Текст книги "«Ивановский миф» и литература"
Автор книги: Леонид Таганов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
А. Е. Ноздрин умер в следственной ивановской тюрьме 23 сентября 1938 года.
В повести Е. Глотова, где рассказывается о последних днях А. Е. Ноздрина, есть такое место. Авениру снится сон. Он идет по тропке вдоль реки Талка. И вдруг напротив лесной сторожки видит «кладбище не кладбище, а только возвышаются бюсты в два ряда – под линеечку. Идет он по странной аллее – и мороз по коже продирает: узнает в памятниках знакомых своих. Вот этот, с бородой и в очках, должно быть, Отец. Этот, молоденький, – Евлампий… А вот… Что-то уж больно знакомое лицо. И сердце зашлось: так это ж он сам, Авенир! Но как же так? Почему его заживо похоронили? Он хватается за голову и бежит прочь от этого места. Подальше, подальше, а вслед ему несется улюлюканье казаков: они мчатся за ним – только гул от земли отдается да посвистывает над его головой нагайка. Авенир отмахивается от нее, как от назойливой мухи, но казак изловчился (да не казак уж это – милиционер!) – и р-раз по позвоночнику. Будто надвое развалили его. И глаза из орбит вылезли, и сердце остановилось, и крик застрял в глотке. Авенир делает последнее невероятное усилие, чтобы вдохнуть воздуху, чтобы сердце затарахтело: тук-тук-тук… – и просыпается. Весь в холодном поту. Бредил он, что ли?»
В этом сне слилось в одно целое настоящее, прошлое и будущее. Аллея борцам революции на Талке, которая привиделась Ноздрину, будет сооружена лишь в шестидесятые годы. Там действительно водрузят бюст вчера еще опальному председателю Первого Совета. Но глотовский Ноздрин, встретившись со своим гранитным двойником, испытывает не радость, а ужас. Чувствует себя заживо похороненным. Автор «Самозванца», создавая этот «сюр», вольно и невольно ведет нас к мысли о том, что любая утопия, любой миф рано или поздно оборачивается своей трагической стороной, и тогда на первый план выходит, как бы сказал А. Платонов, само «вещество существования». Если это так, то Ноздрин видится нам великомучеником «ивановского» мифа, который во многом его творил и вместе с тем чувствовал, что никакие мифологические построения не могут сравниться с глубиной и непредсказуемостью жизни.
Глава V. Бальмонтовский миф в шуйско-ивановском интерьере
Насколько вписывается Бальмонт в «ивановский миф»? Известно, что это был поэт, который, по многим его собственным признаниям, чувствовал родное в безбрежности времен, в пространстве разных стран и народов. Вспомним хотя бы известные строки из стихотворения «Как испанец»:
Я, родившийся в ущелье, под Сиеррою-Невадой,
Где лишь коршуны кричали за утесистой громадой,
Я хочу, чтоб мне открылись первобытные леса,
Чтобы заревом над Перу засветились небеса.
Вспомним и другое: отзывы крупнейших поэтов XX века, подчеркивающих космополитическую суть бальмонтовского явления. Андрей Белый в книге «Начало века» писал о Бальмонте так: «Точно с планеты Венеры на землю упав, развивал жизнь Венеры, земле вовсе чуждой, обвив себя предохранительным коконом… Он летал над землею в своем импровизированном пузыре, точно в мыльном»[120]120
Белый А. Начало века. М., 1990. С. 249.
[Закрыть]. О. Мандельштам определяет место бальмонтовского творчества в русской поэзии следующим образом: «Положение Бальмонта в России – это иностранное представительство от несуществующей фонетической державы, редкий случай типичного перевода без оригинала»[121]121
Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 62.
[Закрыть]. Этот вывод по-своему подтверждается М. Цветаевой в ее очерке «Герой труда»: «…нерусский Бальмонт, заморский Бальмонт. В русской сказке Бальмонт не Иван-Царевич, а заморский гость»[122]122
Цветаева М. Собр. соч. в 7 т. М., 1994–1995. Т. 4. С. 55.
[Закрыть].
Знакомясь с такого рода оценками, пожалуй, и впрямь можно сделать вывод, что Бальмонт далек от нашей темы. И не только к своей «малой родине», но к России в целом его жизнь и творчество имеют косвенное отношение. Но это не так. И опровергает «нерусскость» Бальмонта в первую очередь сам же Бальмонт. Опровергает определенней всего в своей прозе, с которой мы получили возможность познакомиться сравнительно недавно благодаря книге К. Д. Бальмонта «Автобиографическая проза» (М., 2000). Именно в этой прозе не раз и не два подчеркивается: не было бы того Бальмонта, которого мы считаем сейчас выдающимся поэтом Серебряного века, если бы он родился не на этой земле, а где-нибудь в другом месте.
Родился же Константин Дмитриевич Бальмонт 3/15 июня 1867 года в деревне (сельце) Гумнищи Шуйского уезда Владимирской губернии. С этого места и начинает сам поэт отсчет не только своей жизни, но и своего творчества. «Мои первые шаги, – писал Бальмонт в очерке „На заре“, – вы были шагами по садовым дорожкам среди бесчисленных цветущих трав, кустов и деревьев. Мои первые шаги первыми весенними песнями птиц были окружены, первыми перебегами теплого ветра по белому царству цветущих яблонь и вишен, первыми волшебными зарницами постигания, что зори подобны неведомому Морю и высокое солнце владеет всем…
Я начал писать стихи в возрасте десяти лет… Это было в родной моей усадьбе Гумнищи, Шуйского уезда, Владимирской губернии, в лесном уголке, который до последних дней жизни буду вспоминать как райское, ничем не нарушенное радование жизни»[123]123
К. Д. Бальмонт. Автобиографическая проза / Составитель А. Д. Романенко. М., 2002 С. 570. Далее ссылки на это издание даются в скобках с указанием номера страниц.
[Закрыть].
О том, какую громадную роль сыграли в формировании личности поэта Гумнищи, Шуя и близкий к ним Иваново-Вознесенск, развернуто и подробно говорится в автобиографическом романе Бальмонта «Под новым серпом», написанном в 1923 году. Эта книга – бесценный кладезь для биографов поэта, и вместе с тем перед нами произведение, где собственно автобиографическое начало преобразуется в миф, в особое повествование о рождении и вступлении в жизнь поэта, рожденного для того, чтобы нести в мир свет, радость, солнце. Отсюда и стремление автора к особой художественной объективности, к отстранению собственно автобиографического материала, выразившемуся в переименовании подлинных имен. Мать Константина Дмитриевича Веру Николаевну Бальмонт (1843–1909) зовут в романе Ириной Сергеевной. Отца, Дмитрия Константиновича Бальмонта (1835–1907) – Иваном Андреевичем. Автобиографического героя – Гориком. Гумнищи переименованы в Большие Липы, Шуя – в Шушун, Иваново-Вознесенск – в Чеканово-Серебрянск и т. д.
Первоосновой своей жизни, как следует из романа «Под новым серпом», для поэта были природа, семья, открытие в себе творческого начала, соотносимого прежде всего с даром любви.
На первых страницах своего произведения автор как бы перевоплощается в женщину, которая ждет третье, самое любимое, самое желанное дитя. Ирина Сергеевна мечтает о девочке с зелеными глазами «под стать саду, и лугу, и лесу» (61). (Запомним это весьма знаковое обстоятельство.)
Все окружающее в первой части романа увидено глазами матери будущего поэта. В ожидании ребенка она как бы растворяется в природной стихии, в стихии любви ко всему живому. Примечательны уже первые строки бальмонтовского произведения: «Четыре котенка нежатся на теплой заваленке, разогретые лучом весеннего Солнца. Они вертятся, льнут друг к другу, ложатся – один на спинку, другой на бочок, поднимают кверху лапки, ловят что-то воображаемое, мурлычут, сверкают глазенками, и у каждого на уме свое, у одного непохожее на то, что у другого, все они грезят по-разному…» (27). Эти четыре котенка напоминают о прекрасной непредсказуемости природы, причастной к тайне рождения художника.
Будущий поэт рождается под властью Луны и Солнца, «девять белых прях, медленно и верно, ткут и прядут тонкую ткань свежего бытия, новое лунное тело, которое будет солнечно мыслить и солнечно любить» (37). При этом очень интересен мотив музыки, сопутствующий появлению на свет ребенка: «Вечерняя звезда» Вагнера, «Лунная соната» Бетховена, «Мазурка» Шопена, романсы Шуберта, исполняемые Ириной Сергеевной, становятся в романе прологом к рождению сына.
Да, вопреки ожиданиям, на свет появился мальчик, но у него оказалась на редкость нежная душа. К тому же и глаза, как и мечталось матери, были зелеными. Так вносится самим Бальмонтом очень важный штрих, связанный с феноменом «женственности», о котором часто писали и пишут критики, обращаясь к его творчеству. Напомним в связи с этим слова Иннокентия Анненского из статьи «Бальмонт-лирик»: «…Нежность и женственность – вот основные и, так сказать, определенные свойства его поэзии, его Я, и именно в них, а не в чем другом, надо искать объяснения как воздушности его поэтических прикосновений к вещам, так и свободы и перепевности его лирической речи, да, пожалуй, и капризной изменчивости его настроений»[124]124
Анненский И. Бальмонт-лирик // Анненский И. Избранные произведения. Л., 1988. С. 499.
[Закрыть]. Прочитав роман «Под новым серпом», мы начинаем во многом воспринимать бальмонтовскую женственность как воплощение материнской мечты, как вечную причастность поэта к миру, его породившему.
Вера Николаевна была первым человеком, которому он открылся в качестве стихотворца. И она же стала для него первым суровым критиком, заставившим его задуматься над отличием обычного стихотворчества от поэзии. «Ты написал стихи. Что же тут особенного?» (161) – такой репликой встречает Ирина Сергеевна в романе «Под новым серпом» поэтический дебют сына. В очерке «На заре», вспоминая этот на всю жизнь запомнившийся эпизод, Бальмонт пишет: «…Первые мои стихи были встречены холодно моей матерью, которой я верил более, чем кому-либо на свете, и до шестнадцати лет я больше не писал стихов» (570). Но читаем дальше: «…Опять стихи возникли в яркий солнечный день, во время довольно долгой поездки среди густых лесов. Стихи плясали в моей душе, как стеклокрылые стрекозы-коромысла, и я мысленно написал с десяток стихотворений и читал их вслух моей матери, которая ехала на тройке вместе со мной и которая на этот раз смотрела на меня после каждого стихотворения восхищенными, такими милыми глазами». И как вывод: «Из всех людей моя мать, высокообразованная, умная и редкостная женщина, оказала на меня в моей поэтической жизни наиболее глубокое влияние» (571).
А еще рядом был отец. Отдавая должное Дмитрию Константиновичу как председателю уездной земской управы, много сделавшему полезного для земляков, Бальмонт все-таки выдвигает в автобиографической прозе нравственные качества отца, подчеркивая при этом, что они оказали на него сильное, заветное влияние. Это был, по определению поэта, «необыкновенно тихий, добрый, молчаливый человек, ничего не ценивший в мире, кроме вольности, деревни, природы и охоты». «С ним, еще в самом первоначальном детстве, – признавался Бальмонт в очерке „На заре“, – я глубоко проник в красоту лесов, полей, болот и лесных рек, которых так много в моих родных краях» (571).
Материнско-отцовский мир в романе «Под новым серпом» сохраняет лучшие черты дворянского усадебного существования в то время, когда Россия вступает в новую фазу своего развития. (Об этом говорит само название романа). Большие Липы (Гумнищи) предстают в произведении как островок счастья и любви, чудом уцелевший в окружающей их действительности. Впрочем, автор романа не склонен забывать и о той мрачной тени прошлого, которая с детства преследовала его, тени крепостничества. Показательны в данном случае те страницы произведения, где повествуется о бабушке автобиографического героя Клеопатре Ильинишне (настоящее имя – Клавдия Ивановна), в прошлом – лютой крепостнице. Чего стоит рассказ о том, как бабушка приковала к стулу «причудливого столяра» Авдея, дабы он не поддался искушению зеленого змия и не сбежал со своего рабочего места в кабак. Но вот беда: тот возьми да убеги вместе со стулом в известном направлении. Право же, такие места заставляют вспомнить «Пошехонскую старину» Салтыкова-Щедрина. И все-таки бабушка-крепостница – это больное, но свое. Важнее, что Бальмонт сумел передать в своем романе наступление действительности, рождающейся под новым серпом, которая стремится отменить изначально данное ему радование жизнью. Вот здесь-то и вступает в силу то, что мы называем ивановским мифом. Шушун (Шуя) и в особенности Чеканово-Серебрянск (Иваново-Вознесенск) видятся автору заклятым местом, определяемым «сосредоточием усиленной фабрично-заводской деятельности». «Чеканово-Серебрянск, – пишет Бальмонт, – находится всего в тридцати верстах от Шушуна и, входя как часть в его уезд, составляет с ним одно хозяйственное целое. Стоки грязной воды с красильных и иных фабрик входили в ту же реку, что омывала оба города, засоряя целые рукава ее, создавая вонь и заставляя рыб дохнуть. Воздух замкнутой жизни, с неправомерно долгим и тяжелым трудом десятков тысяч одних и с неправосудным богатством других, – своя воля, ничем не ограниченная, маленьких тиранов, знавших как высшее благо лишь накопление денег, пьянство, распутство и картеж, – этот воздух десятки лет был сгущающимся, сплетающимся, плотным саваном вокруг обоих городов» (140). Какая резкая социальная оценка в устах «нежного поэта»! И как близок здесь Бальмонт к В. Рязанцеву и Ф. Нефедову, творившим «черный» миф об Иванове как о «чертовом болоте».
Проза Бальмонта может быть рассмотрена в качестве своеобразного комментария к тем его стихам, в которых говорится о его ранней близости к рабочему миру. Вспомним его известное стихотворение «Поэт – рабочему», написанное в ноябре 1905 года:
Я поэт, и был поэт,
И поэтом я умру.
Но видал я с детских лет
В окнах фабрик поздний свет, —
Он в уме оставил след,
Этот след я не сотру.
А вот как в романе говорится о тех же гудках (сцена разговора Горика с братом Игорем (в жизни – Николай[125]125
Николай Дмитриевич Бальмонт (1863–1886).
[Закрыть] – старший, любимый брат К. Д. Бальмонта, умер от душевного заболевания): «Когда по ночам в Шушуне я, лежа в своей мягкой уютной постели, читаю красивую книгу поэта, или роман, или философское рассуждение, мне хорошо и я утопаю в чистой мысли, в высоком чувстве. И вот в полночь на фабриках запевают свою зловещую песню гудки. Один гудок, второй, третий, они перекликаются и зовут на смену новых рабочих, которые будут стоять за скучным станком в душной, ничем не украшенной комнате, в каком-то сатанинском чертоге изготовления ценностей, для тех, кто их готовит, ненужных. Они оторваны от поля, от леса, от сада, они выполняют одуряющий труд, который обогащает не их, и пока я в эти ночные часы наслаждаюсь мыслью, сотни и тысячи людей, которые по природе своей нисколько не хуже меня <…>, делают бессмысленное дело, убивающее их мысль и истребляющее их тело» (201–202).
Не забудем, что роман писался тогда, когда Бальмонт увидел зло Октябрьской революции и все в большей степени стал проникаться убеждением, выраженным им в статье «Революционер я или нет»: «Революция есть гроза преображающая. Когда она перестает являть и выявлять преображение, она становится Сатанинским вихрем слепого разрушения, Дьявольским театром, где ходят в личинах. И тогда правда становится безгласной или превращается в ложь» (449). Однако разочарование в революции, как следует из романа «Под новым серпом», не перечеркнуло в Бальмонте того почвенного демократизма, который во многом был обусловлен социальным топосом, открывшимся будущему поэту на заре его жизни. И не прав был В. Я. Брюсов, отказывающий Бальмонту в праве быть «гражданским певцом». «Самый субъективный поэт, какого только знала история нашей поэзии, – иронически замечал Брюсов в связи с появлением бальмонтовского сборника „Песни мстителя“, – захотел говорить от лица каких-то собирательных „мы“, захотел кого-то судить с высоты каких-то неподвижных принципов! Появление Бальмонта на политической арене могло только опечалить его друзей»[126]126
Брюсов В. Собр. соч. в 6 т. М., 1975. Т. 6. С. 279.
[Закрыть]. Брюсов имел полное право критиковать «Песни мстителя» за их поэтическую небрежность, но он терял корректность, лишая Бальмонта права включать в свой субъективный поэтический мир гражданско-социальную, политическую ноту. Нота эта не была выдумана или навеяна внешними обстоятельствами. За ней стоял выстраданный опыт, во многом обусловленный первоначальным «шуйско-ивановским контекстом».
Здесь нельзя не вспомнить о таком событии бальмонтовской жизни, как его участие шестнадцатилетним гимназистом в оппозиционном кружке, возникшем в Шуе в 1883 году. Руководил кружком Иван Петрович Предтеченский, к которому мать К. Бальмонта относилась с явной симпатией. (Вера Николаевна способствовала выдвижению неблагонадежного Предтеченского на должность смотрителя Шуйской земской больницы.) Члены кружка знакомились с подцензурной литературой (в частности, читали газету «Народная воля»), обсуждали вопросы, связанные с эксплуатацией рабочих, мечтали о коренном революционном перевороте жизни. В 1884 году за участие в противоправительственном кружке Бальмонт был исключен из гимназии. Доучивался он во Владимире под неусыпным надзором гимназического начальства, что, впрочем, не мешало ему не только сохранять дух вольнодумства, но и укреплять его. Известно, что, будучи студентом Московского университета, он в ноябре 1887 года был одним из организаторов студенческих беспорядков. За это его на три дня посадили в Бутырскую тюрьму, исключили из университета, а потом в административном порядке выслали в Шую, где он сближается с революционно настроенным рабочим-гравером А. Бердниковым, входит в контакт с кружком политических ссыльных во Владимире. Вспоминая об этом времени в статье «Революционер я или нет», Бальмонт пишет о том, как однажды предложил одному из ссыльных, имеющих связи с какой-то народнической организацией, свою кандидатуру для совершения террористического акта, или, говоря словами автора статьи, «предложил себя для свершения жуткого подвига, кровавой и благой жертвы». Но, продолжает автор, из этого «ничего не вышло, кроме разговоров» и он «с тех пор, и навсегда, <…> отошел от каких-либо партий» (454). От партий-то, может, и отошел, но, судя по той же статье и роману «Под новым серпом», Бальмонт никогда не жалел о полученном им революционном опыте, который помог ему утвердиться в его вольной поэзии, бросающей вызов окостеневшей жизни, рутинному искусству. В финальной части статьи читаем: «Не признавать никаких рамок и ограничений, верить только в святыню своего бесконечного самоутверждения в мире, знать, что каждый день может быть первым днем миросоздания, – не в этом ли высшее достоинство человеческой души?.. Не потому ли, что в стихах моих запечатлелась полная правда, а не только нарядная красота, полный звук человеческой души, жаждущей радости и воли, их так любят девушки, дети, узники и смелые люди подвига? Я встречал детей, которые приникают ко мне, и я встречал борцов, бежавших из тюрьмы и из Сибири, которые говорили мне, что там, в тюрьме, случайно попавшая им в руки книга моих стихов была для них открытым окном освобождения, дверью, с которой сорван замок» (455–456).
Демократическая закваска Бальмонта особенно сильно дала о себе знать в дни Февральской революции и, в частности, во время пребывания его в Шуе и Иваново-Вознесенске (13–19 марта 1917). Революционно настроенная местная интеллигенция встречала поэта восторженно, видя в нем своего союзника. «И кому, как не Вам, нашему солнечному барду – говорилось в приветственном обращении к Бальмонту, написанном А. Ноздриным от имени Иваново-Вознесенского Совета рабочих и солдатских депутатов, – быть выразителем… наших чаяний… И мы ждем от Вас, наш поэт-гражданин, новых боевых кличей, новых песен»[127]127
Цит. по ст.: Куприяновский П. В. Краеведческие материалы о К. Д. Бальмонте // Литературное краеведение: Фольклор и литература земли Ивановской в дооктябрьский период. Иваново, 1990. С. 93.
[Закрыть]. Бальмонт откликнулся на это обращение «Вольным стихом», начинающимся строками:
Какое гордое счастье знать, что ты нужен людям,
Чуять, что можешь пропеть стих, доходящий в сердца.
И дальше:
Силою мысливших смело, свершеньем солдат и рабочих
Вольными быть нам велит великая в мире страна.
Цепи звенели веками. Цепи изношены. Прочь их!
Чашу пьянящего счастья, братья, осушим до дна!
Смелые сестры, люблю вас! В ветре вы – птицы живые.
Крылья свободы шуршат шорохом первых дождей.
Слава тебе и величье, благодатная в странах Россия,
Многовершинное древо с перекличкой и гудом ветвей!
Сам размер этих стихов, отсылающий к античному гекзаметру, образы высокого аллегорического ряда, утверждающие свершившееся в качестве всемирно-исторического события, могут служить доказательством значительности этой встречи поэта с земляками. Иваново-Вознесенские рабочие предстают здесь творцами нового мира, который отвечает чаяниям самого поэта: мира вольного, социально и природно раскрепощенного. По существу Бальмонт продолжает в своем «Вольном стихе» тему, заявленную им в стихотворении «Поэт – рабочему», тему родственности рабочего труда поэтическому. И тот, и другой направлены не на разрушение, а на созидание. Об этом с предельной ясностью говорится в стихотворении 1919 года, названном так же, как и в 1905 году, – «Поэт – рабочему»:
Я ждал и жаждал вольности твоей,
Мне грезился вселенский праздник братства —
Такой поток ласкающих лучей,
Что не возникнет даже тень злорадства.
И час пришел, чтоб творчество начать,
Чтоб счастье всех удвоить и утроить.
Но кончается эта строфа вопросом, который свидетельствует, что Бальмонт все в большей мере начинает чувствовать несовпадение своего представления о пролетарской революции с революцией большевистской. «Так для чего раздельности печать / На том дворце, который хочешь строить?» – спрашивает поэт рабочего и не получает на этот вопрос ответа.
Со временем «раздельности печать» поэта с новым советским миром становится все отчетливей. Уехав в 1920 году в заграничную командировку, Бальмонт в Россию не вернулся. Он не хотел дышать, как бы сказал О. Мандельштам, «ворованным воздухом» не своей страны. Но именно там, в эмиграции, он почувствовал невозможность жить без России, без той первоначальной для него точки земли, которая его взрастила. Именно тогда и начинает проступать завершающее звено сокровенного лирического метасюжета в поэзии Бальмонта, с которым связаны не какие-то отдельные стихотворения, а лирико-тематические узлы его поэтического творчества в целом.
* * *
…И снова, как в волшебном сне,
Я вижу сторону родную.
И вижу я свой старый сад,
Теперь там розы расцветают
И липы грустно так шумят,
Как будто обо мне скучают,
И тихо шепчет старый сад:
«О, вспомни детство золотое,
Свои младенческие дни,
Вернись ко мне, дитя больное,
Побудь опять в моей тени
И вспомни детство золотое!..»
Эти весьма несовершенные стихи из первой книги Бальмонта, вышедшей в Ярославле в 1890 году, могут восприниматься в качестве камертона, настраивающего на тему родного края. Сад, розы, детство золотое – такому образному представлению о начальной поре своей жизни поэт останется верен до конца. Причем следует отметить, что процитированные стихи несут не только светлые воспоминания, но и включают в себя намек на драматическую коллизию, связанную с уходом поэта из родного дома. Коллизию, которая со временем будет углубляться и все в большей мере являть поэтически-философское содержание, отсылающее нас к некоторым главам Святого писания и в первую очередь к библейскому сказанию о рае и евангельской притче о блудном сыне.
Здесь не лишним будет сказать о поэте, который, как никто иной, помог юному Бальмонту ощутить прелесть окружающего мира, увидеть красоту родного края и вместе с тем разбудил тоску по «неземной красоте», заставив его почувствовать относительность единства родного дома и души. В статье «О поэзии Фета» (1934) Бальмонт вспоминал: «Лет 12–13-ти, гуляя один в зимние лунные ночи по пустынным улицам моего родного городка Шуи или катаясь на коньках, я вдруг останавливался и читал себе вслух:
Чудная картина,
Как ты мне родна,
Белая равнина,
Полная луна.
Свет небес высоких,
И блестящий снег,
И саней далеких
Одинокий бег.
Две последние строки – совершенство внутренней музыки, влекущей душу вдаль» (582).
Конфликт между родным домом, землей, где довелось родиться поэту, и душой, влекущей вдаль, становится едва ли не главным в стихотворных сборниках Бальмонта «Под северным небом» (1894) и «В безбрежности» (1895). Этот конфликт отражается в самих названиях книг: душа стынет под северным небом, стремясь в безбрежность. «Родная картина» (вспомним одноименное стихотворение Бальмонта 1892 года), сохраняя отзвук «чудной картины» Фета, лишается, тем не менее, духоподъемности, превращается «в полусвет и полусумрак». Земля, столь любимая вчера, становится тяжелым бременем, и уже «не манит тихая отрада / Покой, тепло родного очага» («Бесприютность», 1894). На наших глазах начинает возникать образ лирического героя, соотносимый с евангельским блудным сыном, который, отринув отцовский дом, устремляется в бездну неизвестности. И здесь важна тема искусительного женского, «Евиного» начала, связанная с одной из самых драматических страниц жизни Бальмонта – историей его взаимоотношений с первой женой, Ларисой Михайловной Гарелиной.
О личности, судьбе этой незаурядной женщины подробно рассказано на страницах книги П. В. Куприяновского и Н. А. Молчановой «Поэт Константин Бальмонт: Биография. Творчество. Судьба». Лариса Михайловна Гарелина – дочь иваново-вознесенского фабриканта – воспитывалась в Москве во французском пансионе Демушелей. Наделенная артистическим дарованием, она в юности не без успеха участвовала в любительских спектаклях в Иванове и в Шуе. Авторы книги предполагают, что знакомство Бальмонта с Гарелиной произошло осенью 1888 года во время спектакля в шуйском театре, куда ее пригласила мать поэта, Вера Николаевна.
Лариса сразила Бальмонта своей «боттичеллевой» красотой. «Любовь завладела всем моим существом!» – восклицает поэт в письме к Гарелиной от 3 января 1889 года. А уже 10 февраля этого же года в Покровской церкви в Иваново-Вознесенске произошло их венчание.
Родители Константина Дмитриевича противились этому браку. «Ты погубишь себя», – писал отец сыну. Мать и жена, по свидетельству Бальмонта, ненавидели друг друга. Очень скоро обнаружилось, что тревожное предчувствие не обмануло родителей. Этот брак для обоих супругов обернулся мучительной жизнью, демоническим, по словам поэта, и даже дьявольским ликом. В начале 1890 года от менингита, прожив четыре недели, умерла девочка – их первый ребенок. Жизнь осложнялась подозрительным, ревнивым отношением жены к мужу, ее пристрастием к алкоголю. Угнетала бедность. В жизненных интересах не было общности. В отчаянии Бальмонт решил покончить жизнь самоубийством. 13 марта 1890 года он выбрасывается из окна третьего этажа московской гостиницы. К счастью для русской поэзии, поэт не погиб. Впоследствии Бальмонт мифологизирует трагические события, связанные с его женитьбой на Ларисе Гарелиной. Стихи, рассказы («Воздушный путь», «Крик в ночи», «Белая невеста») создадут своеобразный макротекст, в центре которого предстанет герой-грешник, на какое-то время попавший в дьявольские сети, но в конце концов сумевший вырваться из них.
В большом стихотворении «Лесной пожар», вошедшем в поэтическую книгу Бальмонта «Горящие здания» (1900), рассказывается о том, как поэт, устремляясь к мирам, «рожденным мечтой», становится добычей мрака, подкравшегося к нему, «как вор»:
Мне стыдно плоскости печальных приключений
Вселенной жаждал я, а мой вампирный гений
Был просто женщиной, привыкшей пить вино.
Она так медленно раскидывала сети,
Мы веселились с ней, мы были с ней, как дети,
Пронизан солнцем был ласкающий туман,
И я на шее вдруг почувствовал аркан.
И пьянство дикое, чумной порок России,
С непобедимостью властительной стихии
Меня низринуло с лазурной высоты
В провалы низости, тоски и нищеты.
Как это ни парадоксально, Бальмонт всю жизнь оставался благодарен своему «вампирному гению» за тот опыт любовного страдания, который в конечном счете дал возможность поэту ощутить оксюморонное начало жизни, где близкое связано с далеким, падение с восхождением, уход с возвращением. То есть речь идет о том свойстве поэтического мироощущения, которое И. Анненский назвал абсурдом цельности. «Поэзия, – писал Анненский в статье „Бальмонт-лирик“, – в силу абсурда цельности, стремится объединить или, по крайней мере, проявить иллюзорно единым и цельным душевный мир, который лежит где-то глубже нашей культурной прикрытости и сознанных нами нравственных разграничений и противоречий»[128]128
Анненский И. Избранные произведения. С. 505.
[Закрыть]. В стихотворении «Воскресший», рассказывая о самоубийственном исходе своей молодой жизни, Бальмонт приветствует тот гибельный миг, когда поэт, «полуизломанный, разбитый, с окровавленной головой», слышит вдруг «звук родной давно утраченного рая»:
«Ты не исполнил свой предел,
Ты захотел успокоенья,
Но нужно заслужить забвенье
Самозабвеньем чистых дел.
Умри, когда отдашь ты жизни
Все то, что жизнь тебе дала,
Иди сквозь мрак земного зла
К небесной радостной отчизне.
Ты обманулся сам в себе
И в той, что льет теперь рыдания, —
Но это мелкие страданья.
Забудь. Служи иной судьбе.
Душой отзывною страдая,
Страдай за мир, живи с людьми,
И после – мой венец прими…»
Так говорила тень святая.
Своего рода продолжением этих стихов становится рассказ Бальмонта «Белая невеста» (1921), где воспроизводятся мысли и настроения поэта во время его медленного возвращения к жизни: «В долгий год, когда я, лежа в постели, уже не чаял, что я когда-нибудь встану, я научился от предутреннего чириканья воробьев за окном и от лунных лучей, проходивших через окно в мою комнату, и от всех шагов, достигших до моего слуха, великой сказке жизни, понял святую неприкосновенность жизни. И когда наконец я встал, душа моя стала вольной, как ветер в поле, никто уже более не был над ней властен, кроме творческой мечты, а творчество расцвело буйным цветом» (306).
Кажется, из всего этого можно сделать вывод о том, что воскрешение Бальмонта знаменует рождение того самого стихийного гения, который все дальше уходит от родимой межи, становится поэтом-космополитом, забывшем о материнском лоне жизни. Бальмонт становится Бальмонтом. Однако такое понимание второго рождения поэта весьма поверхностно. Для нас важно подчеркнуть, что в роковые часы жизни бальмонтовский герой возвращается к природе, к детскому, непосредственному взгляду на мир. «Небесная радостная отчизна» не мыслится Бальмонтом без обращения к памяти о родном крае, о любимых Гумнищах. Иначе как объяснить то обстоятельство, что рядом со стихотворением «Звездный хоровод», где декларируется: «Как тот севильский Дон-Жуан, / Я – Вечный Жид, минутный муж», стоит «Возвращение»:
Мне хочется снова дрожаний качели
В той липовой роще, в деревне родной,
Где утром фиалки во мгле голубели,
Где мысли робели так странно весной…
Память детства становится в творчестве Бальмонта синонимом любви к России. Вот почему никак нельзя согласиться с теми, кто считает, что «русская тема» не более «как одна из многочисленных личин, которые примеряет „принимающий все“ лирический герой. И только под конец жизни, роковым и непоправимым образом потеряв родину, Бальмонт пережил настоящий, искренний „роман с Россией“»[129]129
Орлов Вл. Бальмонт: жизнь и поэзия // Бальмонт К. Д. Стихотворения. Л., 1969. С. 11.
[Закрыть]. Здесь нельзя не вспомнить прелестную поэтическую книгу «Фейные сказки» (1905), посвященную дочери поэта – четырехлетней «солнечной Нинике». Лучшие стихи в этой книге представляют ее лирического героя в трогательно-беззащитном стремлении соединить свое первоначальное детское «я» с нынешним состоянием личности. Отсюда и знаменитая бальмонтовская «Береза» – редкое по лирической глубине стихотворение, в котором «экзотический» Бальмонт признается в своей невозможности забыть, перечеркнуть прежнего Бальмонта из Гумнищ: