Текст книги "«Ивановский миф» и литература"
Автор книги: Леонид Таганов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
«Домашняя литература» в Иванове отнюдь не однообразна. Мы уже говорили о карнавально-театральном характере книги В. Корягина «Весь мир – театр», обращенной к друзьям и сподвижникам легендарного Молодежного театра. В этом же ряду находится и книга Андрея Кузнецова «Прогулки по городу» (2003), где содержатся шуточные стихотворные послания друзьям, всевозможные байки, связанные с прошлым и настоящим Иванова. Само историческое пространство города воспринимается автором книги как его собственный миф. «Удивительно! – читаем мы в авторском предуведомлении на обложке книги „Прогулки по городу“. – В центре города есть улица 10 Августа. Это день моего рождения. И от Почтовой через Рабочий поселок тянется длиннющая улица Кузнецова. Очень прошу всех моих друзей и знакомых больше в честь меня ничего не называть.
Просто совпало, что мы начинали учиться на историко-филологическом факультете, а заканчивали уже государственный университет.
Так совпало, что в самом начале „перестройки“ нам удалось открыть первый капиталистический магазин „Меркурий " на проспекте Ленина в городе Первого Совета. И, будучи депутатами 21-го созыва, мы единогласно закрыли наш Последний Совет».
В «домашней» литературе ивановцев нет той апокалипсической ноты, которая дает о себе знать в очерках А. Агеева об Иванове, в городских «сюррах» постмодернистов. Жизнь не перестает быть жизнью. Все в ней: грустное и смешное. А главное – люди не перестают быть людьми. И хочешь не хочешь, но и самое авторское «я» определяется во многом этим грешным, но все-таки замечательным миром. Об этом стихи Сергея Страшнова из цикла «Невольная свобода»:
Чтоб Ивановская область
стала мне еще родней,
я выстраиваю образ,
соответствующий ей.
Он не Сергий, а Серега,
у него лихой настрой,
прост по действиям и слогу
мой лирический герой.
Он готов гулять до ночи
и косит под дурачка,
он порочен, но упрочен…
А по жизни – я в очках,
книгочей, чуть-чуть зануда,
не особенно здоров…
Но двойник мой – он повсюду,
он в меня пролезть готов.
Входит в поры, в кровь и в душу,
чтоб, инертность истребя,
вероятного чинушу
перестроить под себя.
Сергей Страшнов, профессор Ивановского госуниверситета, пишет стихи для себя. Небольшие домашние компьютерные издания его произведений предназначены для близких друзей. Но, может быть, именно поэтому одаренный поэтическим талантом С. Страшнов так свободен и раскован в своей умно-ироничечной лирике, где помимо всего прочего запечатлена хроника будней ивановского интеллектуала, желающего «в жизни беспорядочной порядочным остаться».
В сущности этим же стремлением к «порядочности» пронизано и творчество Андрея Гладунюка, поэта тонкого психологического письма, не изменяющего гуманизму и в наше негуманистическое время. В его недавней поэме «Душа бомжа. 13 глав про Слизнева» есть все приметы Иванова как «зоны социального бедствия». Главный герой – некто бомж Слизнев, о прошлом которого в почти прозаическом «отступлении для любопытных» сказано так: «Как С. А. Слизнев дошел до жизни такой? На кой знать кому-то про судьбу баламута? <…> Такому исходу к девяносто какому-то году он, конечно, предпочел бы обычный путь – не такой горемычный. Но… В жизни совсем не так, как в кино. Добиваясь финансового успеха, из ткацкого цеха ткани рулон, обмотав вокруг пояса, он аж до самой проходной донес и попался. И с работы домой вернулся через два года (в семье не без урода). А дома вообще хана – ни работы, ни заработка, ни хрена. Малый орет, жена ревет… Тут мужики. В четыре руки с одним ухарьком поколдовали над замком, едрена мать!.. Слизневу – пять годков (рецидивист, да к тому же и неказист!), а ухарьку всего-то два условно. Вылез, как из рва, из зоны, а жить дальше – какие резоны? Прописки нет, жена с другим – иди, гуляй, мужик, на свежий воздух…»
Прямо-таки какой-то «физиологический» очерк в стиле раешника получается. А что до основной стихотворной формы, которую избирает А. Гладунюк для своего повествования о бомже Слизневе, то здесь явно ощущается стихия городского душещипательного романса, блатного фольклора. Но игра разными стилевыми пластами не самоцель для создателя этой поэмы. Она, эта игра, по-своему остраняет непридуманную жалость и сочувствие автора к своему герою, в котором жив человек, тоскующий по дому, по сыну.
Кульминацией поэмы становится эпизод, когда бомж «вдруг взглядом споткнулся о Нечто». «В прозрачной облатке сердечко», как говорил один из героев Глеба Успенского после встречи со статуей Венеры Милосской, выпрямляет героя поэмы:
Что чья-то рука обронила, —
твое, безо всяких делов…
«Оно называется МЫ-ЛО», —
по капельке вспомнил Слизнев,
когда, с этой гладкой облаткой
шагнув за газон, за кусты,
ее распатронил украдкой,
урча от такой красоты…
А далее будет река, в которой «отмылся мужик не хреново». Потом начнется мелодрама. «Отмытый» Слизнев спасет тонущего ребенка, за что получит от родителей пятисотку. Купит чекушку, банан на закус, и… попадет под машину. В эпилоге морг, необходимая процедура над неопознанным трупом:
Век умершей плоти не долог —
день, два, и короста разъест…
Взял скальпель, вздохнул танатолог
и сделал продольный разрез.
Пораньше закончить желая,
он крикнул: «Другого готовь!» —
и кровь проступила – гнилая,
болотная жидкая кровь.
Шугнув ребятишек от окон,
пришел санитар и помог…
И в небе высоко-высоко
заплакал униженный Бог.
А. Гладунюк в своей страшненькой «физиологической» поэме не только констатирует банальное «дешев стал человек», но говорит и о сопротивляемости человеческого естества нынешнему беспределу.
В девяностые годы в ивановском литературном пространстве обозначилось имя Павла Бастракова. Уроженец нижегородской земли, он почти случайно оказался в Иванове после окончания Литературного института. В 1999 году вышел его поэтический сборник «Место в небе». В самом названии скрывается намек на основной мотив книги: бездомность в житейской круговерти жизни, попытка вырваться из нее и невозможность это сделать. В стихах Бастракова органично переплетается элегия и ирония. Или вернее – самоирония. Одиночество, непопадание в общий строй жизни, томление по утраченной небесной отчизне пронизывает многие стихи Бастракова. Но нет в них мелодраматического надрыва, а говорится обо всем этом с каким-то горьким юмором, со скрытой сердечной застенчивостью. Вот его стихотворение «Кошка и бомж»:
Мороз такой, что мерзнет снег в окошках.
Отогреваю пальцы в кулаке
И слышу, как беременная кошка
Кричит почти на русском языке.
И так ее мне жалко, бедолагу,
Так хочется поднять и обогреть,
Но я не знаю сам, где нынче лягу
И как проснуться или умереть.
А нам тепла, а нам бы вдоволь хлеба,
Нам молочка в какой-нибудь горшок!
И, чтоб, увидев нас, Хозяин неба
Подумал: «Это – тоже хорошо».
Где здесь бомж, где сам поэт? Сливаются воедино…
Утрата дома в его привычном, естественном понимании ведет одних авторов к мрачной иронии, других – к обостренному чувству сострадания к «униженным и оскорбленным». Но здесь возможен и такой вариант: уход в культурное прошлое, которое становится своеобразной крепостью в обороне против агрессивной пошлости, все более нарастающей в современном мире. Примером здесь может служить творчество Константина Мозгалова.
Небольшая справка о поэте. Константин Борисович Мозгалов родился в 1956 году. Окончил филологический факультет Ивановского факультета в 1979 году. Служил в армии. Работал в местной печати – в Ивановской районной газете, в газетах «Вольное слово» и др. С середины 1990-х годов – на «вольных хлебах». Известный в городе журналист для многих вдруг канул в неизвестность. Мало кто знал, что его потаенное существование означало рождение уникальной творческой личности, для которой поэзия стала сутью жизни. Мало кто догадывался о титанической работе К. Мозгалова, о том, что за шесть лет жизни им подготовлено шесть стихотворных книг, совершенно не повторяющих друг друга: «Стихи» (1995), «PRO FОRМА» (1996), «Эклектида» (1997), «Канитель» (1998), «Эпиграф» (2002), «Пятая книга» (2003). Эти прекрасно изданные книги (внимание!) выходили тиражом не более пяти-шести экземпляров. Две последние из них, как и подборка стихов К. Мозгалова в журнале «Новый мир», увидели свет после смерти автора. Константин Мозгалов умер в возрасте 45 лет в 2001 году.
Незаурядность его творческой личности мне впервые приоткрылась после знакомства с рукописью книги «РРО ФОРМА». Поразила прежде всего филологическая эрудиция автора, его поэтическая культура. В книге представлено множество стихотворных форм, начиная обычными ямбами и хореями и кончая не всегда известными даже литературоведам бакхтием, антиспасом, гендекасиллабом. И все это не было самоцелью. Сразу чувствовалось, что дело здесь не во внешней форме. Впрочем, в сонете, открывающем книгу, сверхзадача этой вызывающей филологичности обозначена четко и недвусмысленно:
Иезуит, стиха живую душу
я умерщвлю лукавством дерзких форм
и дьявольской метафоры не струшу,
сдавая кровь сонету на прокорм.
Ты пей вино, ешь наливную грушу:
ценней они рифмующихся норм,
и молнией Творца ни твердь, ни сушу
не озарит таланта жалкий гром.
Тропа и троп! Единого наследства
в саду-рондо один сияет свет.
Равны все здесь, где смерть —
лишь помять детства,
где миллион рифмующихся лет
поэзия оправдывает средства,
как Орден свой мистический – поэт.
Мне уже приходилось писать, что за брюсовско-сальеревской личиной в «РРО ФОРМЕ» скрывается моцартианское начало. К. Мозгалов обретает свободное дыхание, дыша воздухом культуры прошедших веков, созидая поэтический купол, более прочный и надежный, нежели дырявая крыша вчерашнего и сегодняшнего социума. При этом создатель этого купола лишь улыбается в ответ на обвинения в «верхоглядстве», ибо знает:
Ни ветер, ни ангел, ни гений
тебе не указ, не судья,
ты поп и приход, попадья
и колокол в тьме озарений
собора, где хоры мгновений
слагают канон Бытия…
К. Мозгалов знал цену игры в поэзии. В стихах, посвященных Елене Рощиной, он писал:
Поиграем, сестра. Дом в саду голубиных высот,
истончается голос без панциря знаков и чисел —
проливается дождь из раненных невидимых сот,
на лету обращаясь в прозрачный и призрачный бисер.
Там лафа для души, нанизавшей эпохи на жгут
кровеносных сосудов, как радужный бисер на нитку,
там в разреженных рощицах беглое слово не жгут,
почитая на равных азарты, и дым, и улыбку…
Игра равна в этих стихах, как сказал бы Борис Пастернак, «гибели всерьез», сквозь «прозрачный и призрачный бисер» проступают кровеносные сосуды беспокойной души поэта.
Откликаясь одним из первых на творчество К. Мозгалова, известный ивановский журналист А. Евгеньев проницательно заметил: «…Эта истинно красивая книга меня лично убедила в том, что многочисленные и разнообразные суждения о сегодняшней гибели культуры справедливы лишь отчасти. Если бы „огонь, мерцающий в сосуде“, поддерживался лишь процентами бюджетных ассигнований, решениями всяческих комитетов и администраций и так далее, наверное, культура действительно бы погибла. Но искусство, оказывается, не беспомощно в том смысле, что не сводится к процессу: покормил-подоил-попил и т. д. Все же искусство – другое, не от мира сего. „На прокорм сонету“ годится лишь кровь поэта, именно без этой пищи искусство умирает»[346]346
Евгеньев А. Чистое искусство // Рабочий край. 1997. 9 августа.
[Закрыть].
Поэзия К. Мозгалова – не пресловутая башня из слоновой кости. Это прежде всего духовная крепость, стоящая на лютом ветру современности. Крепость выдержала осаду. Иначе не было бы таких стихов, написанных в год ухода автора из жизни:
Я ломлю от погонь, как волчара из темного леса, —
егерей очумелая свора упала на хвост.
Не достанут меня эти суки крутого замеса:
им по рыхлому снегу не сделать за сутки сто верст.
Только Небо и я – необрывная нить мирозданья,
вот отстали уже, расстреляв патронтажи внахлест…
Выплываю один из ночной полыньи бессознанья,
укачавшей волною кристальные сполохи звезд.
***
В статье А. Агеева «Город второй категории снабжения» гендерное истолкование имени города, о котором говорилось выше, ведет к любопытному наблюдению: «За кличкой Иванова – помимо статистики и демографической ситуации – есть еще что-то, рационально почти неопределимое, зато совершенно явное всякому чувственно-внимательному человеку. Женщин столько же, сколько мужчин, но кажется, что их больше и даже – когда их явно меньше – они заметнее, чем мужчины, и не по причине ярких нарядов, а потому, что у них выше эмоциональный тонус и энергетический потенциал, у них лица более осмысленные и целеустремленные»[347]347
Агеев А. Город второй категории снабжения. С. 182.
[Закрыть]. Этот вывод может быть подтвержден, между прочим, развитием поэзии в ивановской крае, где все в большей степени начинает доминировать стихотворное творчество женщин. Впрочем, вряд ли мы имеем дело в данном случае с каким-то маргинальным, местным явлением. Просто в сравнительно небольшом пространстве литературной жизни, которое являет Иваново, какие-то общие ее закономерности предстают порой резче и определенней, чем в широком поле культурных столиц.
Сейчас вряд ли кто будет оспаривать тот факт, что поэзия в двадцатом веке во многом развивается под знаком Женщины. Конечно, были Блок и Гумилев, Пастернак и Мандельштам, Маяковский и Твардовский… И все-таки никогда еще поэзия, созданная женщинами, не играла такой большой, часто определяющей роли, как это произошло в прошлом столетии. В чем причина такого поворота в поэтическом развитии? Отвечая на этот вопрос, надо писать отдельную книгу. Здесь же ограничимся самыми общими предположениями.
Усиление женского начала в нашей поэзии, да и в литературе в целом, связано, видимо, с особым трагическим состоянием жизни, когда оказалось резко нарушенным равновесие между добром и злом, совестью и бесчестием, мужским благородством и женским милосердием. Войны, ГУЛАГ, страшные изгибы научно-технического прогресса поставили Россию на край бездны. И здесь случилось то, что должно было случиться в критический час истории. Заговорила потаенная до поры до времени женская, материнская субстанция жизни. Заговорила сокровенная природа человечества, отстаивая право на то, чтобы любить, растить детей, поклоняться красоте и верить в святые Божьи заветы. Слово в высоком, логосном значении все в большей мере склоняется в сторону творчества женщин. И несет это слово не только свет и любовь, но и боль, обиду, а порой и мстительную ведьминскую усмешку. Об этом один из ивановцев написал так:
Хтонический финал. На грани срыва Слово.
Вновь Женщине поэзия верна.
Ахматова. Цветаева. Баркова…
Как горы и как пропасть имена.
И не понять забывшей все Европе,
Какое снадобье варилось в том котле
И почему с горбинкой гордый профиль
Вдруг обернулся ведьмой на метле.
(Л. Таганов)
Долгое время, по крайней мере, на протяжении 30-х—50-х годов, ивановская поэзия была представлена исключительно мужскими именами. Имя Анны Барковой было долгие годы вычеркнуто из истории русской поэзии и снова появилось в ней лишь в конце 80-х годов. Только в 1960-е годы на литературной карте края обозначаются два женских имени. О Маргарите Лешковой мы говорили в предыдущей главе.
О Ларисе Щасной, чьим творчеством открывается целое женское течение в ивановской поэзии, скажем сейчас.
Лариса Ивановна Щасная не является уроженкой Иванова. Родом она с юга, из Донбасса. Родилась в семье горняка. Окончила Новочеркасский политехнический институт и в 1962 году по распределению приехала в Иваново. Сначала работала инженером-конструктором в проектной организации, но вскоре поняла, что «гуманитарий» в ней берет верх над «технарем». Пришло время искушения поэзией. Литературное Иваново тех лет способствовало перемене жизненной дороги.
Л. Щасная всегда с большой благодарностью вспоминает тех, кто помог войти ей в литературу и чье творческое влияние она испытывала в начале пути. Здесь прежде всего надо назвать Владимира Жукова и Геннадия Серебрякова. Позже, когда Л. Щасная пройдет через учебу в Литературном институте, к этим именам добавится имя замечательного русского поэта Владимира Николаевича Соколова.
В дебютном поэтическом сборнике Л. Щасной «Начало дня», вышедшем в 1968 году, много южных примет: море, солнце, горы. Много романтики в духе тогдашнего шестидесятничества. Веры в «алый парус зорь», когда
Звезда последняя сорвется
В туманы зыбкие озер.
И в небо высветленный бубен
Ударит первый птичий гром.
И очень рано встанут люди,
Чтоб повстречаться
С новым днем.
Но сквозь уже известную образную ткань здесь начинает проступать контуры индивидуального лирического характера, который в свое время был отмечен в одной из критических работ Льва Аннинского. «Книжка, – писал он о сборнике „Начало дня“, – полна беззащитной готовности все вынести и выстрадать»[348]348
Аннинский Л. Поэзия тридцатилетних: стиль, опыт, характеры // Лит. Обозрение. 1975. № 9. С. 40.
[Закрыть]. Действительно, сейчас первая книга Л. Щасной во многом воспринимается как пролог к драматической судьбе ее лирической героини. За «алым парусом зорь» – тревожные предчувствия:
Земля лежит в покое строгом,
Звезда на западе горит.
Как перед дальнею дорогой,
Душа тревожно говорит.
Она предчувствует утраты
И неизведанную боль,
И труд без веры и награды,
И встречу краткую с тобой,
И неизбежную разлуку,
И – вот пророчество ее —
Твое отчаянье. И муку.
И одиночество мое…
(«Предчувствие»)
Щемящая острота таких предчувствий усугубляется тем, что героиня Л. Щасной отнюдь не чувствует себя воительницей, избранницей, бросающей вызов судьбе. Да нет. Ей по душе обыкновенное женское счастье: «Чтоб дом был полон, словно чаша, // И радость каждый день сильна, Чтоб – сын Иван и дочка Маша // С глазами голубее льна». А рядом – горькое сознание невозможности такого пасторального существования. Невозможности по самому природному устройству этого мира, где миг счастья длится мгновение. И уже в первую книгу Л. Щасной входит мотив бабьего лета, любимого времени года поэтессы:
Пожух в канаве подорожник,
Но в город вновь пришла теплынь:
Еще томительней и горше
Запахла на поле полынь.
И одуванчик беспризорный,
Что во дворе все лето жил,
Вдруг, золотистый и задорный,
На солнце шляпку распустил…
(«Бабье лето»)
Со временем мотив бабьего лета в поэзии Л. Щасной приобретает полифонический характер, все в большей мере являя определенное поэтическое мироощущение (недаром одна из ее книг так и называется «Бабье лето» (1979)).
Жизнь тех, кто родился перед Великой Отечественной войной, была лишена того светлого пролога, каким представляется детство в обычной действительности. Детство начиналось с горя. Память о первых проблесках самосознания – горько физическая: есть хочется. И в то же время первоначальное ощущение в этом страшном голодном мире суровой, но спасительной материнской доброты. Об этом стихотворение «Детство», помогающее понять органичность социального и экзистенциального начал в ее поэзии:
Мы были серыми, как соль.
А соль – на золото ценилась.
В людских глазах застыла боль.
Земля дрожала и дымилась.
Просили, плача: «Мама, хлеба!»,
А мама плакала в ответ.
И смерть обрушивалась с неба,
Раскалывая белый свет.
Да, мало было хлеба, света,
Игрушек, праздников, конфет.
Мы рано выучили это
Безжалостное слово – «Нет!»
Так жили мы, не зная сами,
Чем обделила нас война.
И материнскими глазами
В глаза смотрела нам страна…
Так с рождения и вошло: мать – страдалица и защитница. Забота через боль. День Победы. Черемухи «сизые гроздья в росе». Победное ликование и пронзительный детский вопрос: «Что ты расплакалась, мамочка, мама? // Что же вы плачете все!» («Помню внезапную свежесть рассвета…»)
Когда вещунья-душа стала нашептывать молодой поэтессе, что счастье в лучшем случае сродни беспризорному одуванчику, что время смешивает «в поток единый все: любовь и злобу, красоту и старость…», то здесь-то и вдруг оказался совершенно необходимым тот жизненный исток, то «серое» детство, в котором пульсировала живая суть народного единства, сращенности «моего» и «нашего» как залога продолжения рода человеческого. И не случайно чем дальше, тем больше Л. Щасная начинает ощущать потребность в эпическом основании своей лирики. Ей нужно было найти своих героев в окружающем мире, подтверждающих наличное существование этого единства в послевоенном времени. Тут и начинается то, что можно назвать душевным вхождением поэтессы в «ивановский миф», поиском своего места в «ивановском тексте».
Уже в сборнике «Начало дня» можно почувствовать интенсивность этого поиска. Имеется в виду прежде всего «Баллада о красоте», посвященная И. Грачевой, внучке купца второй гильдии. Начинается стихотворение со сцены избиения купцом-извергом молодой жены:
Глаза отводит богоматерь.
Шагнул, качаясь,
в полумрак,
Рванул раздетую
с кровати,
Мотает косу на кулак.
И топчет грузными ногами,
И выгоняет на крыльцо…
Умой же
белыми снегами
Свое разбитое лицо!
При всей советской традиционности восприятия прошлого Иванова мы находим здесь неожиданный для «ивановского текста» поворот: героиня баллады, жена фабриканта, противостоит городу темных особняков, где и звезды кажутся синяками, не какой-то там особой ненавистью к фабриканту-кровопийцу, а своей женской красотой. Бьют ее за то, «что длинные ресницы…». В тридцать лет свел купец Грачев жену в могилу. И все-таки власть этой красоты оказалась сильнее насилия. Пройдет время, и бабкина красота повторится во внучке.
Родовое начало у Л. Щасной включает в себя генетический код исконной народной морали, в сущности основанной на морали христианской. Хранителем ее становятся крестьянские вдовы, живущие в среднерусской глубинке. Об этом поэмы «Опрокинутые звезды» (Таково название первой редакции этой поэмы, затем она стала называться «Земля и звезды»), «Настино счастье», «Последняя забота», «Подарок», «Чистый порог».
Все эти произведения объединяет авторское стремление открыть тайну женского характера, соотносимого с трагической судьбой страны. Поэтесса не может себе представить России
Без тех состаренных работой,
Без них, которые любовь
Зовут застенчиво заботой.
Я знаю, ты бы не смогла
Без русской бабы терпеливой,
Что беды все превозмогла,
Не успевая быть счастливой.
В поэмах Л. Щасной о «вдовьем счастье» (этот подзаголовок к поэме «Чистый порог» мог бы быть поставлен и под другими поэмами ивановской поэтессы) ощущаются традиции Некрасова и Твардовского, которые дают о себе знать в стремлении понять и представить мир так называемого простого человека в его глубинной сущности. Близка Л. Щасная в своем поэмном творчестве и к деревенской прозе 1960—1970-х годов. Эта близость особенно ощутима в поэме «Последняя забота».
Эта поэма явно перекликается с повестью В. Распутина «Последний срок». И в том, и в другом произведении центральным событием становится уход из жизни многострадальной русской старухи: Анны – у Распутина, Марьи – у Щасной. Но если прозаик в разработке основной коллизии идет путем подробного психологического исследования, то поэтесса стремится главным образом выявить итоговое содержание, вытекающее из «пограничной» ситуации между жизнью и смертью, в которой пребывает ее героиня.
Что несет последний рассвет старухе Марье? Страх? Отчаяние? Тридцать лет живет она без самых близких людей (муж погиб на финской, сын пропал без вести в Великую Отечественную войну). Все это есть в предсмертных чувствах Марьи. Но есть и другое. Непреходящее прошлое, в котором нетленным остается материнская сила любви, память о рождении сына. И здесь органично вплетается в поэмную ткань фольклорная традиция, отголоски давней и вечной колыбельной песни, благословляющей рождение человека:
Был сынок Ванюшка,
Белая макушка,
Голубой глазок,
Чистый голосок.
Нянчила, кормила,
От беды хранила.
Рóсти, рóсти, сын.
Ты у нас один.
Капелька, кровинка,
На меже травинка,
Аленький цветок —
Маленький сынок…
Рассказывая о хождениях материнского сердца по кругам памяти, Л. Щасная нередко прибегает к символике, к притче. Особенно показательны в этом плане сцены «вещего» сна, поэтические картины потустороннего мира, где Марья, повинуясь «последней заботе», ищет сына. С одной стороны, здесь героиня предъявляет счет Богу, допустившему гибель сыновей, чей последний крик с «разверстых уст» был детским криком: мама! А отсюда и материнский вопрос к всевышнему:
Куда ж ты, господи, смотрел,
Ты ж старший среди старших!
За что, скажи, такой удел
Детей постигнул наших?
Но, с другой стороны, в финале поэмы в самом образе Марьи открывается, в сущности, божеское начало, близость ее к тому пониманию Богородицы, которое с древних времен бытовало в русском народе, а именно: связь культа Богородицы с образом матери-земли, которая, по наблюдению Г. Федотова, предстает в народной вере не только кормилицей и утешительницей, но и является «хранительницей нравственной правды»[349]349
Федотов Г. Стихи духовные. М., 1991. С. 75.
[Закрыть]. Заканчивается поэма словами, где голос Марьи сливается с голосом Земли – матери всего живого, которая способна воскресить из тлена умерших за нее:
В земле лежать – землею стать,
Людской не зная боли.
Но я рожу тебя опять —
Живи, родной, на воле.
Расти, на солнышке цвети
Меж клевера и мяты
И матери-земле прости,
Что умер за меня ты.
Перестроечные времена внесли в поэзию Л. Щасной дух смятения и то неизвестное ранее поэтессе чувство, которое она нарекла «вином ярости». Щасная восприняла эти времена как агрессию против всего, что ей было дорого и любимо:
Вы сброшены со всех счетов,
Герои тыла и фронтов —
Герои всех моих поэм…
Грядет засилье новых тем:
Забвение собственных имен,
Вражды племен, конца времен
И в мать швыряемых камней
Средь окаянства наших дней.
(«Чистый порог»)
Сам стих здесь как метроном, отсчитывающий часы страшной истории «конца времен». Образный ряд поэмы «Вино ярости» далек от традиционного стиля предыдущих поэм. Произведение наполнено гротесково-сюрреалистическими видениями. Есть здесь что-то от Босха и Гойи. Особенно экспрессивны сцены бунта животных, восставших против «двуногих бездарей, обжор». Предвестием этого бунта становится видение толпе кабана с отсеченной головой, являющее «всеобщего конца <…> зловещий призрак».
Дальше – больше. Звери берут власть над людьми. В магазинах «навалом органов непарных – печенки, сердца, языка». А те, «кто был людьми вчера лишь, но удержал по ветру нос», обрастают «душной шерстью», становясь «неолюдоедами». Автор, достигая пика своей мрачной фантазии, не выдерживает и вносит в поэму ноту милосердия. Животные в конечном счете обращаются к Богу с просьбой простить «двуногих»:
Корова пала на колени
И молит Бога за людей;
И с нею козы и олени,
Слоны и кони всех мастей.
Невыносим для них порядок
Перестановленных вещей.
Добро бессмертно. Как Кощей!
Вся злоба выпала в осадок.
Природа мудрее и добрее людей, ибо в ней заключена великая материнская сила. Поэма Л. Щасной становится поэмой-предупреждением: люди, порывая с животворным земным началом, обречены на гибель. Сама же лирическая героиня, сознавая свою маргинальность в дичающей современности, остается с дорогим ей миром. С несчастными матерями, с горячо любимым мужем, чью жизнь подточила смертельная болезнь, вызванная атомной радиацией (штурман на подводной лодке), со всем тем, что она называет родиной. И никто не смеет оспорить ее право на эту ее «горькую радость».
***
Многообразие женских голосов в ивановской литературе стало особенно ощутимо в 1980—1990-е годы. Назовем некоторые из них.
Вероника Алеева-Матяж. Выпустила в 1995 году поэтический сборник «Изумрудный лягушонок». Бесхитростная исповедь женского сердца. Извечное стремление женской души к гармонии и невозможность обрести в крутой круговерти будней хотя бы относительный покой. Мольба «пугливой женщины-ребенка» (Баркова) о милосердии, ностальгия по детству и шаг в сторону жизни, которая отвергает придуманный душевный комфорт. А потому о своей музе Вероника может написать так:
Вот она… тихонько, тихо
Родилась из слов влюбленных.
Ножки выпрямила. Встала.
Покачнулась и пошла
По асфальту раскаленному.
Светлана Олексенко – автор поэтических сборников «Алое на белом» (1996), «Между бездной и песней» (1999). В ее поэзии узнаваем лик чеховской чайки, сбитой рукой равнодушного человека. Иногда даже кажется, что лирическая героиня, соблазненная бездной, примирилась с ролью жертвы и ей остается только стенать, все глубже погружаясь в эту бездну. Но… Слава тому богу, который помогает поэтессе переплавить боль в песню.
Мария Игнатьева (Шершень). Поэтические сборники: «Всего любовь назад» (1992), «Театр теней» (1997). Ее поэзия не боится быть пафосно театральной. Но за театральностью – бессонница, боль.
Галина Рогожкина – автор небольшой поэтической книжки «Чертополох». Тонкая акварельная лирика, сдобренная прелестной автоиронией:
Лист, как снег следами,
Испещрен словами.
Препинаний знаки,
Словно буераки.
Строчку прочитаешь —
Только повздыхаешь:
«Эх, ты, дура-баба,
не пиши, не надо…»
Надежда Шамбала – самая, пожалуй, «постмодернистская» поэтесса в ивановской поэзии, что проявлено в самих названиях ее первых книг: «Юродивая» (1993), «Под знаком „ХА“» (1995). Но похоже, что в последнее время в ее поэзии произошла «смена вех». Причем, довольно резкая: от эпатирующего авангардного стиха к духовной лирике[350]350
См. сборник «Возможность рая» (2003).
[Закрыть].
Свой читатель есть и у таких ивановских поэтесс, как Татьяна Ахремчик и Галина Стоянцева, Нина Матвеева и Елена Макарова. Подают надежды и совсем молодые авторы: С. Фомина, Д. Котова, И. Куранова, Н. Таганова и др.
Одно из самых впечатляющих явлений в ивановской литературе девяностых годов – посмертное открытие творчества Елены Рощиной (1966–1994). «Что имеем, не храним, потерявши – плачем…». Только после ее ухода мы по-настоящему поняли, какого редкого человека мы потеряли. Поняли, когда прочитали стихи, дневники, письма Елены Рощиной.
Несколько ее книг, увидевших свет в 90-е годы («Да утолятся печали твоя…» (Вичуга, 1995), «Жар нетерпения» (Воронеж, 1995), «Избранное» (Иваново, 1996)), сразу стали событием в российской литературной жизни. Откликаясь на выход первой книги Е. Рощиной «Жар нетерпения», известный поэт и критик Константин Кедров писал: «Бандиты (Елену убили аферисты, промышляющие квартирным бизнесом, – Л. Т.) отняли у нас настоящего поэта, чей талант обещал намного больше, чем сделано, хотя и то, что осталось, несомненно, станет, стало уже событием. „На цыпочках уйду я из жизни вашей. Тихо-тихо, как падает снег на траур воротника. Исчезну совсем незаметно, так, что вы не скоро ощутите мое отсутствие. А ощутив, не сразу поймете, что оно значит…“. (К. Кедров процитировал одну из дневниковых записей Е. Рощиной – Л. Т.) Ощущаем уже и, кажется, начинаем понимать. Голос Е. Рощиной, ее дневник и стихи, – может быть, одно из красноречивых свидетельств века сего, так трагически уходящего. Казалось бы, все сметено могучим ураганом войн, революций, перестроек, реформ. Нет – все осталось» («Известия». 16 февраля 1995 г.).