Текст книги "«Ивановский миф» и литература"
Автор книги: Леонид Таганов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Объясняя в своих мемуарах «Как мы начинали» свой отход от Брюсова и, в частности, нереализованную попытку издания книги «Поэма природы», Ноздрин писал: «Повторилась моя авторская застенчивость, пугала меня и упадочность некоторых стихотворений предполагаемой книжки, и явное противоречие – несходство моих обычных настроений с переданными в ней, где я собирался
Плыть к островам небывалого,
К гавани вечной весны,
Где меня ждут как усталого
Гостя холодной страны.
Не отвечали моим настроениям и такие стихи задуманной Брюсовым книжки:
Мы робко с волною воюем,
Возможно ли здесь устоять,
Где бурный прилив неминуем,
А пристани нет, не видать!
Стихи эти были петербургского периода моей переписки с Брюсовым, словарь и образы которых были навеяны Финским заливом, его пристанями, судами и братанием на этих пристанях рабочих с иностранцами-матросами. Но в этих стихах была и полная моя оторванность от излюбленной моей тематики родного рабочего города»[108]108
Ноздрин А. Как мы начинали. С. 182.
[Закрыть].
Конечно, с одной стороны, Ноздрин оценивает здесь свои ранние стихи с высоты времени (очерк «Как мы начинали» был напечатан в 1934 году), с «позиции класса, не только победившего политически, но и ощущавшего себя к тому времени доминирующим в искусстве»[109]109
Тяпков С. Н. Ранние стихи Авенира Ноздрина. С. 49.
[Закрыть].
С другой же стороны, «тематика родного города» уже тогда осознавалась им как одна из важнейших особенностей его поэзии. Встреча с Брюсовым поставила молодого поэта перед выбором: новое модернистское искусство или развитие традиций Некрасова и поэзии восьмидесятых годов под углом усиления в них революционно-демократических идей. Ноздрин выбрал второе. Показательно его прощальное письмо Брюсову, представляющее собой поэтический отклик на отъезд мэтра в Крым. Этот отъезд осмысляется Ноздриным как расхождение поэтических путей. Один поэт устремляется в «прекрасную Тавриду», в горные выси. Другой едет в рабочий город, где живут замученные каторжным трудом люди.
Ноздрин всю жизнь с благодарностью вспоминал о своей учебе в «школе» Брюсова. Посылая в 1927 году только что вышедший сборник «Старый парус» жене Брюсова, Жанне Матвеевне, Авенир Евстигнеевич сделал на нем такую надпись: «Подытоживая свое прошлое, мне хочется сказать, что еще 30 лет назад, когда моя судьба отправилась в поэтическое плаванье, то моим рулевым был покойный Валерий Яковлевич.
Жизнь прошла, мое плаванье заканчивается, и от него остается „старый парус“, который мне и хотелось передать в семью, где жил мой первый и добрый рулевой»[111]111
Ноздрин А. Дневники. Двадцатые годы: Второе изд. / Вст. ст., сост., подгот. текста Л. Н. Таганова, З. Я. Холодовой, коммент. О. К. Переверзева. Иваново, 1988. С. 201.
[Закрыть].
Смена поэтического курса, резко обозначившаяся в судьбе Ноздрина в первое десятилетие XX века, не перечеркивала его прошлого. Но из этого прошлого он брал прежде всего то, что помогало ему проявить свой и только свой жизненный опыт, который он с некоторых пор стал напрямую связывать с ивановской действительностью.
