ой, и у меня передник! Погляди, Нюрка, погляди! – восторгается Настя.
Пытаясь наладить отношения, она упрямо утверждает:
– И у меня новое… и передник… и башмаки…
Серенькое платье пахнет краской и крахмалом. Оно шуршит, как бумага, и длинное, до самых пят. Воротник передника тугим ошейником сжал горло. Долго-долго возится девочка с башмаками: они ничуть не новые, бурые, ссохшиеся за лето и сначала отказываются налезать на ноги, а потом сдавливают их, как клещи. Пока она умывалась, мрачная, невыспавшаяся монахиня, мать Серафима, охая и зевая, успела причесать одну из школьниц и вплетала в косу другой розовую атласную ленту.
«А помириться-то надо, надо…» – Эта мысль не дает ей покоя, и она начинает беспечно, нараспев, как будто бы ничего и не случилось:
– И у меня лента. Вот, видите, лента!..
Тогда черненькая, шустрая, как мышонок, Настя начинает смеяться:
– У нее лента! Ха-ха-ха! Мы взяли себе голубую и розовую, а тебе оставили зеленую!
– Все не как у людей, – заключает толстенькая, с глазами-щелками Нюрка, – тьфу!..
– Да, зеленую! – продолжает Настя, – и она короче, вот на эстолько! А пойдешь по улице, тебя корова забодает. Оно уж всегда так, если лента зеленая. Потому что корова думает, будто это трава. Она как замычит: м-му… А рога у нее длинные-предлинные, а глаза…
Рыжей становится страшно. Она бледнеет и начинает тяжело дышать.
– Ну-ну, слухай их, дурочек, – успокаивает мать Серафима. – Они тебе наскажут. Полно вам, бесстыдницы, маленькую забижать, – прикрикивает она на девчонок. – А еще ученицы!
– Ты, девонька, им не верь, – продолжает наставлять, расчесывая ее редко видевшие гребешок вихры, мать Серафима. – Корова зеленый цвет любит. Она красный не обожает, а зеленый ей по карахтеру, рыженькая! Да… Ну, с богом: науку тебе обрести, горшка с кашей в платке не нести! – и она растроганно крестит склоненную головку с зеленой ленточкой в огненной косичке.
Гулко ударил большой колокол. Привратница распахнула маленькую боковую калитку. Девочки шагнули на тротуар. Путаясь в длинном платье и едва поспевая за двумя подругами, Рыжая вдруг вспомнила, что только второй раз за всю свою жизнь она вышла с монастырского двора.
Впервые это случилось зимой, в Крещенье. Она тогда увязалась с крестным ходом на Амур – «Иордань». Улица тогда была покрыта снегом. Снег лежал всюду: на крестах, на деревьях, на крышах домов… Выбившиеся из-под платка кудряшки так заиндевели, что ее никто уже не назвал бы рыжей. Мороз больно пощипывал пальцы на руках и ногах. Потом так сильно захотелось спать. Из глаз катились слезы и застывали, и тело стало превращаться в ледышку, а вокруг колыхался синий туман. Как попала она домой, не помнила, хотя от матери Серафимы слышала не раз, будто упала без сознания на лед и ее на извозчике привезли обратно в приют. На извозчике… Как это интересно! А что такое извозчик?!
Ногам стало жарко. А улица была тихая, вся поросшая влажной и прохладной травой, и ей вдруг нестерпимо захотелось скинуть башмаки и побегать по этой траве босиком. Она еще никогда не бегала босая по траве. Трава не росла на мощеном монастырском дворе, а на примыкавшем к нему маленьком кладбище трава была высокая и переплеталась с одичавшей малиной, путалась с жгучей крапивой и обнималась с колючим шиповником. Разве по такой траве побежишь, не исколов до крови ноги, как исколот терновым венцом лоб распятого на кресте Иисуса? Мраморные ангелы стыли над могилами, и дети приходили в этот сад смерти лишь затем, чтобы чистыми, ангельскими голосами спеть «вечную память» тому, кто навсегда скрывался под землей.
…В школьном коридоре приютские девочки смешались с другими детьми, и она осталась одна. Прижавшись к стенке, первоклассница испуганными глазами наблюдала маленьких и больших людей, вслушивалась и пыталась понять их разговоры. Перед нею открывался новый, неведомый мир, и она вдруг увидела себя со стороны: маленькую, заброшенную, смешную и непохожую ни на кого. И голубенькая тетрадка в руках, и остро отточенный карандаш казались ненужными, стыдными до слез. А еще она поняла, как необходим самый обыкновенный носовой платок. Но платка у нее не было, и она вытирала нос шуршащим рукавом новенького платья.
Дрожат в солнечном луче золотые пылинки, плывут, искрятся… Пахнет масляной краской, известью, столярным клеем. Эти запахи необычны и новы, как и эти, окружающие ее со всех сторон, люди.
– Вера Афанасьевна, здравствуйте! Это мой сыночек…
– Ах какой румяный бутуз! Как тебя зовут, детка?
– Шура.
– А фамилия?
– Рудых, – отвечает черноглазый мальчуган.
– Умница. Надеюсь, ты хорошо будешь учиться, Шура Рудых, – говорит учительница и, коснувшись рукой его наголо остриженной головы, проходит дальше.
– Девочка, девочка, давай дружиться, а? Не хочешь? Молчит, дурочка какая-то…
«Ах, зачем я промолчала!» – запоздало спохватилась Рыжая. Вот уже подбежала к другой девочке беленькая толстушка в коротком платьице и ботиночках, которые не жмут. И уже обнялись, шепчутся:
– Не подходи к этой… Она приютская… у них вши!
– А мы в деревне были. Целое лето! Там гусята жж… желтенькие!
– Танечка, детка, вынь пальчик из носика. – Танечка держится за руку матери, у нее сумка, ах какая сумка! – само солнышко в нее, как в зеркало, глядится…
– Гли-ка, ребята, косичка, как морковка красная, а лента зеленая! А лицо-то, лицо, веснушки – во! Не личко, а кукушкино яичко. Смехота!
– Рыжий красного спросил: чем ты голову красил?..
«Это обо мне, – вспыхивает Рыжая, – почему, как морковка? Морковка бывает в супе. Она кружочками… А яйца? Их же на пасху едят. Разве мальчишки этого не знают? Сначала яйца красят: луковой шелухой, зеленым и красным порошком, завертывают в цветные лоскутки и кипятят. Потом их натирают постным маслом, чтобы блестели, потом святят в церкви. После этого яйца можно есть. Они очень вкусные. Но что это значит: „Кукушкино яичко“? И зачем меня толкнул этот мальчишка?» – Новый мир, при всей своей занимательности, становился враждебным, и у Рыжей, как у загнанного зверька, один за другим возникали планы самозащиты.
Громкий голос учительницы возвестил:
– Дети, становитесь попарно. Сейчас мы пойдем в церковь и помолимся боженьке, чтобы он помог нам учиться.
Рыжая идет в паре с Танечкой. Церковь здесь же, во дворе. Она голубенькая, как школьная тетрадка. Сад густой и еще, несмотря на осень, тенистый, подступает к церковным стенам. В окна, забранные решетками, заглядывают маленькие желтые груши и красные ранетки.
– Решетки – это затем, чтобы богомольцы груши не крали? – спрашивает Танечка, доверчиво глядя в глаза новой подруги своими васильковыми глазами.
– Угу, – отвечает Рыжая, внутренне теплея от ласкового голоса и взгляда. И вдруг неожиданно для себя начинает горячо и убежденно шептать: – Если бы не решетки, богомольцы все бы потаскали. Раз – и в карман, раз – и в карман!
Потребность в общении так велика, что она ничуть не раскаивается в том, что сказала неправду.
Танечка звонко хохочет. Мать наклоняется к ней и что-то говорит вполголоса. Покосившись на приютскую, она увлекает дочку в сторону. Невнятно, себе под нос, причитает о чем-то седенький батюшка. Оглушительно рявкает гривастый дьякон. Все торопливо крестятся. Мальчишка в синей рубашке запускает руку в карман и гремит бабками. Батюшка устало и небрежно помахивает кадилом.
Каждый день она видит, как кадят богу росным ладаном. Каждый день с тех самых пор, как она себя помнит, наблюдает за тем, как синий дым поднимается высоко-высоко, к самому богу Саваофу, сидящему на потолке. Бог Саваоф – старенький и добрый… если его не рассердить. Ведь выгнал же он из рая Адама и Еву, когда они перестали его слушаться и съели яблоко – большую ранетку, – подаренную змеем… Бог вездесущ. Бог всемогущ: он сотворил мир за шесть дней и создал человека по образу и подобию своему. «Значит, и у него были веснушки, – делает она странное открытие и тут же спохватывается: – нет, это так некрасиво!» Бог слепил первого человека – Адама из глины и вдунул в него живую душу: А человечицу – Еву бог сделал из Адамова ребра. Но почему он делал Еву из ребра, может, у него не хватило глины? Все это выше ее понимания, и, морща лоб, она начинает сердиться: «Ах, какое мне дело до них, когда я не знаю, кто создал меня. И никто не знает. Я подкинутая…» Скорбно, по-монашески, Рыжая поджимает губы, но тут же расцветает в улыбке: «Помолюсь доброму боженьке, и он даст мне все, что я захочу. Господи, господи, сегодня я начну учиться, я хочу…» Кто-то больно дернул за косу. Это, наверное, мальчишка с бабками в кармане. «Не оглянусь. Назло не оглянусь! Вот сейчас ему будет».
– Господи, господи, тебе сверху виднее. Стукни его, добрый боженька, по башке! – громко шепчет она со страстной верой в торжество справедливости. Опять дернул. Тогда наступает время упреков тому, кому только что возносилась молитва:
– Тебе, наверное, смешно? Еще бы не смешно: тебе ведь не больно, – разъясняет она богу Саваофу. – Ну, скажи, зачем этот мальчишка трогает мое плечо? Вот обернусь и покажу ему язык. Господи! Да это ж учительница!
– Не смотри, девочка, в потолок, – шепчет учительница, – закрой рот, а то ворона влетит. Встань на колени и поклонись боженьке в землю.
Первоклассница с готовностью выполняет все, что ей приказано. Но служба уже закончилась, и все потянулись к алтарю. Батюшка мажет по лбу мягкой кисточкой, тычет в губы холодный крест и теплую руку. Лоб стягивает от клейкого миро. Все…
Дети выходят из церкви беспорядочной гурьбой. Набежавшая тучка ударила крупным дождем. Ребятишки с визгом кинулись бежать. Учительницы подобрали длинные юбки. Танечкина мать распустила огромный зонт и скрылась под ним вместе с дочерью. Кто-то звонко крикнул:
– Дождик, дождик, перестань!.. – Другие школьники подхватили. Впереди мелькнули две знакомые ленты: голубая и розовая. Рыжая бросилась за ними вдогонку, запуталась в большом, не по росту платье и упала. Когда она поднялась, все уже были на школьной террасе и смеялись над нею:
– Рыжая! Рыжая, ты под дождичком лежала, в луже голову держала!
…В классе все стены увешаны картинками. Елизавета Васильевна раскрывает большую черную книгу. В классе становится тихо. Все сидят прямо и смотрят на учительницу.
– Артюхин Иван? – говорит она.
Встает мальчишка с бабками в кармане, шмыгает носом, рот его в улыбке растягивается до ушей. Он с достоинством произносит:
– Это я, – и, подмигнув классу, садится.
– Афонина Стефанида?
– Я, – жалобно пискнула остриженная наголо девочка.
– Нужно вставать, когда отвечаешь старшим, – бегло глянув на нее, говорит учительница. – Сядь.
– Архангельская Татьяна? – Вскакивает пухленькая, кудрявая Танечка и, улыбаясь учительнице, с легким удивлением говорит:
– Я. Но меня никогда…
– Садись, Таня. Бесфамильная Августа? – глаза учительницы скользнули по классу: – Бесфамильной Августы нет? – Она делает пометку в своей большой книге.
– Белый Виктор? Садись, – приветливо кивает она чистенькому мальчику, растерянно мигающему светлыми ресничками, – сядь, Витя.
– Рудых Александр? Рудых Александр отсутствует?! – повышает голос учительница.
– Нет, я здесь! – румяный черноглазый мальчик вскакивает, улыбаясь милой, застенчивой улыбкой.
И снова фамилии и имена, имена и фамилии, но слушать уже неинтересно, а лучше из-под ладошки опять рассматривать картинки.
Потом учительница ходит между рядами парт, пересчитывает учеников. Губы ее шевелятся. Дойдя до последней парты, она тяжело вздыхает.
– Пятьдесят! Вас пятьдесят, – говорит она, – а откликнулось только сорок девять. Кто из вас не откликнулся, дети? – Учительница заглядывает в свою черную книгу и поясняет: – Не откликнулась Бесфамильная Августа. Бесфамильная Августа, встань и покажись всему классу, – говорит она нетерпеливо. Потом, помолчав и уже не скрывая своего раздражения, снова задает вопрос:
– Дети, кто из вас знает Бесфамильную Августу?
– Эта, – говорит Артюхин Иван, – эта самая! – Он громко шмыгает носом и пальцем тычет в лицо Рыжей, сидящей в соседнем с ним ряду на предпоследней парте. Он захлебывается от восторга:
– Она все молчит. Немуха! Я ей наступил на ногу – молчит! Дернул за мышиный хвостик – молчит. Ущипнул…
– Щипаться в школе нельзя, – сдвигает брови учительница. – Это что еще за мышиный хвостик? Вот я тебя оставлю без обеда. Сядь и молчи!
Лицо мальчишки гаснет. Виновницей «торжества» становится молчаливая девочка. Сорок девять пар ребячьих глаз смотрят на нее с недоумением и глубочайшим любопытством.
Учительница подходит к ней, склоняется низко. Она берет девочку за подбородок и смотрит ей в глаза: