Текст книги "«Ивановский миф» и литература"
Автор книги: Леонид Таганов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Была жажда борьбы – самая ценная струна жизни»[166]166
Цит. по той же книге.
[Закрыть].
Сама окружающая действительность заставляла вибрировать эту струну натуры Фурманова. Побывав на фронтах Первой мировой войны в качестве брата милосердия, он понял, что Россия находится накануне глобальных перемен и революция неизбежна. Это убеждение укрепилось, когда Дмитрий Андреевич возвратился в ноябре 1916 года в родной Иваново-Вознесенеск и окунулся в политическую жизнь пролетарского города. 15 ноября 1916 года он записывает в своем дневнике: «Слышите, как сильно бьется пульс русской жизни? Взгляните широко открытыми алчущими глазами, напрягитесь взволнованным сердцем – и вы почувствуете живо могучее дыхание приближающейся грозы…
Вверху заметались в паническом ужасе, а в глубине бурлит. И вот-вот прорвется огненная лава…» (4, 85–86.).
В Февральской революции Фурманов увидел «зарю новорожденного счастья». Но в большевистском Иванове он не спешит примкнуть к партийному большинству, считая диктатуру пролетариата «вещью немыслимой», «потому что 175 миллионов не захотят подчиниться 5 миллионам пролетариата»[167]167
Цит. по той же книге. С. 136.
[Закрыть]. Фурманову ближе в то время эсеры. Однако твердой уверенности в правоте эсеровских идей у него не было. Живая душа Фурманова в период между двумя революциями мучительно ищет правды. И в метаниях молодого писателя по-своему отражались драматические метания русской интеллигенции того времени.
Путь Фурманова к большевизму во многом определялся его видением массовой жизни. Отход от эсеров предопределила его поездка по деревням Владимирской и Костромской губерний в мае – июле 1917 года, тщательно зафиксированная им в дневниковых записках, названных самим Фурмановым «По деревням».
При советской власти эти записки не были напечатаны, хотя такие попытки и предпринимались. В 1967 году П. В. Куприяновский предложил эти записки для публикации в журнал «Новый мир». Редакция журнала, одобрив материал, напечатать его не решилась. С точки зрения тогдашней цензуры, «не все было приемлемо в мировоззрении писателя и в нарисованных им картинах, официальная идеология не допускала подобных „вольностей“, да и личность автора „оберегали“: Фурманов в своих записках не походил на канонический образ писателя-большевика»[168]168
Куприяновский П. В. Неизвестный Фурманов. С. 35.
[Закрыть]. Фурманов «посмел» в своих записках представить Россию сомневающуюся, не верящую партийным лозунгам, со страхом ждущую еще более жестких времен. Встретившись с такой взбаламученной деревней, автор остро осознал свое интеллигентское прекраснодушие, и его симпатии все в большей степени начинают склоняться к большевикам, демонстрирующим не только силу убеждения, но и конкретную, реальную заботу о трудящихся. А в Иванове таких большевиков было немало. Добрые, дружеские отношения связывали Фурманова с В. Я. Степановым, И. Е. Любимовым. А. С. Киселевым. Особенно же привлекала фигура Михаила Васильевича Фрунзе, который в немалой степени повлиял на его решение вступить в коммунистическую партию. «Я проникнут к нему глубочайшей симпатией» (4, 123), – записывает Фурманов в дневнике 23 февраля 1918 года, а 6 сентября в том же дневнике заявляет: «То, что Ленин значит для всей Руси – Фрунзе означает для нашего округа: человек неутомимой энергии, большого ума, больших и разносторонних дарований. Человек, с которым легко, свободно работать, на которого во всем можно положиться, который, делает все хорошо»[169]169
Цит. по: Куприяновский П. В. Искания, борьба, творчество. С. 182–183.
[Закрыть].
Накануне своего вступления в партию Фурманов записал в дневнике: «Уйти к большевикам – значит уйти в другой, совершенно новый мир. Там новая, марксистская идеология, апофеоз государственности, централизации, дисциплины и всяческой власти человека над человеком… Там свои приемы борьбы… Я схожусь с большевиками во многом, но, к примеру, как быть с хлебной монополией, в которую не верю, которую не признаю? Защищать, не признавая ее? Но я ведь не могу так слепо повиноваться, я люблю и чту абсолютную свободу, я хочу и буду думать сам, а не по мыслям других.
А ведь уйти к ним – это значит во многом связать себя обетом покорности, подчинения и молчания. Хватит ли меня на это? Едва ли…»[170]170
Фурманов Д. Путь к большевизму (страницы дневника). М. -Л., 1928. С. 228.
[Закрыть]. Для Фурманова коммунистическая идея в сотрудничестве с такими людьми, как Фрунзе, обретала человеческое лицо. Огромный авторитет Михаила Васильевича в среде ивановских рабочих становился для Фурманова наглядным доказательством правоты большевиков. Но, считая их носителями высшей народной правды, как следует из многих дневниковых материалов, вошедших в книгу «Неизвестный Фурманов», он не мог закрывать глаза на реальные противоречия в деятельности господствующей в новом обществе партии.
Фурманов с тревогой следил за тем, как, проповедуя свободу и равенство, большевистские начальники пользуются особыми привилегиями (дневниковые заметки «Перерасход», «Я путаюсь в привилегиях» и др.). Его пугал разгул «красного террора», в ходе которого погибали невинные люди и теряли свое лучшее человеческое «я» зачинатели массового кровавого действа (дневниковая заметка «Колесанов»). Смущала Фурманова и жесткость большевиков по отношению к религиозным обрядам, вошедшим в плоть народной жизни. В дневниковой заметке от 7 января 1920-го он признается, что Рождество, Пасха приносили и приносят ему «неизъяснимое волненье». «В Христову ночь, – пишет Фурманов, – мне непременно хочется сходить к заутрене, послушать ликующее пение про херувимов и серафимов. Я полагаю, что красивые, трогательные традиции, вроде Пасхальной утрени, вообще не должны умирать»[171]171
Куприяновский П. В. Неизвестный Фурманов. С. 151.
[Закрыть]. А в апрельской заметке 1923 года, посвященной Пасхе, Фурманов призывает «бросить культурное партизанство, не делать раздражающих, шавочных „налетов“ на то, что прекрасно по существу для всех, кроме так называемых „чистых партийцев“– всех умерших для живой жизни во имя задолбливания теорий и продалбливания этими теориями чужих мозгов…»[172]172
Там же. С. 156.
[Закрыть].
Читая такого рода откровения, думаешь о драме Фурманова-коммуниста, чьи во многом романтические представления о революции, большевизме вступали в противоречие с жизненным поведением «чистых партийцев». Драма эта особенно обострилась, когда Фурманов начал открывать нравственные изъяны в большевиках, являющихся для него примером истинного служения народу. Например, будучи комиссаром Чапаевской дивизии, он открыл в глубоко уважаемом Фрунзе черты отнюдь не лучшие: «Я хорошо вижу, – говорится в заметке от 17 января 1920 года, – его самоафиширование, помпезность, склонность к блеску и пр. Он это чувствует, но… главковерх всегда прав. Прав остается он и перед самим собою. Лесть военспецов развратила его до мозга костей, успехи вскружили ему голову. Он – величина. И это дает ему возможность задирать голову выше. А наружно наши отношения совершенно безукоризненны, только внутри, внутри – ой, какой разлад, какая пропасть!»[173]173
Там же. С. 142.
[Закрыть]
Да, Фурманов пытался преодолеть во имя, как ему казалось, высшей идеи, заключенной в учении марксизма-ленинизма, подобного рода «смущения души», апеллируя к истории и, в частности, к истории иваново-вознесенского пролетариата, еще в 1905 году осознавшего в ходе летней стачки правду большевиков. В 1925 году он пишет очерки «Талка» и «Как убили Отца». Но, надо прямо сказать, эти очерки при всей добротности документальной фактуры не стали вехой в судьбе автора «Чапаева». Здесь не чувствуется того лирико-аналитического начала, которое пронизывает дневники Фурманова.
Именно из дневников мы узнаем, какой нервной, напряженной жизнью был отмечен последний период его творчества. Входя сначала в литературную группу «Октябрь», затем – в Московскую ассоциацию пролетарских писателей, Фурманов нередко чувствовал себя здесь «чужим» среди «своих». Особенно его раздражали догматизм и сектантство так называемых напостовцев, критиков журнала «На посту» во главе с С. Родовым, объявивших войну «попутчикам», писателям, чье творчество не укладывалось в рамки напостовской идеологии. Травили Есенина, Бабеля, Леонова. Даже сам «буревестник революции», Максим Горький, попадал под обстрел напостовцев. Фурманову «родовщина», говоря его словами, была «глубоко ненавистна». «Правильное» мировоззрение в литературе, не подкрепленное талантом, он считал фикцией, а потому с таким доброжелательным вниманием следил за одаренными писателями, примыкающими к самым разным группам. Когда ушел из жизни Есенин, Фурманов записал в своем дневнике: «У меня где-то скребет и точит в нутре моем: большое и дорогое мы потеряли. Такой это был оригинальный, ароматный талант, этот Есенин, вся эта гамма его простых и мудрых стихов – нет ей равного в том, что у нас перед глазами» (4, 374).
Дмитрий Андреевич Фурманов прожил всего тридцать четыре года. Последними его словами, по воспоминаниям Анны Никитичны Фурмановой, были: «Пустите меня, пустите… Я еще не все успел сказать, не все сделал. Мне еще так много нужно сделать…»[174]174
Фурманова А. Дмитрий Фурманов. Иваново, 1941. С. 109.
[Закрыть]. К сожалению, «чистые партийцы» немало потрудились над тем, чтобы представить Фурманова ортодоксальным коммунистом. Таким долгие годы он вписывался и в «ивановский миф». И это было равно второй смерти писателя. Укрощалась его неспокойная душа, перечеркивался изначально присущий ему гуманизм. И кто знает, как сложилась бы судьба Фурманова, доживи он, скажем, до 1937 года? Стал бы он молчать, узнав о репрессии его любимого Иванова как города Первого Совета? Смирился бы с гибелью Авенира Ноздрина?
Явно поторопились некоторые наши «неистовые» демократы, списав творчество Д. А. Фурманова в архив. Без его дневников, «Чапаева» история России, ищущей правды на самом крутом своем переломе, не полна. Город, в котором родился Дмитрий Андреевич, по праву носит его имя.
* * *
Советская пропаганда многое сделала для того, чтобы внедрить в сознание читателей представление об Иванове как городе, в котором литература, начиная с первых лет советской власти, безоговорочно отвечает политике нового государства.
Одним из решающих аргументов здесь стала записка В. И. Ленина библиотекарю Кремля, написанная 28 ноября 1921 года, где говорилось: «Прошу достать (комплект) Рабочий Край в Ив(аново) – Вознесенске. (Кружок настоящих пролет(арских) поэтов.) Хвалит Горький: Жижин, Артамонов, Семеновский»[175]175
Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 52. С. 58
[Закрыть]. Эта записка стала охранной грамотой для литераторов, входящих в литературное объединение при газете «Рабочий край» в первые годы революции. И не только для них, но и для тех, кто, по мысли оценщиков ивановской литературы, продолжал дело «кружка настоящих пролетарских поэтов» в последующее время. А как же иначе! Сам вождь мирового пролетариата с подачи великого пролетарского писателя Максима Горького выделил группу ивановских поэтов в качестве образцово пролетарских, противопоставив тем самым их ложно пролетарским, сомнительно советским писателям: пролеткультовцам, футуристам, новокрестьянским поэтам и т. д.
С одной стороны, эта записка, конечно же, послужила стимулом для творческого развития литературной жизни в Иванове. Местные писатели почувствовали себя, как бы сейчас сказали, субъектами новой советской литературы. Преодолевался комплекс провинциальной неполноценности. Но, с другой стороны, этой же запиской акцентировался приоритет идеологического, советского начала в ивановской литературе. Миф об Иванове как родине «настоящих пролетарских поэтов» становился прокрустовым ложем для писателей, живущих в Иванове: не укладываешься в его рамки – значит, тебе не место в литературе, благословленной Лениным и Горьким.
При этом как-то забывались некоторые немаловажные обстоятельства. Например, смазывался тот факт, что Ленин то ли в силу занятости, то ли из-за надвигающейся болезни так и не познакомился с запрашиваемым комплектом.
Забывалось и то, что Горький в момент его опеки над «кружком» занимал особую позицию по отношению к политике большевиков. Его пугала жестокость новых хозяев жизни по отношению к интеллигенции, недооценка культурного фактора в их планах на будущее.
Было забыто и еще одно важное обстоятельство. До середины шестидесятых годов комментаторы ленинской записки не решались упоминать имени того, кто стал организатором «кружка настоящих поэтов». Напрочь замалчивалось имя Александра Константиновича Воронского (1884–1937) – одного из лучших советских критиков 1920-х годов, который во время пребывания его в Иваново-Вознесенске в 1918–1921 годах очень много сделал для развития культуры текстильного края. (На протяжении почти трех десятилетий Воронский считался «врагом народа», троцкистом.) Только в 1970–1980-е годы благодаря стараниям П. В. Куприяновского эта подвижническая деятельность А. К. Воронского была оценена по достоинству[176]176
См: А. К. Воронский в Иваново-Вознесенкой печати (1918–1926): Библиографический указатель/. Сост. П. В. Куприяновский. Иваново, 1979; Куприяновский П. В. А. К. Воронский в газете «Рабочий край»/. Лит. наследство. Т. 93. М., 1983.
[Закрыть].
Именно Воронский, возглавляя газету «Рабочий край», сделал ее одной из лучших провинциальных газет советской России. Ярко выраженный в ней литературный уклон придавал газете особый культурный шарм. Большинство членов редакции «Рабочего края» составляли поэты, литераторы: М. Д. Артамонов (секретарь), А. Е. Ноздрин (выпускающий), Д. Н. Семеновский, И. И. Жижин, С. А. Селянин, А. А. Баркова.
Поэтическое объединение, созданное при газете, возглавляемой Воронским, стало центром литературной жизни «красной губернии». Сюда стремились поэты из областной глубинки: Н. Смирнов, А. Сумароков, Е. Вихрев и др. Воронский совместно с литераторами-рабкраевцами был инициатором создания таких литературных сборников и альманахов, как «Крылья свободы» (1919), «Красная улица», «Сноп» (1920), «Взмах» (1921) и т. д. Следует заметить, что и после отъезда Александра Константиновича из Иванова роль газеты «Рабочий край» в литературной жизни области оставалась весьма высокой, что свидетельствовало о прочности культурного основания, заложенного такими людьми, как Воронский.
Его по праву называли Иваном-Калитой новой советской литературы. Воронский обладал редким талантом открывать и объединять наделенных художественным даром людей, ранее совершенно неизвестных. Его собирательская деятельность во многом способствовала созданию того, что первый нарком просвещения назвал явлением новых поэтических Афин[177]177
См. статью Д. Семеновского (под псевдонимом Д. С.) «М. Горький – об ивановских поэтах», где, в частности, говорилось: «По словам А. Барковой, он (Луначарский) удивлялся, почему промышленный, немузыкальный Ив-Вознесенск с приходом революции превратился в поэтические Афины». (Приложение к газете «Рабочий край». 1928. № 6. С. 3.).
[Закрыть].
Словно подтверждая эту мысль Луначарского, Д. Семеновский вспоминал: «Несмотря на грозовые годы гражданской войны, в Иванове росла волна культурного подъема. В дни, когда истощенные ткачи с красными знаменами уходили навстречу боям, когда от захваченного мятежниками Ярославля доносился гул артиллеристской канонады, в Иванове сложилась группа советских писателей. Обращаясь к текстильному городу, поэт Иван Жижин сказал:
Жезлом железной диктатуры
Ты облик зверя быстро стряс
И на горе мануфактуры
Ты сотворил себе Парнас.
На ивановском „Парнасе“ встретились деревенские парни, кухаркины дети, бывшие солдаты, старые и молодые рабочие. Собираясь в нетопленной комнате, поэты грелись кипятком с сахарином, читали стихи. В стихах было немало сора, но попадались и крупинки золота»[178]178
Дм. Семеновский. А. М. Горький: Письма и встречи. Иваново, 1961. С. 103.
[Закрыть].
В статье «Песни северного рабочего края» (1921), и по сей день остающейся лучшей критической работой о поэзии ивановцев 20-х годов, Воронский подчеркивал, что их творчество представляет «подлинный рабоче-крестьянский демос». «Это, – писал критик, – большой поэтический выводок, вскормленный полями, рабочей околицей и гулом фабрик. Факт примечательный, о котором нужно знать всей мыслящей Советской России.
Он свидетельствует еще раз, что в нашем народе, в недрах его таятся большие духовные богатства и что не напрасны наши надежды, что на смену литературе старых господствовавших классов трудящиеся смогут выдвинуть своих поэтов, романистов, художников»[179]179
Воронский А. Литературно-критические статьи. М., 1963. С. 54.
[Закрыть]. И далее Воронский, обращаясь к творчеству отдельных ивановских поэтов, пишет об особой романтичекой ноте поэтического творчества ивановцев: «В полевых песнях Артамонова, в молитвах-песнопениях Семеновского, в мужицких думах Семина, в стихах Сумарокова и других – боль человеческой души, отравленной городом, оторванной от лесов, приволья степей, тоска искривленного человека по жизни, где нужны не только бетон и сталь, но и цветы, много воздуха, неба, вольного ветра. В этой тяге, в этой тоске и жажде есть своя правда»[180]180
Там же. С. 17.
[Закрыть].
Воронский, и это очень важно, не выпрямлял поэзию ивановцев, не подтягивал ее к какому-то определенному идеологическому догмату. Для него была важна творческая «самость» ивановцев. «Птенцы гнезда Воронского» отвечали за все это своему лидеру душевной признательностью.
Открытый лоб и взгляд такой холодный.
Но кровью звездной сердце влито в мозг.
В душе – вся скорбь и горький плач народный
Любовью солнечной расплавлены, как воск.
Политик и поэт, строитель и философ,
Он сердцем добр, а волей тверд и смел,
И кажется, что нет таких утесов,
Где б он о судьбах Руси не скорбел.
Таким предстает Воронский в стихотворном портрете И. Жижина.
Об органике творческого климата, царившего в литературном объединении, возникшем при Воронском, говорят воспоминания членов «кружка настоящих пролетарских поэтов». Приведем отрывок из очерка С. Селянина, где изображено одно из заседаний рабкраевского литературного вторника: «На улице метель, жгучий мороз, а в редакции – жгучие споры об имажинизме.
Встряхивая волосами, горячится Иван Жижин, невозмутимо сидит и слегка улыбается Дм. Семеновский, самоуверенно доказывает что-то Тимонин (А. Сосновский), запальчиво и веско возражает жизнелюб Авенир Ноздрин, ехидничает Анна Баркова. А в стороне, в уголке огромного белого дивана, кто-то уже вносит в блокнот для завтрашнего газетного отчета о вечере.
Позднее каждый литературный вторник посвящался произведениям одного ивановского поэта. Он читал свои стихи по рукописи, приготовившись к беспристрастной, но суровой критике. Иногда во время обмена мнениями среди собравшихся путешествовал „Пустослов“ – редакционный журнал ехидной сатиры и юмора. Наспех рисовались в нем словесные и художественные карикатуры участников вечера. Почти никто не мог избежать „Пустослова“»[181]181
Селянин С. Поэзия в газете // Рабочий край. 1924. 5 сентября.
[Закрыть].
Но о «Пустослове» надо сказать особо.
* * *
Рукописный юмористическо-сатирический журнал «Пустослов»[182]182
См. о «Пустослове»: Таганов Л. Вольнодумец по имени «Пустослов» // Рабочий край. 1989. 3 сентября; Таганов Л. Похвала «Пустослову» // Рабочий край. 1994. 20 июля; Таганов Л., Синохина И. Следствие по делу «Пустослова» // Волга. 1997. № 5–6.
[Закрыть], выпускаемый в 20-е годы журналистами «Рабочего края», как бы сейчас сказали, на правах самиздата, имеет судьбу легендарную. По нашим данным, было выпущено три номера «Пустослова». Первый – в 1921 году. Второй, предположительно, – в 1925. Третий – в 1926–1927-х годах. В середине 30-х годов, в разгар массовых репрессий, о «Пустослове» приказано было забыть. Только в конце 1980-х годов о нем снова вспомнили. И как! В апреле 1989 года в Ивановском государственном университете произошла торжественная акция передачи «Пустослова» (1926–1927) из стен местного КГБ в университетский местный музей. Оказывается, этот выпуск «Пустослова» фигурировал в качестве «вещдока» в следственном деле бывшего редактора «Рабочего края» Т. Н. Лешукова, острого журналиста и страстного коллекционера, арестованного в 1949 году. Укрывательство «контрреволюционного» «Пустослова» был одним из пунктов обвинения строптивого редактора.
Итак, один из «Пустословов» был арестован. Через пять лет после выхода на волю этого журнала объявился и первый «Пустослов». Его передал в тот же литературный музей С. А. Селянин. Семьдесят четыре года он находился в доме Сергея Алексеевича. И вот наконец-то вышел из подполья. До сих пор неизвестно местонахождение промежуточного «Пустослова».
Что сделало «Пустослов» опальным журналом? В первую очередь, сам вольный дух его, личностная раскованность журналистов-литераторов «Рабочего края», поощряемая А. К. Воронским и следующими за ним редакторами: В. А. Смирновым, В. Н. Павловым, М. З. Мануильским[183]183
Правда, в этом ряду редакторов значится и весьма одиозная фигура О. С. Литовского, который редактировал «Рабочий край» с осени 1923 по осень 1925 года. Ему претил вольный литературный стиль газеты, поощряемый Воронским. Отношение к нему ивановцев выразилось в такой эпиграмме А. Ноздрина:
О Литовский, о Литовский,У тебя тон хлестаковский.Для таких, как ты, наш щеголь,Нужен новый, красный Гоголь. (Ноздрин А. Дневники. Двадцатые годы. С. 48). Гоголь, хотя и не совсем красный, нашелся. Им оказался М. А. Булгаков, изобразивший Литовского в романе «Мастер и Маргарита» под именем критика Латунского.
[Закрыть]. Впрочем, одно упоминание имени «троцкиста» Воронского на страницах «Пустослова» уже само по себе было криминалом.
«Домашняя книга» журналистов «Рабочего края» противоречит представлениям о политической ангажированности поэтов, входивших в кружок «настоящих пролетарских поэтов». Показательно в этом плане предисловие к первому номеру «Пустослова», написанное в то время, когда происходил поиск названия журнала: «Эту книгу без названия можно назвать по-разному: „Наше копыто“, „Чертополох“, „Книга-раздвига“, „Книга на цепи“, „Колокольня слов“ и т. д. И каждое из этих названий в некоторой степени будет ее характеризовать. Каждый уже поднимает свое копыто, целясь и думая, в кого бы ударить, каждый уже собрал кое-какие репейники чертополоха, чтобы занести сюда, в эту „Книгу на цепи“, которая потому и на цепи, что может кое-кого укусить ядом своего острословия; подобно колокольне, эта „колокольня слов“ пробудит в душе новые чувства, а сказанное здесь рассеется во мгле времени и растает, как тает после заутрени колокольный звон… Да здравствуют все цвета и оттенки, все чувства и настроения, все это равноценно, ибо все изломы души и капризы ее достойны внимания».
Редакция «Пустослова» именовала себя издательством «Шайка разбойников». Каждый из членов редакции имел свой псевдоним, соответствующий карнавальной направленности журнала: атаман – дед Ноздря (А. Ноздрин), есаул – Митя Блаженный (Д. Семеновский); бандиты: Мишель д’Артаньянов (М. Артамонов), Инесса Баркова (А. Баркова), Александр Имаженьянц (И. Жижин), Сергей Селян-Плясунский (С. Селянин), Васька Медный Кит (В. Смирнов), Ванька Куб (И. Майоров).
«Пустослов» был наполнен эпиграммами, пародиями, маленькими фельетонами, порой небезобидными в политическом отношении. Вот, например, маленький рассказик Д. Семеновского «Попугай-пропагандист». Здесь повествуется о том, как некий Волисполком в имении быв. князя Сиялова захватил в числе других вещей попугая. И через некоторое время попугай усвоил «самым великолепнейшим образом» множество популярных лозунгов, как-то:
– Не трудящийся да не ест!
– Вся власть – Советам!
– В единстве – сила!
– Смерть мировой буржуазии!
– Освобождение рабочих – дело самих рабочих!
Далее происходит следующее: «Предприимчивый Волисполком во главе с председателем Иваном Мокровым (слава тебе, честный труженик!) решил использовать попугая в агитационных целях и послал его в наиболее темные и несознательные углы Тьфутараканского уезда. Результат получился поразительный!
Через месяц Тьфутараканский укопарт насчитывал столько членов, сколько числится жителей Тьфутараканского уезда (по последней переписи)».
Рассказик Семеновского имел подзаголовок «Красная быль» и целил в «мертвый» большевизм. Он был и своего рода пародией на газетные публикации в коммунистической прессе, посвященные «нашим достижениям».
Таких язвительных материалов в «Пустослове» было немало. Причем порой не надо было и пародий, чтобы представить абсурдность того или иного явления. Следовало просто «вырезать», обвести рамочкой тот или иной текст, рисунок, и этого было достаточно для создания сатирического эффекта, который впоследствии вполне потянет на 58 статью (антисоветская пропаганда).
Например, в «Пустослове»-1926 была помещена обложка губкомовского журнала «На ленинском пути». На ней изображена кирпичная стена с зарешеченным окном, из которого протянута рука с белым платком. Сопоставление названия журнала с картинкой невольно заставляло думать о тернистости выбранного пути. А стихи местной комсомолки, помещенные здесь же, не только являли пример стихотворного графоманства, но и идиотизм самого мироощущения идейного молодняка:
Бьет новой жизненной культуры
Фонтан безоблачных дождей,
А люди – каменные горы —
Родят храбрейших столь вождей…
Но были в «Пустослове» и лирические, и лиро-патетические материалы. Посвящались они отъезду Воронского в Москву. Рабкраевцы чувствовали, что с ним кончается важный этап в развитии ивановской литературы. М. Артамонов поместил тогда на страницах «Пустослова» такие стихи:
Редеет семья трудовая,
За далью-печалью дневной
Тропинка легла золотая
К неведомой жизни иной.
Иные настанут мгновенья,
Но сердце в незнаемый час,
В минуту тревог и волненья,
Быть может, напомнит о нас.
И как не печалиться, зная,
Что врозь разошлися пути?
Страницу в историю края
Не каждый сумеет внести.
* * *
Отъезд Воронского породил в ивановской литературе то, что можно назвать «московским синдромом». Самые талантливые рабкраевцы засобирались вслед за любимым писателем в Москву, согласно одному из стихотворных опусов, написанному в дни прощания с Воронским и помещенному в конце «Пустослова-1921»:
Вот на проводах тесный собрался кружок.
А у многих ведь в сердце, как младенчик, толкается
Та же мечта и манит тот же невидимка-рожок
В Москву, где душа растет и в духоте не мается.
Москва как символ растущей души ивановцев. Как это похоже на мечтания чеховских сестер!
Они чувствовали в себе талант, творческую силу. Казалось, только бы преодолеть ограниченность провинциального существования, прорваться в столицу, где сосредоточены все культурные ценности, где ширится и полнится духовная мощь народа, и тогда…
В конце концов некоторые из ивановцев в Москву попали. Но сбылись ли их мечты? Получили ли они от Москвы то, что хотели? К сожалению, ответ напрашивается отрицательный, если подвести жизненные итоги ивановцев, переселившихся в Москву. Угасает в столице поэтическая энергия М. Артамонова. Глубоким творческим кризисом отмечено московское житье И. Жижина. В 1933 году он покончил с собой, бросившись в пролет лестницы. В этом же году в Москве была арестована Анна Баркова (затем – более двадцати лет ГУЛАГа). Трагически складывается в тридцатые годы судьба Н. П. Смирнова (1898–1978). В начале 1920-х годов, уроженец Плеса, он тесно сотрудничал с газетой «Рабочий край». В середине двадцатых живет в Москве, работает в журнале «Новый мир». Близок к группе «Перевал». В декабре 1934 года был арестован «за антисоветскую агитацию» и пробыл в лагере пять лет. Лишь в пятидесятые годы Смирнов смог вернуться к полноценной литературной работе и написать свою главную книгу о родном городе «Золотой Плес».
Часто оказывалось так: лучшее, что было написано переехавшими из Иванова в Москву писателями, относится именно к ивановской поре их жизни. Была, видимо, какая-то магия в Красном Манчестере 20-х годов, способствующая реализации творческого потенциала личности. Ярким примером становится здесь судьба Николая Ивановича Колоколова (1897–1933).
Колоколов прожил в Иванове с 1921-го по 1928 год. Уроженец Владимирской губернии (родился в селе Выползова Слободка Переславль-Залесского уезда в семье священника), Колоколов сумел многое познать в «доивановский» период жизни. Окончив Переславское духовное училище, Колоколов поступил во Владимирскую духовную семинарию, мечтая после ее окончания поступить в университет. Но семинарию не окончил: был выгнан из нее с «волчьим билетом» за участие в забастовке учащихся против начальства (та же участь постигла Д. Н. Семеновского, учившегося в той же семинарии одновременно с Колоколовым). Продолжил Николай Иванович образование в легендарном народном университете Шанявского, где подружился с Сергеем Есениным. Далее – окопы Первой мировой войны. После госпиталя возвратился в родные края. Активно занялся литературной деятельностью. В 1920 году в Москве вышла первая книга Колоколова – поэтический сборник «Стихотворения», оставшийся незамеченным критикой.
С приездом в Иваново происходит значительное событие в личной жизни Колоколова: его женой становится племянница Авенира Ноздрина – Елена Михайловна. Быстро оказывается Николай Иванович своим в местной журналистской и литературной среде. Сотрудничает с газетами «Рабочий край», «Смычка». Возглавляет литературную группу «Встреча». Здесь тесно общается с людьми, которые станут для него самыми близкими друзьями. Это, прежде всего, Дмитрий Семеновский, которого Колоколов знал еще в пору учебы в духовной семинарии. Это и Ефим Вихрев, работавший в одно время с Николаем Ивановичем в «Рабочем крае». По-родственному близок стал Колоколову Авенир Ноздрин. Главное же – в Иванове открываются лучшие стороны литературного дарования Колоколова.
Сначала он заявляет о себе как незаурядный поэт, со своим особым мироощущением, со своим поэтическим почерком. В лучших стихах Колоколова, вошедших в книгу «Земля и тело» (М., 1923), привлекает особая языческая сила. Поэт уверен, что человек был и остается частью природы и, как бы сказал Есенин, открытие в душе «узловой завязи» природного и человеческого составляет миг земного счастья.
В желтом зное – желтые пчелы.
В ульях – желтый и теплый мед.
С елей льются, желтея, смолы.
Желт песок у озерных вод.
Медом пьяным июль настоян.
Медом пахнет в тяжелой ржи.
Знойно-сладкое и густое
Плещет в русла упругих жил.
И в крови – не поют ли пчелы?
И не медом ли влажен рот?
Мед и смолы… Лучи и смолы…
Смоляной и медовый пот…
Полдень сладко туманит бредом.
Явь одета в янтарный сон.
Лето медом, медвяным светом
Наплывает со всех сторон.
Счастье, счастье мое земное!
Пить тебя – не испить до дна.
Медоносным, душистым зноем
Грудь, как улей, полна, хмельна.
Никто, пожалуй, в тогдашнем Иванове не писал таких густых природных стихов. Они напоминали читателям черного фабричного города о том, что человек – сын земли, которая готова одарить при бережном к ней отношении медом жизни. Кровь человеческая в этом стихотворении поет пчелиные песни, откликаясь на материнскую ласку природы. «О, если б навеки так было!» Но драматическая подоплека этих стихов заключается в том, что ощутить «медовое» счастье жизни можно лишь в какое-то мгновение. Это нечто идеальное, чему противится ход реальной истории, которая все больше уходит от естественной природы в сторону противоестественного человеческого существования. Об этом рассказывает роман Колоколова «Мед и кровь».
Над главным своим произведением писатель работал с 1925 по 1928 год. Первая редакция романа печаталась в литературном приложении к газете «Рабочий край» в 1928 году. Затем в Москве роман дважды издавался в книжном варианте: в 1928 и 1933 годах. Потом о романе забыли и вспомнили лишь в середине 90-х годов. Вспомнили в Иванове. Благодаря стараниям доцента ивановского университета И. В. Синохиной в 2003 году роман переиздан в серии «Библиотека ивановских писателей». Причем переиздан в газетном, «ивановском» варианте, так как сверка изданий показала, что книжные варианты подвергались значительному цензурному вмешательству.
Нелегкая судьба романа определялась прежде всего остротой центральной проблемы «Россия и революция» и самим художественным способом ее решения. Далеко не сразу было понято то обстоятельство, что это не обычный социально-психологический роман, а роман-притча, роман-предупреждение. Даже Горький, благосклонно отнесшийся к роману, свел его смысл к однозначной идее победы революции над мещанством. «Этой книгой, – писал Горький, – Колоколов нанес меткий и сокрушительный удар мещанскому гуманизму, который, сочувствуя гибели единиц, считает естественным порядок жизни, основанный на истреблении людей»[184]184
Горький А. М. О книгах // Книга и революция. 1929. № 6. С. 8.
[Закрыть].