Текст книги "«Ивановский миф» и литература"
Автор книги: Леонид Таганов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Горький по существу перетолковал роман Колоколова на свой лад. Образы обывателей, к которым автор относится весьма сочувственно, Алексей Максимович зачисляет в разряд ненавистного ему «зоологического» мещанства. Доктор Долгов под пером Горького превращается в идеолога «мертвого» гуманизма. Чекист Накатов становится бесспорно положительным героем, и т. д. Если же истолковать само название романа в горьковском ключе, то получится, что «кровь», понимаемая как большевистское насилие, справедливо перечеркивает «мед» естественной, природной жизни. Но то, что это явная натяжка, не согласующаяся с мироощущением автора, видно из процитированного выше стихотворения, где «мед» становится бесспорным символом счастливой жизни.
Город пчеловодов и огородников, представленный в «Меде и крови», как пишет новейший исследователь романа Колоколова, напоминает о городе-государстве древнегреческого философа Платона. «У Колоколова те же, что и у Платона, столпы государственности: лекарь, законник (нотариус), мудрец-пчеловод. Так же представлены социальные слои: стражники, мастеровые и ремесленники, уездный народ, витальная энергия которого нуждается в духовном пастыре. Близки платоновской трактовке понятия добродетели и порока, света истинного и ложного, покоя как промежуточного состояния между страданием и вожделением. Гербом городка стала „яблонная ветвь с вечной работницей, божьей любимицей“ – пчелой. Есть и „летающие трутни“, которые искушают местных тружеников честолюбивыми или корыстными соблазнами, внося раздор в веками отлаженный быт „благословенного края, природой и богом оберегаемого от всяких потрясений“»[185]185
Синохина И. В. Творчество Н. И. Колоколова (своеобразие художественного мира писателя) // Автореферат дисс. на соискание степени канд. филологических наук. Иваново, 2002. С. 14.
[Закрыть].
Однако нельзя не заметить грустно-иронической улыбки автора при описании «медового» города. Этот город, как бы законсервированный в «природном» времени, обречен. Он не слышит времени исторического, а потому наивен и порой нелеп. Потому и не проходит испытания войной и революцией. Не сбылись мечты прекраснодушного доктора Долгова, которыми он делится с философом-пчеловодом Мефодием Герасимовичем: «Я мечтаю о том, как после войны у нас заколосится небывалая рожь, зашелестит невиданная пшеница, как поднимутся миллионами прекраснейших деревьев новые огромные сады и раздадутся вширь наши огороды. И тогда сбудется ваше заветное желание, Мефодий Герасимович: люди отвернутся от всякого убийства, облагороженные люди вовсе откажутся от убоины, вся Россия перейдет на растительную пищу. Ха! Утопия? Нет, верю»[186]186
Колоколов Н. Мед и кровь: Стихи. Роман. Рассказы. Письма / Сост. И. В. Синохина. Иваново, 2002. С. 89.
[Закрыть]. И все-таки, конечно, утопия. Не заколосилась небывалая рожь. Не доброта, а ненависть растет в людях яблочно-медового города. В городе запахло кровью, смертью. В него вошла накатовщина.
Образ чекиста Накатова один из самых интересных в романе. Для нас же он важен тем, что имеет прямое отношение к нечаевской стороне ивановского мифа.
Накатов – не злодей, не выродок, находящий мрачное удовольствие от убийства врагов революции (известны и такие типы в нашей литературе). Герой Колоколова вытравляет в себе человеческое во имя счастья трудящихся. В прошлом врач, он однажды решил, что помочь человечеству можно не лекарством и добрым участием, а кровью, ядом, пулей. В этой идее его укрепляет город, «где остались товарищи по тюрьмам и ссылке и кипучие фабрики, в которых для председателя чеки, поверившего в возможность обновить жизнь ценой крови и жестокости, до сих пор оставалось много тайного…»[187]187
Там же. С. 160.
[Закрыть]. Ему город пчеловодов и огородников ненавистен в силу своего растительного существования. «В этом медоточивом городке, – признается Накатов в письме революционному соратнику, – я как никогда в жизни почуял в мещанстве злейшего врага революции. Из глаз квартирного моего хозяина, из глаз встречных на улице ползет на меня осуждение, не страшное и бессильное, но омерзительное, как тонкий голосок скопца. Это самый приторный чад, в котором сплелись запахи меда, воска и деревянного масла. Может быть, я лишь угорел немного; угар должен пройти, как только я приеду к вам и подышу воздухом рабочего города»[188]188
Там же. С. 190.
[Закрыть]. Мед для Накатова – чад, дым фабрик – глоток кислорода. За этим парадоксом – утрата гармонии жизни, разрушение личности.
Накатов болен. Болен, потому что не может истребить в себе до конца жалость, воспоминания об «острых, поднятых к плечам, худых лопатках» расстрелянной молоденькой жены офицера. Не может оставаться спокойным, когда к его холодному сапогу жмется щекой старуха-мать арестованного им студента Соболева… Но лечит он болезнь новым насилием над людьми и в конечном счете над собой.
Одна из самых психологически сильных коллизий в романе связана с отношением Накатова к своему злостному врагу, атаману банды «зеленых» Тишке. Этот садист, забивающий хлебом рты красноармейцев продотряда, в какой-то момент (после чтения его предсмертного письма) вдруг кажется Накатову примером «настоящего командира», хотя и слепого. «Какая силища и воля! – восхищается председатель чека. – Сердце в кулак зажато… если бы этот голос – не с другого берега!». Вот и прорвалось страшное бакунинско-нечаевское начало в коммунисте Накатове. Ненависть прежде всего!
В финале романа больной Накатов вынужден обратиться за помощью к доктору Долгову. И снова возникает в высшей степени противоречивая ситуация. С одной стороны, казалось бы, город победил Накатова. Он умирает. Но, с другой стороны, гуманист Долгов уже вкусил каплю накатовского яда и готов убить ненавистного ему чекиста. Накатов, понимая терзания доктора, уходит из жизни победителем.
Тяжелый, страшный роман написал Николай Иванович Колоколов. За ним, как и его повестями, рассказами второй половины 20-х годов, ощущается беспокойная, смятенная душа самого автора.
Интереснейшие штрихи личности Колоколова запечатлены в дневниках А. Е. Ноздрина. Апрель 1927 года. Пасха. Комсомольцы врываются в Воздвиженскую церковь и учиняют в ней шабаш. Оплевываются лики Христа. «И только женщины, истерически настроенные, отбили своими решительными криками атаку плюющих на Христа комсомольцев…
А Николай Иванович в это время наблюдал за радением плюющих комсомольцев на площади перед экраном и на трибуне…
…Николай Иванович шел с площади домой с настоящими большими слезами, он думал о том, как мало еще мы выросли в культурном отношении к десятилетию Октябрьской революции»[189]189
Ноздрин А. Дневники. Двадцатые годы. С. 180.
[Закрыть].
Колоколов занимал в культурной жизни Иваново-Вознесенска место неформального лидера, продолжающего традиции А. К. Воронского. Вокруг возглавляемой Николаем Ивановичем литературной группы «Встреча» сплачивались те, кто не принимал рапповского духа «неистовых ревнителей» нового искусства. А. Ноздрин свидетельствовал в дневниковой записи от 31 января 1928 года: «Интерес к нашим „Встречам“ растет…
Центральная фигура „Встреч“ Н. И. Колоколов студентам очень нравится, о нем говорят, что это человек-напор как словесник-дискуссионист, так и поэт и беллетрист.
Это, действительно, хороший оселок, на котором можно отточить критические зубы, научиться хорошим литературным выступлениям и самозащите»[190]190
Там же. С. 204.
[Закрыть].
Переезд Колоколова в Москву не стал трамплином для нового творческого взлета писателя. Работа в созданном Горьким журнале «Наши достижения» его не устраивала: отталкивала заданность тематики, прямолинейность в показе новой действительности. И Горький ему все меньше нравится. В письме Д. Семеновскому от 18 июня 1931 года Колоколов пишет: «Два слова об А(лексее) Максимовиче. Он, по-моему, сейчас к худож(ественной) литературе равнодушен, – не тем занят. Он нам не опора, – скорей – наоборот. Так думается»[191]191
Колоколов Н. Мед и кровь. С. 411.
[Закрыть].
Колоколова все меньше печатают. Хандра. Одиночество. Попытки забыться известным русским способом. 26 декабря 1933 года Николай Иванович Колоколов ушел из жизни в возрасте тридцати шести лет.
* * *
Мы уже упоминали в этой книге о Ефиме Федоровиче Вихреве (1901–1935) в связи с «бальмонтовским» мифом. Поклонник солнечного поэта после долгих жизненных исканий вышел на свою заветную тему – тему Палеха. Сам Вихрев говорил об этом так: «Я готовился к Палеху двенадцать лет. Я искал его всю жизнь, хотя он находился совсем рядом – в тридцати верстах от города Шуи, где я рос и юношествовал. Чтобы найти его, мне потребовалось отмахать тысячи верст, пройти сквозь гул гражданских битв, виснуть на буферах, с винтовкой в руках появляться в квартирах буржуазии. Вместе с моей страной я мчался к будущему. Мне нужно было писать сотни плохих поэм. Я рвал их, мужая. Я негодовал и свирепствовал. И, пройдя сквозь все испытания юности, на грани ее, я нашел эту чудесную страну»[192]192
Цит. по: Семеновский Д. Художников друг и советник. // Тропинки памяти: Воспоминания и статьи о писателях-ивановцах. Ярославль, 1987. С. 112–113.
[Закрыть].
Иваново-Вознесенск был важной вехой на пути Вихрева к Палеху. Проработав здесь два года (1923–1924) в газете «Рабочий край», он по-своему полюбил этот город. Самое привлекательное для Вихрева в нем было соединение революции и поэзии:
В Иваново-Вознесенске
Есть гордость былых побед:
На Талке гремели речи,
Которых могуче нет.
В Иваново-Вознесенске
Такие поэты есть,
Что камни растают в плаче,
Услышав литую песнь.
(«В Иваново-Вознесененске»)
Эта стихотворная риторика обретала в прозе, в дневниках, воспоминаниях Е. Вихрева образную непосредственность и характерность, сдобренную неповторимым вихревским юмором. В начале тридцатых годов писатель начал работать над своеобразными мемуарами «Ивановская трилогия: Мечты». В одном из рассказов, вошедших в трилогию, Вихрев повествует о том, как строился (и не был построен!) в Иванове грандиозный дворец имени Ленина, который одновременно должен был стать и театром, и местом для съездов и собраний. Строился на месте бывшей тюрьмы. «Это было наивное мечтательное время, – замечает автор, – когда еще не только строить, но даже и разрушить-то здание как следует не умели». И дальше идет сценка «величественного действа»: артель, возглавляемая бородачем-подрядчиком, сооружает канат под пение «распохабнейшей частушки», сдобренной «Дубинушкой». «Канат вдруг лопается, и тридцать человек летят с бранью и хохотом на землю, кидая ноги к небу, а затылки в песок.
Снова лезет человек перевязывать непокорную стену, снова гремит „Дубинушка“, кубарем катятся каменщики еще и еще раз. Снова они подрубают стену.
И наконец стена сначала медленно… начинает клониться вниз, клонясь, падает всей своей тяжестью с великим грохотом и все исчезает в кирпичной пыли: люди, дома, деревья, тучи ее летят к Рылихе, на Ямы, на Пески. Пыль пробивается на редакционные столы, садится на рукописи.
В рукописях же того времени также жила мечта о красоте…»[193]193
Вихрев Е. Мечта вторая из словесного кирпича /Публ. О. К. Переверзева. // Откровение: Лит. – худ. Альманах. Иваново, 2004. № 10. С. 360–361.
[Закрыть].
Другой рассказ из «Ивановской трилогии», носящий название «„Стенька Разин“ на Уводи», посвящен поэту Серафиму Огурцову. Еще при жизни он стал легендой в Иванове. «Мой друг Серафим Огурцов, – говорится в начале рассказа, – был первым мечтателем в городе… Я его звал Серафим, Сима. Он имел еще псевдоним – Херувим Редькин, придуманный не для того, чтобы скрыть настоящее имя, а для того, чтобы лишний раз оттенить его. А был он круглолиц, пунцов и голубоглаз, с шапкой чудесных льняных волос, с толстыми влажными губами, добрый лирик, юноша застенчивый и нежный. Но он принадлежал к тем поэтам, о которых говорят, что не он владеет талантом, а талант им»[194]194
Вихрев Е. Ф. Избранные произведения. Иваново, 1961. С. 301. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием страниц в скобках.
[Закрыть].
Серафим был болен прогрессивным параличом, усугубленным сонной болезнью, но недуг не мог победить мечтательной души Серафима, его детскости и потрясающего бескорыстия. «Получив деньги в редакции, он, не дойдя до дому, тратил их на яблоки, крендели и сласти, которыми оделял уличных мальчуганов и встречных девушек, а домой приходил без единой копейки.
В городе у него было двести тысяч близких, задушевных друзей. Каждому он хотел сделать что-то хорошее: подарить стихи, поцеловать, угостить яблоком, сказать звонкое, ласковое слово… Его же знали все – от пятилетних детей до дряхлых стариков. И все его любили, как любят своего сына трогательные родители» (302).
В центре этого рассказа – грандиозное действо, задуманное Серафимом: на реке Уводь при тысячном стечении народа он решил поставить спектакль по своей пьесе «Стенька Разин». Нанял плотников для строительства помостов и стругов, пригласил актеров. Город запестрел огромными афишами о предстоящем спектакле. В воскресный день нескончаемые вереницы двинулись в парк посмотреть на огурцовского «Стеньку». «Гремели оркестры. Пыль стояла над городом: грузовики, набитые людьми, ехали в парк и пустые возвращались за новыми пассажирами» (306)… А в это самое время Серафим мчался на извозчике на вокзал, спасаясь от надвигающегося гнева публики. Оказывается, пьесу о «Стеньке Разине» он так и не дописал, объясняя это так: «Не дописал я потому, что плотники больно уж хорошие ребята. Пока они делали струги да помост, я им все стихи читал. Так время и прошло.
По щекам Серафима катились крупные детские слезы…» (307).
Но самое интересное, как повела себя обманутая публика. Не разгневалась она на любимого поэта. «Никто не захотел уходить из парка. Когда-то теперь еще попадешь на лоно природы?
Неожиданно многие захотели пива. Я видел, как чокались серьезные ткачи.
– За что же мы выпьем, братцы? – рассудительно спросил один.
– Как за что? За Серафима Огурцова! Ах, проказник, ах, золотая душа!
– Ну, так выпьем, братцы, за Серафима Огурцова.
И тогда же над Уводью, по широкому долу, поплыла песня… „Из-за острова на стрежень…“» (307).
«Ивановскую трилогию» Вихрев писал уже после выхода в свет своей главной книги «Палех» (1930). И это обстоятельство лишь подчеркивает внутреннюю связь палехской темы с «ивановским» мифом. Ефим Вихрев хотел увидеть в революции процесс духовно-нравственного раскрепощения народа. Социализм был дорог ему самодвижением массового человека к культуре, которая была не только вовне, но и внутри самого этого человека. Потому так и дороги были Ефиму Вихреву ивановские мечтатели, сокрушающие тюрьму, поэты-чудаки вроде Серафима Огурцова. Потому и прикипел так сердцем Вихрев к Палеху.
В его очерках о палешанах Иваново предстает как город-камертон в строительстве новой жизни, как «город, подобный черновику гениального произведения, в котором каждая строка, каждая улица – могучая мысль, еще не затвердевшая в строгой форме» (очерк «Город на Уводи»)[195]195
Вихрев Е. Палех. М., 1930. С. 32.
[Закрыть]. Новый Палех в представлении Вихрева «приемный сын Иваново-Вознесенска». И тот, и другой, освобождаясь от химер прошлого, живут, по мысли автора, радостью творчества. «Из Иванова, как и из Палеха, – пишет Вихрев в очерке „Город на Уводи“, – уезжаешь в одинаково приподнятом, радостном настроении: радость творчества пронизывает эти два мира – мир полноцветных миниатюр и не менее полноцветный мир хлопчато-бумажных мануфактур»[196]196
Там же. С. 27.
[Закрыть].
Очерк Вихрева «Соцветие Иванов» начинается с обыгрывания имени заглавного города области: «Иваново звучит предельно просто, что очень соответствует характеру самих ивановцев. Но под этой простой и бедной одеждой скрывается внутреннее богатство, счастливая несхожесть и самобытная красота». А дальше Вихрев говорит о том, что «революция, возродившая Палех и отдавшая его Иванову, захотела как бы подчернуть это свое веление удивительным именным совпадением: возрожденный Палех– это не что иное, как маленькая кучка Иванов и Ивановичей: Иван Михайлович Баканов, Иван Васильевич Маркичев, Иван Петрович Вакуров, Иван Иванович Голиков, Иван Иванович Зубков, Алексей Иванович Ватагин…» (46).
Палехские Иваны, как и Иваны ивановские, люди артельные, нацеленные на создание «прекрасной композиции социализма». Но эта артельность не только не исключает индивидуального начала, а всячески способствует его раскрытию. Замечательны портреты художников, запечатленные в «Соцветии Иванов». Вот Иван Михайлович Баканов, «в глазах которого таится мудрое спокойствие человека, чуждого разуму и не разбрасывающего попусту силы» (124). Иван Петрович Вакуров: «Если его не окажется дома, значит, он где-нибудь во дворе – загоняет коз или удит рыбу в безмятежной незабудковой Палешке. Он окружен этим зеленым миром – Иван Вакуров – молчаливый и грустный, измученный работой и туберкулезом, много счастья растерявший в жизни, но сохранивший одно счастье – счастье художника» (126).
Наиболее объемно и основательно представлен в вихревской портретной галерее художников-палешан Иван Иванович Голиков. Его портрет строится на контрасте внешнего и внутреннего. С одной стороны, «лицо захудалого мастерового, – подумаете вы, – усы, тощенькая бороденка, взлохмаченные волосы…» Но, с другой стороны… Глаза. «Они смотрят пронзительно-остро. Порой в них только лукавство, порой ясная сосредоточенность, а порой они засвечиваются вдохновенным озарением. Посмотришь пристально на этого среднего человека и вдруг в какую-нибудь секунду поймешь, что перед тобой стоит средневековый мастер – человек большой работы и большой души» (130).
Подходя к явлению Палеха как социальный романтик, всячески подчеркивая советский характер творчества палехских художников, Вихрев, тем не менее, отдает лучшие страницы своих очерков показу той корневой, природной основы, без которой не было бы сегодняшнего Палеха. И это смущало ортодоксальную советскую критику, считавшую, что Вихрев, напоминая о традициях палехского искусства, шире – о традициях палехской жизни, зовет палешан не вперед, а назад[197]197
В дневнике Е. Вихрева от 23–го октября 1934 года читаем: «В газете „Советское искусство“ напечатана статья Вл. Костина „Искусство Палеха“. В ней работам искусствоведа Бакушинского, „дающим более или менее объективную оценку“ искусства Палеха, противопоставляются очерки Вихрева. „Доброжелатели“ типа Вихрева, непомерно восхищаясь всеми, даже отрицательными сторонами, объективно зовут не вперед к социалистическому искусству, а назад, к повторению старых образцов» (Шуйские известия. 2001. 11 апреля).
[Закрыть]. Е. Вихрева, конечно, расстраивали такого рода оценки, но ведь в них «от обратного» давалось представление о нестандартном образе Палеха, нарисованном в его очерках.
Палех у Вихрева неотделим от окружающей его природы. Именно она издревле побуждала палешан к творчеству. «Творческое лицо художника, – пишет Вихрев в цикле очерков „Академия-село“, – напоминает мне малоисследованную страну. А лицо всякой страны слагается из целого ряда признаков: пространство ее территорий, рельеф местности, климат, флора, фауна, население, культура, социальный строй» (177). Вихрев открыл лицо «палехского человека» в его неповторимом природно-социальном качестве. Это мечтатель-чудак, стихийный художник, чье жизненное и творческое поведение непредсказуемо. И в этом плане замечательна фигура Александра Егоровича Балденкова, ставшего главным героем цикла очерков Вихрева «Бедный гений».
Несуразный человек («чудиками» назовет позже таких людей Василий Шукшин), Балденков преисполнен одним желанием: посвятить свой стихийный талант людям. «О, если бы люди могли узнать, – восклицает он в своих мемуарах, – какие трогательные хвалы бывают приготовлены у меня для них. Нет, люди никогда этого не узнают, может, разве ты, мой далекий и неведомый друг. В тихие часы полуночных вдохновений я бываю хозяином всей мировой атмосферы и ничего нет для меня недоступного и враждебного». И дальше совершенно неповторимый текст «бедного гения»: «Я старик, но я люблю девические глаза, обращенные на зеленеющий луг, я люблю поднимающиеся стебли трав и звезды, мерцающие в полуночном небе.
К сему – стишки:
Я теперь в летах преклонных,
С поседевшей головой,
Жду я гимнов похоронных,
А душой я молодой…»(268).
Вихрев одерживает в рассказах о Балденкове художественную победу, предоставив слово самому герою. Сказовая форма в данном случае на редкость содержательна. Она дает возможность воскресить внутренний строй души «палехского человека», казалось бы, обреченного на забвение.
В заключении очерков о «бедном гении» мы встречаемся со следующим авторским признанием: «Вот я закончил свои беглые записки, и меня берет сомнение: нужно ли было так много писать о человеке, который ни в одной области своей деятельности не добился вершины? <…> Удачливый иконописец, красноармеец, милиционер, малограмотный поэт, свободный художник, сторож кирпичного завода, сознательный маляр… Сколько различных людей совместилось в одном человеке, а цельного и большого не получилось. Зачем же было писать о нем?
Но сомнения мои быстро исчезают <…> Сколько бедных гениев, великих людей, обреченных на маленькую судьбу, встречаем мы в нашей жизни? Сколько Балденковых сгорает в нашей глуши? Они – пылающие костры, и в свете их загубленной жизни люди научаются честнее и лучше смотреть друг на друга» (280).
Включив палехскую тему в «ивановский» миф, Вихрев философски осложнил ее феноменом «бедного гения» – феноменом человека, который не вписывается в официальные представления о жизни. А ведь вихревский Палех в целом интересен для нас сегодня не панегириками в адрес его советскости, которых немало в рассматриваемых очерках, а именно, как сказал бы Горький, «фигурностью» души палехских художников, не потерявших своей индивидуальности тогда, когда наступала эпоха обезличивания всего и вся.
Открытие Вихревым Палеха широко отозвалось в последующей ивановской и не только в ивановской литературе. Хотелось бы напомнить здесь о романе Бориса Пильняка «Созревание плодов» (1935) – последнем крупном произведении этого выдающегося писателя, появившемся в советской печати.
Как и у Вихрева, путь к Палеху проходит у Пильняка через Иваново. Новый Палех начинается для автора «Созревания плодов» с Красной Талки, где был создан первый в мире Совет рабочих депутатов. В романе подчеркивается, что Арбеков (главный герой романа, за которым узнается сам автор) «приехал в Палех тридцать лет спустя после Талки (то есть после летних революционных событий 1905 года в Иваново-Вознесенске – Л. Т.), за сутки до дня начала Совета на Талке и пробыл в Палехе почти столько же, сколько продолжалась Талка, талкские дни. Сергей Иванович знал, что жизнь должна быть как искусство, – и он приехал на родину прекрасного»[198]198
Пильняк Б. Расплеснутое время. М., 1990. С. 198.
[Закрыть].
Пильняка, как и Вихрева, Палех привлекает не только своей советской новизной, но и тем, что здесь живут люди, не утратившие какого-то тайного знания бытия, изумления жизнью. «В Палехе, – пишет Пильняк, – жил изумленный народ, художники, мастера, изумленные всем, что происходит в мире и с ними. Изумленными и праздничными ходили деды, которые на старости лет не принимали участия в общественной жизни <…> Изумленным ходило старшее поколение, бывшие иконописцы, солдаты мировой войны, красноармейцы, спугнутые с векового своего промысла и сейчас – художники. Изумленным ходило второе поколение художников, <…> которое в двадцать втором году затруднялось решить, что лучше – искусство или валянье валенков.<…>
На самом деле лошади в этом селе похожи на голиковских коней. На самом деле колхозники в этом селе становятся художниками. <…> На самом деле женщины здесь и в праздник, и в будни ходят с брошками, написанными их мужьями и братьями, причем на брошках изображены олени и лани, песни и сказки <…> Дети с трехлетнего возраста играют здесь в искусство, – родившиеся уже с пальцами художников, от рождения умеющих держать кисточку»[199]199
Там же. С. 204.
[Закрыть].
Артельная жизнь палешан, показанная в романе Пильняка, преисполнена тайны, которая открывается далеко не каждому. Герою романа она приоткрывается в момент пикника палехских художников на берегу лесной речушки Люлех. Сначала вроде бы все, как обычно: рыбалка, чарочка. И вдруг эта, казалось бы, обычная пирушка преображается. Палешане начинают петь старинные разбойничьи песни: «Лес стоял древностью… Художники стояли у костра. В костре сгорели мечи, разбойники и рыцари сотен сказок, написанных этими художниками. В июне заря с зарею сходится. Наступила ночь. В полночь пел Дмитрий Николаевич Буторин, пел один, со слезами на глазах, под безмолвное внимание товарищей.
На заре туманной юности
Всей душой любил я девицу.
Был в глазах у ней небесный цвет,
На лице горел любви огонь…
Было ясно, что Дмитрий Николаевич вкладывал в эту песнь все свое сердце, а быть может, и судьбу <…> Его слушали серьезно, примолкнув, притихнув. Костер отгорел, тлели лишь пни. В десяти шагах от костра, за соснами и елями, проходила зеленая ночь»[200]200
Там же. С. 203.
[Закрыть]. Вот и нашел герой романа Пильняка желаемую древнюю Русь, которую он тщетно пытался отыскать в современном Суздале. В Палехе прошлое и современное сомкнулись.
Пильняк отдает должное в своем романе тому, кто первым из советских писателей открыл «родину красоты». С волнением читает он эпитафию, выбитую на могиле Ефима Вихрева:
В темной могиле почил художников друг и советник.
Как бы он обнял тебя, как бы гордился тобой!
Эта могила находится возле ограды Крестовоздвиженского храма. Пушкинские слова на могильном камне. Старинные камни храма. Неподдельная скорбь палешан…
Пильняк, как и Вихрев, был искренен в своей попытке укорениться в советской действительности через Палех. Ему был близок социализм с палехским лицом, вытекающий из Красной Талки. Но это вступало в противоречие со сталинским социализмом.
Вихревские традиции дают о себе знать и в новейшей литературе ивановцев. Примечательны в этом плане книги Станислава Смирнова «Бедный гений. Документальная повесть о провинциальном художнике Чапкине из Южи» (1999) и «Палешане» (2006).
* * *
Долгое время принято было думать, что в литературной жизни Иванова 20–30-х годов не было серьезных противоречий, различных идейно-художественных столкновений. В книге А. Поликанова и А. Орлова «Очерк поэзии текстильного края» утверждалось: «Ивановские писатели в 20-х годах не разделялись по принадлежности к той или иной группировке. В какой-то мере это можно объяснить их мировоззренческой однородностью, социальной близостью»[201]201
Поликанов А., Орлов А. Очерки поэзии текстильного края. Иваново, 1959. С. 58.
[Закрыть]. Это не совсем так.
Характерно, что в «Очерке…», вышедшем в 1959 году (то есть уже после XX съезда партии!) ни разу не упомянуто имя Воронского. Даже в это время он все еще считался «врагом народа», а следовательно, было опасно говорить о том, что наиболее талантливая группа ивановских писателей (Н. Колоколов, Е. Вихрев, Д. Семеновский) примыкала к группе «Перевал», возглавляемой именно Воронским. Ивановская литературная группа «Встреча», которой руководил Колоколов, близкая к «Перевалу», как уже говорилось выше, противостояла группе «Атака», связанной с рапповским движением. В «Атаке» в ходу были лозунги, согласно которым литература должна освободиться от так называемых «попутчиков», писателей, вышедших не из пролетарской среды, попирающих чистоту классового подхода в искусстве. Ударники социалистического производства – вот кто должен занять ведущее место в литературном творчестве. Главное – правильное мировоззрение. Талант же – дело наживное.
Партийное начетничество, командный стиль руководства отличал одного из первых руководителей «Атаки» В. П. Залесского, который, помимо всего прочего, состоял на службе в газете «Рабочий край» в качестве главного политического обозревателя. Один из остроумцев «Пустослова» написал на него следующую эпиграмму:
Пою тебя, великий спец
В политике международной,
Завидно-редкий образец
Всезнаек рати быстроходной.
(… … … … … … … … … … … … …)
Ты можешь здесь писать о всем,
Нагой, не защищаясь платьем.
Смиренно все перенесем
И даже гонорар заплатим!
Но все же лучше б сделал ты,
Когда б, кропя макулатуру,
Забыл в припадке доброты
Кино, театр, литературу.
Эпиграмма не особо высокого качества, но и из нее видно, как досаждал своими «установками» местный рапповский вождь творческой интеллигенции Иванова.
О нравах, насаждаемых в «Атаке», дает представление недавно опубликованное письмо поэта Николая Часова, датируемое 11 февраля 1932 года. Письмо адресовано редакции московского журнала «Пролетарская культура». Приводим отрывки из него: «В члены АПП (Ассоциация пролетарских писателей) я вступил в 1927 г. В 1929 г. был исключен. Причиной для этого послужила клевета и наскоки на меня со стороны некоторых апповцев. Завидуя моему, более высокому, чем у них, таланту, они (а именно С. Котков, М. Мызин, Коновалов, Серебряков и др.) выдумали, что я, будучи руководителем литгруппы на ф-ке „Кр(асная) Талка“, систематически будто бы вытаскивал из портфеля Воронского перевальскую установку и преподносил ее молодым членам группы <…> В 1930 г. вновь был принят в АПП. Этот год для ивановских писателей был годом творческого подъема <…> Мы творчески побили существовавшую в то время в Ив-Вознесенске группу „Перевал“, в которую входили: Дм. Семеновкий, Н. Колоколов, Е. Вихрев, М. Лукьянов и др. <…> Учились у всех, кто попадал под руку. <…> Наш вождь В. Залесский (который теперь в редакции „Литературной газеты“) в это время только еще рос. Будучи у руководства АПП, он допустил в руководстве правооппортунистические ошибки, за что был отстранен.
С тех пор дела ассоциации пошли задом наперед. <…> За последнее время в работе АПП произошел перелом. Под руководством партийных органов более способная часть писателей взялась (за) налаживание работы. Вновь избранный секретарь, ударник производства Рязанов, и члены бюро занялись собиранием и сколачиванием более работоспособного ядра творческого актива. В АПП возвращаются отошедшие от него ранее…»[202]202
Цит. по: Переверзев О. К. Литературная жизнь Иванова 1920–1960?х годов глазами ее участников // Откровение. 2004. № 10. С. 362–365.
[Закрыть]. Вот и говори после этого, что не было в Иванове литературных боев! Прямо не письмо, а донесение с литературного фронта. Только вот о художественном качестве апповцев мы из такого рода донесений почти ничего не узнаем.
Начиная с конца 20-х годов литературная жизнь Иванова теряет присущую ей раньше творческую пассионарность. И дело здесь не только в том, что многие талантливые писатели уехали в Москву. Дело в изменении общего политического климата, в усилении сталинизма. В 1933–1934 годах в Иванове и в Москве начинаются первые аресты писателей, связанных с ивановским краем (Д. Семеновский, С. Селянин, А. Баркова, Н. Смирнов). С 1935 года предпринимаются акции, связанные с дискредитацией Иванова как города Первого Совета.
Тридцатилетие со дня его образования праздновалось широко и шумно. Не только Иваново, но вся советская страна отмечала эту дату. Большие статьи по поводу славного юбилея печатаются в центральных газетах «Правда», «Известия». Но, конечно, наибольшее оживление царило в майские дни 1935 года в Иванове. Иваново на какое-то время стало большевистской Меккой, куда стекалось все, что имело отношение к истории борьбы партии. Поступали телеграммы от депутатов Первого Совета, от бывших подпольщиков, которые по каким-то причинам не могли приехать на юбилей в Иваново. Прислал приветствие П. П. Постышев, в прошлом участник майской всеобщей стачки в Иванове, а ныне – один из самых видных деятелей советского государства. Приветствие оканчивалось словами: «Да здравствуют ивановские пролетарии, которые первыми подняли под руководством партии знамя Советов!» Приехавших из Москвы старых большевиков принимали как самых дорогих гостей. «Рабочий край» 26 мая 1935 года так отчитывался о проведенном в те дни митинге на Талке: «Радостным гулом встречает молодежь бойцов революционного города. Вот Ольга Афанасьевна Варенцова, поддерживаемая друзьями, занимает почетное место; ветер треплет седую шевелюру Багаева; бодро вспрыгивает по ступенькам боевой дружинник Шубин…» А рядом «первый председатель Совета А. Е. Ноздрин здоровается с молодым поколением. Он не может скрыть своего волнения в этой встрече».