* * *
Возвратившись из Петербурга в Иваново-Вознесенск, Ноздрин опять работает на фабрике, но в августе 1904 года по состоянию здоровья увольняется и начинает активно участвовать в общественной жизни города, пытаясь каким-то образом облегчить фабричную участь рабочих. С именем Ноздрина связано, например, создание в Иваново-Вознесенске Общества взаимопомощи фабричных граверов и Общества потребителей. От литературной деятельности он на время отходит. К поэзии Ноздрин вернется, пережив звездные часы своей жизни, знаменитую летнюю стачку иваново-вознесенских ткачей, в результате которой был создан первый в России Совет рабочих депутатов. Ноздрин стал его председателем. Беспартийный поэт-общественник становится своеобразным символом единства восставших. Не большевик-подпольщик, не яростный террорист, не радикально настроенный ученый-интеллигент, а широкой души демократ, человек, умеющий понять и неграмотную женщину, впервые вышедшую на улицу с требованием об улучшении своей жизни, и тянущегося к культуре рабочего, и разных в своих политических ориентациях эсдеков и эсеров. Ноздрин с его почвенным демократизмом способствовал объединению самых разных слоев бастующих. С другой стороны, репутация умного, знающего, культурного человека позволяла ему уверенно, достойно разговаривать от имени Совета с представителями власть имущих.
Председательскую миссию Ноздрин органично совмещает с миссией летописца. «События 1905 года, – вспоминал он, – привели меня вести запись всего происходившего. Может быть, в будущем это кому-нибудь да пригодится. С этой целью я собирал в документах все, что касается этих событий, завел дневник и начал набрасывать первые стихи задуманной мной поэмы „Ткачи“»[112]112
Ноздрин А. Как мы начинали. С. 184.
[Закрыть]. К сожалению, ноздринский архив был разорен во время черносотенного погрома в октябре 1905 года, и сегодня мы можем воспроизвести его лишь по отдельным отрывкам. От поэмы «Ткачи», по свидетельству Ноздрина, «все-таки остались не одни только воспоминания… В некоторой части она сохранилась, так как отдельные ее куски позднее приняли форму самостоятельных стихотворений, из коих и сейчас можно составить поэму-мозаику о моей жизни»[113]113
Там же. С. 186.
[Закрыть]. Это замечание интересно для нас тем, что события 1905 года Ноздрин воспринимал как поэмно-эпическую часть своей жизни, неотделимой от общего существования. Это отражается в самом стиле его тогдашнего стихописания, где основная ставка делалась «на простоту языка, бытовую тематику, демократизацию человеческого материала». На защиту утверждения, «что художественно то, что легко запоминается»[114]114
Там же. С. 194.
[Закрыть].
В центре поэтического рассказа о событиях 1905 года в Иваново-Вознесенске – образ массы восставших ткачей, доведенных до крайности условиями подневольного труда. Автору важно сохранить документальную подлинность описываемых событий, их особую репортажность. Отсюда хроникальность, дневниковость, введение в стихи местных подробностей, впрочем, не исключающее перехода их в определенный символический ряд. Вот как рисует Ноздрин начало забастовки ивановских ткачей:
Молчат гиганты корпуса,
Машины не грохочут,
Но смелы, дерзки голоса
Бастующих рабочих.
Нет ни дыминки, спущен пар,
Покончена работа.
Последний вышел кочегар
Из царства тьмы и пота.
Одна «контора», как раба,
В народе пустозвонит:
Что ничего не даст борьба,
Что капитал все сломит.
Кричат «конторе»: «Замолчи
И жди от нас расчетов…»
«На площадь!.. – крикнули ткачи. —
К управе живоглотов!..»
С одной стороны, перед нами фактографически точное описание первого дня забастовки. Здесь и кочегар, последним ушедший с фабрики, и реакция на события ненавистной рабочим конторы, и выверенный бастующими их дальнейший маршрут на площадь. Но, с другой стороны, в финале стихотворения Ноздрин ненавязчиво переводит фактографию в некий социально-бытийственный план:
И потекла рабочих рать.
Народ неузнаваем:
Никто не захотел отстать,
Народ стал краснобаем.
С панелей робкие сошли,
Сомкнулись гнева токи…
Победно-новое земли
Шумит в людском потоке.
Человек, почувствовав себя частью свободного людского потока, становится символом земного обновления.
Ноздрин первым ввел в «ивановский текст» речку Талку как символ нового самосознания рабочего люда, противопоставив ей Уводь, ассоциирующуюся с рабской жизнью трудящихся. В отрывке из поэмы «С Уводи на Талку» читаем:
Забыта мещанская рухлядь, —
Она уходила в бытье.
Мы прокляли старую Уводь,
На Талку сменяли ее.
Впоследствии, в 1935 году, обобщая свои представления об ивановских событиях 1905 года, Ноздрин напишет стихотворение «Наша Талка», занимающее нынче почетное место в антологии местной поэзии:
Наша Талка – малоречье,
И Дунаем ей не быть,
Но дунаевские речи
Нам на ней не позабыть.
Пусть речонка маловодна,
Но оставлен ею след,
Где истории угодно
Было вынянчить Совет.
Неказистая собою,
Речка мирно вдаль текла,
И ее вода живою
Никогда здесь не слыла.
А рабочий наш, как в сказке,
Стал на ней совсем живой,
Он из ткацкой самотаски
Вырос в силу, стал герой…
Здесь в песенно-афористической форме представлена суть ноздринского понимания Первого Совета: то, что казалось «малоречьем», на самом деле таит глубину, под «неказистым» покровом скрывается живая душа.
Обратившись к теме родного города, Ноздрин был далек от символистской мифологизации, свойственной, например, урбанистической части поэзии Брюсова. Не похож Иваново-Вознесенск в ноздринском изображении на демонического царя вселенной, несущего угрозу человечеству. Но и в нарождающийся пролеткультовский миф, согласно которому из фабрично-заводского, городского мира вырастает железный человек, «рабочая» поэзия Ноздрина тоже не вписывается. Автору «Ткачей» был чужд дух пролетарского сектантства, и он склонен был видеть Иваново-Вознесенск как узел противоречий русской истории, где исконное природно-деревенское начало отнюдь не подлежит искоренению во имя грядущей победы пролетариата. Потому и не поддался Ноздрин на уговоры теоретиков пролетарского искусства, в частности, В. М. Шулятикова, порвать с традициями классической литературы и заняться сотворением особой пролетарской поэзии. Однажды (дело происходило в 1906 году в Москве, куда Ноздрин вынужден был уехать после окончания стачки) Шулятиков задал ивановцу «внушительную трепку» за то, что тот в споре с ним защищал «непотухающую силу» Тургенева. «Против Тургенева он (Шулятиков – Л. Т.), – вспоминал Ноздрин, – выдвинул поэтессу Аду Негри, познакомил меня со своими переводами из нее. Поэзию Ады Негри о труде и трудящихся он считал началом новой литературы…»[115]115
Там же. С. 186.
[Закрыть]. Почувствовав на миг удовлетворение от такого лестного сопоставления с пролетарски настроенной итальянской поэтессой, Ноздрин остался верен «непотухающей силе» Тургенева, общедемократическим заветам русской литературы с ее устремленностью к красоте природного мира, вниманием к душевному миру простых людей, независимо от того, живут они в городе или в деревне.
Общедемократический характер поэзии Ноздрина отчетливо проявился в его стихах, написанных в северной ссылке (1907–1909 гг.) и сразу после нее. Здесь, как и в стихах 1905 года, мы встречаемся со своеобразной поэтической хроникой жизни сосланных на поселение революционеров, среди которых находится и сам автор. Но, помимо этого, в «северных» стихах в большей мере, чем раньше, присутствует желание запечатлеть отдельную, неповторимую человеческую судьбу. Усиливается лирическое звучание. Все осязаемей становится образ самого автора, человека много повидавшего, много передумавшего, но не утратившего доверия к добру и красоте, верящего в будущее своего народа. Это особенно ощутимо в таких стихах, как «У проруби», естественно продолжающих кольцовско-некрасовскую линию русской поэзии:
В полушубках рваных, рыжих
Рыбу удит детвора;
Зябнет, греется на лыжах
У огромного костра.
«Песню пахаря» Кольцова
Декламирует один.
Глушь кругом, а мастер слова
И в глуши здесь господин…
Читающий Кольцова где-то в олонецкой глубинке крестьянский парнишка приводит в умиление поэта, для которого показатель демократического прогресса состоял в культурно-нравственном росте «массового» человека. Кто знает, может быть, слушая малолетнего «мастера слова», Ноздрин вспоминал о том, как в один из первых дней забастовки ивановские рабочие, собравшись на площади перед городской управой, горячо воспринимали некрасовское стихотворение «Размышления у парадного подъезда». Читал его рабочий с фабрики Грязнова Михаил Лакин, читал «с таким удивительным мастерством и подъемом, какие только можно встретить у заправских артистов». А еще, быть может, Ноздрин, глядя на парнишку-чтеца, думал о его матери и тысячах русских женщин, чья жизнь должна повернуться к лучшему. И снова вспоминал родину, какую-нибудь старую ткачиху Петровну, которая уже не может таить в себе обиду на жизнь и, чувствуя поддержку окружающих, готова выплеснуть ее в очистительное самопожертвование:
Говорит товаркам:
«Эх мы, бабы-бабы,
Как мы все забиты,
Голодны и слабы:
Лет, поди, уж сорок
Мучаюсь я в ткацкой,
Я глуха: у нас ведь
В корпусах шум адский.
И суха, как щепка,
Есть на то причины…
Из меня бы надо
Нащипать лучины.
И лучиной этой
Подпалить жизнь злую:
Надо выжечь тягу,
Маяту людскую!»
(«Старая ткачиха»)
На смену старой Петровне (см. то же стихотворение) приходят молодые с гордой повадкой девушки, которые «еще хлеще» режут «правду-матку»… Заговорили те, кто раньше молчал. Это для Ноздрина – знак внутреннего освобождения народа.
Вернувшись после ссылки в Иваново-Вознесенск, он целиком отдается литературной, журналистской деятельности. Сотрудничает с местными журналами «Иваново-Вознесенск», «Дым», пишет стихи, статьи о театре, выступает с краеведческими заметками, спешит воплотить в жизнь завет любимого им Некрасова: «Сейте разумное, доброе, вечное…»
Достигнув пятидесятилетнего возраста, Авенир Евстигнеевич все чаще начинает задумываться об итогах прожитой жизни. Он сознает себя «старым парусом», который, однако, рано списывать в утиль. И это, как мы увидим дальше, отнюдь не поэтическое прекраснодушие, а предчувствие новых, еще более серьезных испытаний; оно продиктовало Ноздрину следующие строки из его заглавного стихотворения «Старый парус»:
Мои года, твои лета —
Несоответствие большое:
Ты светл, как юности мечта,
А я… а я – совсем другое!
Но красоты в борьбе, в огне
Я не бегу и не чураюсь;
Попутный ветер будет мне —
Я разверну свой старый парус…
* * *
Попутный ветер задул весной 1917 года. Февральскую революцию Ноздрин встретил с радостью. В созданном им сборнике «Зеленый шум» провозглашалось: «Революция наших дней все больше и больше растет и ширится <…>. Мы должны врезаться в гущу нашего народа и там кликнуть клич:
– Кто с нами, то пусть тот и идет за нами в наши студии, в наши аудитории, театры и редакции, где мы свободной и дружной семьей должны вместе мыслить, творить и молиться Богам красоты и справедливости»[116]116
Ноздрин А. Декларация литературной секции общества «Искусство» // Зеленый шум. Иваново-Вознесенск, 1917. С. 1.
[Закрыть].
Весной 1917 года Ноздрин вступил в эсеровскую партию. Его имя фигурирует первым в списке эсеров, выдвинутых в учредительное собрание (газета «Иваново-Вознесенск» за 24 августа/6 сентября 1917 года). Но эсерство Ноздрина не стоит переоценивать (пребывал в этой партии не больше года). Вряд ли его привлекала определенная политическая платформа. Главное здесь – стремление к активной культурно-общественной деятельности на благо России, освободившейся от гнета самодержавия:
Показалось, что пришло время, когда воплощаются «святые мечты» молодости, идеалы восьмидесятников, уповавших на всенародное возрождение России. И Октябрьский переворот вообще-то не внес резкого диссонанса в ноздринское восприятие жизни. Он близко знал многих ивановских большевиков, некоторых из них (Фрунзе, Колотилова, Любимова) искренне уважал, а потому надеялся, что с победой Октября не будут перечеркнуты февральские надежды.
В первые годы революции Ноздрин с большим энтузиазмом работает в газете «Рабочий край» (занимает должность выпускающего газету), входит в поэтическое объединение при «Рабочем крае». Его имя часто можно увидеть на страницах местных журналов, коллективных сборников. Ноздрин – непременный участник всех крупных общественных мероприятий. В 1921 году ивановцы присвоили ему почетное звание Героя Труда. Он член губкома и ЦК Международной помощи борцам революции (МОПР). После выхода в свет поэтического сборника «Старый парус» растет его репутация как одного из основоположников пролетарской поэзии. В середине тридцатых годов его избирают членом Союза писателей СССР. Короче говоря, Ноздрин в двадцатые-тридцатые годы на виду, окружен почетом. О нем пишут стихи. Ивановский поэт С. Огурцов рисует Ноздрина в момент закладки фабрики «Красная Талка»:
Вот на трибуне Авенир —
Испытанный рабочий лидер,
Как будто он увидел мир,
Которого еще не видел.
Тебе, мой дедушка, и всем
Смеется жизнь разливом звонким.
Ты раньше брал кирпич затем,
Чтоб казаку пустить вдогонку.
Теперь же дивно блещет жизнь,
И каждый день победой силен.
Ты первый камень заложил
В основу фабрики прядильной[118]118
Цит. по очерку: Гаффнер И. Мой дед Авенир Ноздрин // Тропинки памяти: Воспоминания и статьи о писателях-ивановцах. Ярославль, 1987. С. 47.
[Закрыть].
Дедушка революции, закладывающий камень в основу будущего. Это ли не слава, гарантирующая спокойную старость? Но не было у Ноздрина спокойной старости, и при всей соблазнительности советского почета не мог этим удовольствоваться. Подтверждение – в дневниках. Попробуем увидеть и понять Ноздрина через этот главный документ, главный труд его жизни.
Судя по дневникам 20-х годов, Ноздрин действительно хотел поверить в правоту новой власти. Когда умер Ленин, он вписывает в дневник стихи:
…Рабоче-крестьянские рати,
Скорбя, захлебнулись слезами:
Не стало вселенского бати,
Нет более Ленина с нами!
Ленин – «вселенский батя», справедливый вождь русского народа. Такой миф о Ленине был по душе демократу Ноздрину. Но он не мог не видеть, что партия, возглавляемая Лениным, жестоко расправляется с оппонентами, которые еще недавно считались союзниками. С эсерами, например. В дневнике 1922 года немало страниц, где выражается растерянность, недоумение по поводу процесса над эсеровской партией. Мы читаем горькие записи о том, что страна превращается в помост с гильотиной. «Почему-то на это зрелище (процесс над эсерами – Л. Т.), – сокрушается Ноздрин, – приглашают Анатоля Франса, как будто ему, приближающемуся к восьмидесятилетнему возрасту человеку-гуманисту, нужно и необходимо это зрелище». То же недоумение сквозит в записях, где речь идет о кровавой расправе над шуйскими священниками.
На многие страницы ноздринских дневников как бы брошен отсвет писем В. Короленко А. Луначарскому, в которых замечательный русский писатель поднимает голос в защиту демократии, не совместимой с убийством. «Человечество, – грустно констатирует Ноздрин, – одолевает кровь, ему никак нельзя выбраться из того заколдованного круга, где всякие счеты между классами и народами разрешаются чаще всего кровью, как будто это дрожжи человечества, стимул всякого движения». Заметим, эта запись сделана человеком, для которого гражданская война обернулась личной трагедией: сын Ноздрина, примкнув к белому движению, пропал без вести. До знакомства с ноздринскими дневниками мы не знали об этом.
Ноздрин как бы раздваивается в 20-е годы. Он, социалист из породы русских демократов-мечтателей, хочет верить, что России суждено быть самой справедливой страной в мире, где будет покончено с нищетой, насилием. Ноздрин приветствует трудовой энтузиазм народа и пытается убедить себя, что большевизм в лице таких людей, как Ленин, Фрунзе, – это именно та сила, которая нужна для решительного культурного преобразования русской действительности. Порой ему даже кажется, что сам он должен быть в партийном ряду, что его место среди большевиков. Но сразу же появляются оговорки: если ему и свойственен большевизм, то особый – лирический. Вступил бы в партию, но (цитируем запись от 27 ноября 1926 г.) «проклятая природа какой-то капризной свободы не дает мне этого сделать».
А. Е. Ноздрина разъединяло с большевиками их недоверие к личности, желание подчинить уникальное человеческое «я» партийным догмам. Отсюда такая запись: «Чеховское „скоро будем все работать“ сбылось и не сбылось. Подстрижены-то мы все под одну гребенку, и стригли нас со словами: „Кто был ничем, тот станет всем“».
Дневник Ноздрина 20-х годов становится летописью общественной, культурной жизни провинциальной России после революции. Летописью объективной и вместе с тем нелицеприятной. С радостью фиксируются здесь успехи в строительстве новых фабрик, поддерживаются многие начинания в области культуры и просвещения. Например, автор дневника с восторгом пишет о развитии в Иванове краеведческого движения. Он рад, что в родном городе открываются институты, библиотеки. Но рядом – констатация падения общей духовной культуры народа, перечеркивания нравственных, духовных норм, на которых держалась Россия. Читаем запись от 12 июня 1927 года: «Троицын день, праздник цветов, с утра в городе и деревне – пьяные, много песен, но песни поют не по настроению, а исключительно под хмельком.
Город заполнен строителями-сезонниками. Пьют они по праздникам неимоверно помногу, дерутся по-звериному, с женщинами обращаются по-скотски, и, кажется, с этим ничего не поделаешь. У той обстановки, в которой они живут, нет той культурной хватки, заостренных ее щупальцев, способностей их захватить и ввести в круг бытовой культуры».
Свой счет у Ноздрина и к интеллигенции, которая, не успев выявить «своего подлинного лица, уже начинает разлагаться».
А. Е. Ноздрин не без основания считал, что падение культурных нравов в провинции – это во многом следствие той общей политики, которая вершится в центре. Его дневники можно рассматривать как своего рода самозащитную рефлексию глубинной России, не желающей приспосабливаться к губительным для нее столичным веяниям. Эта рефлексия не имела ничего общего с провинциальным чванством, согласно которому провинция хороша сама по себе, а все столичное беспочвенно, антинародно. Ноздрин был внимателен ко всему доброму, что идет из Москвы, Ленинграда. Он радовался, когда ивановская действительность впитывала в себя лучшие культурные достижения столичной жизни. Но он не мог понять и принять насильственного насаждения сверху партийных установок, на которые должны ориентироваться провинциалы. Показательны в этом отношении те страницы дневников, где речь идет о литературе и искусстве. Кстати сказать, именно дневник раскрыл в полной мере незаурядность критического дарования Ноздрина. Его суждения крайне интересны для всех, кто хотел бы восстановить литературный процесс 20‑х годов во всей его подлинности.
Критике Ноздрина свойственны три основополагающих момента: демократизм, широкий подход к литературе и принципиальное представление о том, что художественное творчество не может быть уравнено с идеологией. В середине 20‑х годов такая критическая направленность во многом противоречила боевым лозунгам рапповцев, лефовцев и прочих «неистовых ревнителей» советской литературы.
Позиция, занятая Ноздриным в критике, сближала его прежде всего с А. К. Воронским. И это, между прочим, еще одно доказательство ненадежности мифа о какой-то особой пролетарской направленности ноздринского творчества. Авенир Евстигнеевич Ноздрин, настаиваем мы, не боясь повторений, очень дорожил в литературе, шире – в культуре, общерусским началом, которое органично включает и пролетарское, и крестьянское, и дворянское, и постдворянское… Только бы во всем этом отражалась жизнь в ее живой непосредственности.
Казалось бы, Ноздрину, попавшему в номенклатурный список в качестве одного из родоначальников пролетарской поэзии, должно быть глубоко чуждо эмигрантское творчество дворянина Бунина. Ничего подобного! Бунинскую «Митину любовь» он воспринял с восторгом, о чем свидетельствует запись в дневнике от 17 декабря 1926 года.
Ноздрина очень тревожила травля тех писателей, поэтов, которые дорожили в своем творчестве национальными традициями, шли от глубинных корней русской литературы. Особенно ощутима эта тревога, когда Авенир Евстигнеевич размышлял о Есенине и «есенинщине».
Как известно, с 1927 года в стране с легкого, но злого пера Бухарина развернулась широкая кампания против «есенинщины». Есенин был объявлен поэтом, чье творчество развращает читателя, погружает его в пучину хулиганства, деревенского бескультурья и т. д. Не миновала сия кампания и Иваново, хотя, к чести ивановцев, шла она не совсем гладко. 15 февраля 1927 года Ноздрин записывает в дневнике: «На диспуте о Есенине в аудитории ИВПИ студенты досадили его устроителям, имевшим цель во что бы то ни стало Есенина дискредитировать». Он на стороне студентов. Заканчивает Ноздрин запись словами: «Поэзия всегда была и будет, если она действительно поэзия, исключительно химическим продуктом, умеющим просачиваться сквозь какую угодно толщу и крепость сдерживающих ее барьеров, особенно тогда, когда барьеры становятся охраной запретного плода, что мы имеем и в данном случае, когда говорим о вреде есенинской поэзии».
С уходом Есенина современная русская поэзия лишилась для Ноздрина природности, органической народности. «Мы ушли от природы, – пишет он 18 августа 1926 года, – у нас нет перед ней благоговения, а значит нет и… песен. С Есениным ушел… не поэт деревни, а вернее – природы».
Антиподами Есенина в ноздринском дневнике выступают Маяковский и поэты социально-романтического толка, связанные с ним. Маяковский, считал Ноздрин, лишен широкого родства с народной массой, «не врос в нее». Но это одна из самых спокойных характеристик «горлана-главаря». В дневнике мы можем прочитать и такое: «Литературный Муссолини – Маяковский, чей погромный образ мыслей, чьи беспрерывные удары по Пушкину бьют больше по росткам молодых дарований, и бьют жестоко, запугивающее, терроризирующее…»
Маяковский, а вместе с ним и другие «главари», Сельвинский например, представляются Ноздрину тормозом в развитии истинно демократической поэзии. Вполне возможно, что в таких суждениях проявляется определенная эстетическая ограниченность. Однако в дневниковых записях о поэзии ощущается тревога в связи с реально существующей антикультурной агрессией, которая все отчетливей давала о себе знать в литературной жизни.
Ноздрин с особой ревностью следил за теми ивановскими писателями, которые связали свою судьбу со столицей. Он искренне радовался успеху ивановцев, сумевших развить в Москве свое творческое дарование. Гордился, например, Анной Барковой, которая, попав в высшие литературные круги, «идет дальше Москвы». Однако чаще Ноздрин вынужден фиксировать другое. Литературная Москва, по его мнению, губительно действовала на ряд даровитых ивановцев, перебравшихся жить в столицу. Об этом свидетельствует, например, запись от 16 января 1927 года: «Их всех троих провинция сделала поэтами, а перебросились они в Москву. Москва сделала их секретарями.
Жижин, Вихрев, Артамонов, все три с один голос жаловались Семеновскому на утрату веры в себя…»
С грустью пишет Ноздрин о том, как литераторам-землякам приходится сталкиваться в московских писательских кругах с хамством, зазнайством, беспардонностью. Худшее в литературной Москве ассоциируется у Ноздрина с деятельностью литвождей рапповского толка. Весьма иронично, например, пишет Авенир Евстигнеевич о приезде в Иваново в декабре 1927 года В. Киршона. Этот рапповский вождь, по саркастическому замечанию Ноздрина, «пришел, увидел… и победил», то есть сделал все, чтобы внести раскол в литературу Иванова, сделал все, чтобы пропитать ее рапповским духом. А вот этого-то духа Ноздрин и не переносит, ибо в нем ощущает нечто сродни фашизму. Читаем запись от 27 декабря 1927 года: «Откровенно сказать, если у нас фашизм и нарождается, то его истоками является именно та литература, в которой фашиста от коммуниста отличить весьма трудно».
Ему особенно горько было ощущать усиление рапповщины в Иванове, потому что он лично был причастен к своеобразному культурному ренессансу в родном городе в первые годы революции. Резкое неприятие вызвала у Ноздрина деятельность прорапповской группы «Атака», довольно активно функционировавшей во второй половине 20-х годов. «На собрании „Атаки“, – пишет он в ноябре 1927 года, – договорились до того, что даже такие понятия, такие два слова, как „человек“ и „любовь“, оказались не вечными. Я их выставил как слова неумирающие…»
Ноздрин не склонен был занимать пассивную позицию в ту пору, когда рапповщина все более набирала силу. Многие страницы его дневника посвящены деятельности литературной группы «Встречи», созданной в 1927 году. Руководил ею Н. И. Колоколов – талантливейший из ивановских прозаиков, чьи произведения до сих пор по-настоящему не оценены. Ноздрин – активный участник всех собраний группы. Он рад отметить, что «Встречи» объединили и старых, и молодых писателей. На заседаниях группы он не уставал говорить о необходимости повышения культурного начала в обществе, о высоком назначении искусства, литературы.
Убеждала Ноздрина в правоте такой позиции и его близость к тем ивановским писателям, которые, вопреки разрушительным тенденциям времени, оставались на высоте своего писательского призвания. Среди них в первую очередь надо назвать Д. Семеновского, Н. Колоколова, А. Сумарокова. Дневник Ноздрина включает очень интересные записи, связанные с их жизненным и творческим поведением.
Заслуживает пристального внимания в дневниках Ноздрина не только литературная часть, но и многие «театральные» страницы, записи, связанные с оценкой журналистов, художников, краеведов, партийных, общественных деятелей ивановского края. И везде перед нами предстает незаурядная личность самого автора – умного, проницательного человека, который знает больше, чем об этом можно было сказать открыто.
* * *
К сожалению, вряд ли нам удастся когда-либо прочитать дневники Ноздрина 30-х годов. Они исчезли после ареста Авенира Евстигнеевича весной 1938 года.
Те, кто арестовывал Ноздрина, знали, что они делают. Им был неугоден «человек из прошлого», который понимал, как далеко разошлись мечты первых русских социалистов с их жизненным воплощением. В большой сталинский стиль, где все сводилось к имперской воле «отца народов», не вписывались претензии ивановцев на роль первооткрывателей прообраза советской власти, являющейся оплотом подлинно народной демократии. В середине 30-х годов ивановский миф о Первом Совете стал опасен для советского государства, и, следовательно, один из самых честных, объективных носителей этого мифа подлежал уничтожению. Ноздрина обвинили в том, что он в очерке «Талка» (1925) самовольно присвоил звание председателя Первого в России Совета рабочих депутатов. Вспомнив его эсеровское прошлое, Ноздрина обвинили в заговоре против существующего строя… Авенир Евстигнеевич подписал все составленные на него следственные протоколы, несмотря на чудовищные несуразности, имеющиеся в них[119]119
См.: Лешукова К., Таганов Л. Дело Авенира Ноздрина: Документальная повесть // Газета «Рабочий край». Иваново. 1990. 4–6, 8–9 сентября.
[Закрыть]. Нам остается только гадать, почему он это сделал. Не исключено, что из него буквально выколачивали подпись, как это показано в повести Е. Глотова «Самозванец» (Иваново, 1998). А может быть, отчаявшийся Ноздрин решил подписаться под бредовыми протоколами в силу их бредовости? Придет время, сравнят здравомыслящие, добрые люди подлинные документы с заведомым бредом и поймут, что к чему, а заодно и посочувствуют старику, который не глядя подписывал эти протоколы о самозванстве. Только бы скорей отвязались от него эти страшные люди в энкавэдэшной форме, заново переписывающие по указке Хозяина историю России.