Текст книги "«Ивановский миф» и литература"
Автор книги: Леонид Таганов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Береза родная, со стволом серебристым,
О тебе я в тропических чащах скучал.
Я скучал о сирени в цвету и о нем, соловье голосистом,
Обо всем, что я в детстве с мечтой обвенчал…
Еще до последней эмиграции в творчестве Бальмонта можно расслышать особую покаянную ноту поэта, связанную с темой родины. Показательна в этом плане поэтическая книга «Белый зодчий». В нее, в частности, вошло стихотворение «Прости» – обращение к «России скорбной», у которой поэт просит прощения за невозможность не быть самим собой, то есть поэтом, не приемлющим «сумерки и саваны тумана», а воспевающим цветы, «игру гроз». А рядом стихотворение «Бродяга»:
Бродяга я. До холодов с грозой
Плясал огнем и реял стрекозой.
И вот, бездомный, признаюсь я, грешник,
Что с завистью смотрю я на скворешник…
Сочетание таких стихов, как «Прости» и «Бродяга», образует в развитии бальмонтовского лирического сюжета «поэт и родной край» своеобразное кульминационное звено – артист, который еще недавно «плясал огнем и реял стрекозой», мечтает о доме-скворечнике, тянется душой к райской сирени детства. Отсюда протягиваются нити к будущим стихам Бальмонта с пронзительной памятью о детских годах, о родителях, нашедших приют в шуйской земле:
Ты спишь в земле, любимый мой отец.
Ты спишь, моя родная, непробудно.
И как без вас мне часто в жизни трудно,
Хоть много знаю близких мне сердец.
Я в мире вами. Через вас певец.
Мне ваша правда светит изумрудно…
Развязкой бальмонтовского сюжета «поэт и родной край» становится его эмигрантское творчество 1920—1930-х годов. Американский славист В. Крейд пишет: «В русской диаспоре не было, пожалуй, другого, кроме Бальмонта, поэта, для которого физическая изоляция от страны своего языка и детства, первых литературных шагов и последующего признания, от знакомого читателя и от родного пейзажа переживались так остро и столь продолжительно»[130]130
Крейд В. Бальмонт в эмиграции // Бальмонт К. Где мой дом. М., 1992. С. 9.
[Закрыть].
Драма, которую Бальмонт переживает в эмиграции (1920–1942 годы), связана с потерей его главного слушателя, России, носящей в себе материнскую любовь к сыну. Закономерное следствие этой драмы – концентрация образов «русского» ряда, значительно потеснивших в бальмонтовской поэзии вселенско-космополитическую мифологемность. Показательна в данном случае сама смена автохарактеристик поэта. Раньше: «Я – внезапный излом, / Я – играющий гром, / Я – прозрачный ручей, / Я – для всех и ничей» («Я – изысканность русской медлительной речи»). Теперь:
Я русский, я русый, я рыжий.
Под солнцем рожден и возрос.
Не ночью. Не веришь? Гляди же
В волну золотистых волос…
(«Я – русский»)
Поэзия позднего Бальмонта – это своего рода сон о России, который вбирает в себя самый широкий спектр звуков, красок, свойственных его дооктябрьскому творчеству. «Русское» здесь – безграничная весенняя стихия, благословляющая поэта на главное дело (прежде «русское» нередко выступало в качестве силы, подавляющей неземные устремления). Поздний Бальмонт возвращает долг матери, отцу, русской природе, русскому языку.
В эмигрантском творчестве Бальмонт не изменяет своей первоначальной эстетической установке: поэт – играющее дитя, ждущее внимания матери. Но со временем Бальмонт все больше чувствует относительный характер поэзии как игры. Это во многом определяется тем, что в его творчестве усиливается сознание невозможности выйти за рамки «сновидческого» состояния. Перед нами все отчетливей начинает проступать лик страдальца, который тоскует по родной земле, не может жить без нее.
* * *
Рассматривая бальмонтовский миф в шуйско-ивановском интерьере, нельзя не затронуть вопроса о пересечении родовых корней Константина Бальмонта и Марины Цветаевой. Ивановские литературоведы, краеведы (П. В. Куприяновский, В. И. Баделин, М. С. Лебедева и др.) немало сделали, чтобы два эти имени предстали в их особой родственной связи. Роднила их прежде всего шуйско-ивановская земля, которая была интимно близка не только Бальмонту, но и Цветаевой, считавшей село Талицы, где прошло детство ее отца, началом всех начал. «Оттуда, – писала она в очерке „История одного посвящения“, – из села Талицы, близ города Шуи, наш цветаевский род. Священческий. Оттуда – Музей Александра III на Волхонке…, оттуда мои поэмы по две тысячи строк и черновики к ним – в двадцать тысяч, оттуда у моего сына голова, не вмещающаяся ни в один головной убор. Большеголовые все. Наша примета.
Оттуда – лучше, больше чем стихи (стихи от матери, как и остальные мои беды) – воля к ним и ко всему другому – от четверостишия до четырехпудового мешка, который нужно поднять – что! – донесть.
Оттуда – сердце, не аллегория, а анатомия, орган, сплошной мускул, несущее меня вскачь в гору две версты подряд – и больше, если нужно, оно же, падающее и опрокидывающее меня при первом вираже автомобиля. Сердце не поэта, а пешехода… Пешее сердце всех моих лесных предков от деда о. Владимира до пращура Ильи…
Оттуда (село Талицы Владимирской губернии, где я никогда не была), оттуда – все»[131]131
Цветаева М. Собр. соч. в 7 т. Т. 4. С. 139–140.
[Закрыть].
Ивановские краеведы часто цитируют это высказывание Цветаевой, не без гордости удостоверяя им факт родовой причастности великой поэтессы к ивановской земле, но редко комментируют его, видимо, смущаясь нескольких слов, заключенных в скобках, придающих данному откровению остро парадоксальный смысл: «там я не была, но оттуда – все». Но именно таким образом Цветаева подводит к интереснейшей для нас проблеме: важной роли генетико-родового кода для понимания художественной природы таланта. В формировании его огромное значение имеет не только то, что связано с наличной жизнью художника, но и его, если можно так выразиться, доналичное существование. Цветаевой еще не было, но в жизни ее шуйских «лесных предков» уже обозначилось ее явление.
А теперь вспомним автобиографический роман К. Бальмонта «Под новым серпом», где на первых страницах воспроизводится то, что происходило до рождения поэта и по-своему определило его поэтическую судьбу: природа Больших Лип (Гумнищ), мать, отец, бабушка… Идентификация через семейно-родовое, «доналичное» оказывается в равной мере близким и для Цветаевой, и для Бальмонта.
Насколько они в своей дружбе дорожили своей земляческой родственностью? Вспоминали ли о шуйской земле, на которой жили их деды и отцы? Наверное, вспоминали, хотя мемуарно-документальными свидетельствами мы почти не располагаем. Разве что акцентное упоминание в цветаевском очерке «Герой труда» о Владимирской губернии, где родился Бальмонт и, что для нас более значимо, вскользь брошенное Цветаевой замечание в автобиографическом эссе «Черт»: Бальмонт учил Священную историю по учебнику, принадлежавшему деду Марины Ивановны – о. Владимиру.
Можно предположить, как порадовались бы эти поэты, доведись им познакомиться с сегодняшними краеведческими открытиями. Например, о тесных взаимоотношениях «шуйских» дедов Бальмонта и Цветаевой. Документально подтвержден тот факт, что в 1845 году о. Василий отпевал в Воскресенском храме села Дроздова деда Бальмонта – Константина Ивановича[132]132
См: Куприяновский П. В. Краеведческие материалы о Бальмонте // Литературное краеведение. Иваново, 1991. С. 89.
[Закрыть]. Не лишено оснований и предположение, что при отпевании о. Василия в Никольском храме села Николо-Талицы (1884 г.) были отцы поэтов – Д. К. Бальмонт и И. В. Цветаев, знавший Дмитрия Константиновича[133]133
См: Лебедева М. С. Неостывающая память. Эхо цветаевских юбилеев. Москва – Иваново, 1998. С. 85.
[Закрыть].
По свидетельству Анастасии Ивановны Цветаевой, уже при первом визите Бальмонта (1913 год) в московский цветаевский дом в Трехпрудном переулке Марина открыла в нем друга и рыцаря[134]134
Цветаева А. Воспоминания. М., 1983. С. 593.
[Закрыть]. Первые годы революции – время дружеского срастания поэтов. Этому, между прочим, способствовали тяжелейшие жизненные обстоятельства, которые преследовали и того, и другого.
Драматические испытания выявляли духовную родственность Марины Ивановны и Константина Дмитриевича, их душевное бескорыстие. Бальмонт, будучи уже в эмиграции, вспоминая голодные и холодные дни 1920 года, писал о спасительной теплоте этой дружбы. Вот лишь одно из бальмонтовских видений того времени, запечатленное в очерке «Где мой дом?»: «Я весело иду по Борисоглебскому переулку, ведущему к Поварской. Я иду к Марине Цветаевой. Мне всегда радостно с ней быть, когда жизнь притиснет особенно немилосердно. Мы шутим, смеемся, читаем друг другу стихи. И, хоть мы совсем не влюблены друг в друга, вряд ли многие влюбленные бывают так нежны и внимательны при встречах»[135]135
Бальмонт К. Автобиографическая проза. С. 375.
[Закрыть]. И здесь же мы узнаем о потрясающем интимно-родственном обращении Цветаевой к Бальмонту: «Братик…». Бальмонт отвечал тем же. На своем сборнике «Марево», посланном Цветаевой в Прагу, он сделал такую надпись: «Любимой сестре Марине Цветаевой с голосом певчей птицы. 1922, сентябрь. Бретань».
Открытие в Бальмонте «братика» помогло Цветаевой раскрыть в нем ту поэтическую глубину, которая не была постигнута его современниками. В данном случае вспоминается прежде всего блестящая цветаевская статья «Герой труда» (1925) и, в частности, те места из нее, где Бальмонт сравнивается с Брюсовым. Уже само звучание этих имен таит для автора некую бинарность: «Бальмонт: открытость настежь – распахнутость. Брюсов: сжатость, скупость, самость в себе.
В Брюсове тесно, в Бальмонте – просторно.
Брюсов – глухо, Бальмонт – звонко.
Бальмонт: раскрытая ладонь – швыряющая, в Брюсове – скрип ключа»[136]136
Цветаева М. Собр. соч. в 7 т. Т. 4. С. 52.
[Закрыть].
Цветаева видит в Бальмонте играющее дитя, никогда не терявшее связь с природным миром. Он творит, «как дети играют и соловьи поют – упоенно!»[137]137
Там же. С. 54.
[Закрыть]. И еще: «Победоносность Бальмонта – победоносность восходящего солнца: „есмь и тем побеждаю“, победоносность Брюсова – в природе подобия не подберешь…»[138]138
Там же.
[Закрыть].
Но в этой же статье, где так замечательно сказано о природности бальмонтовского дарования, Цветаева выносит свой вердикт о «заморском», «нерусском» Бальмонте. «Его любовь к России, – читаем в статье „Герой труда“, – влюбленность чужестранца. Национальным поэтом при всей любви к нему никак не назовешь. Беспоследственным (разовым) новатором русской речи – да. Хочется сказать: Бальмонт – явление, но не в России. Поэт в мире поэзии, а не в стране…»[139]139
Там же. С. 55.
[Закрыть]. Не сходятся как-то концы с концами в суждениях Цветаевой о Бальмонте. Не было бы братика, если бы Бальмонт был заморским гостем и говорил на каком-то иностранном языке. А ведь мелькнула в той же статье разгадка его «нерусскости»: «Не есть ли сама нерусскость Бальмонта – примета именно русскости его? До-российская, сказочная, былинная тоска Руси – по морю, по заморью. Тяга Руси – из Руси вон»[140]140
Там же. С. 59.
[Закрыть]. Напрасно Марина Ивановна засомневалась в правоте этой мысли. Здесь не только замечательно обозначена тайна художественного феномена выдающегося русского поэта, но и содержится намек на поэтическую родственность Цветаевой и Бальмонта.
«Лицом к лицу – лица не увидать. Большое видится на расстоянии» (С. Есенин). Сегодня, имея возможность обозреть поэтическую карту серебряного века в целом, отчетливо сознаешь, что Бальмонта и Цветаеву роднили не только добрые человеческие отношения, но и одинаковая группа художнической крови, определившая их особое место в русской поэзии XX века. Они посмели остаться романтиками в то время, когда для романтического мироощущения в его классическом выражении не оставалось, казалось бы, никаких шансов. Впрочем, не об этом ли говорила сама Цветаева, обращаясь к Бальмонту со страниц журнала «Своими путями» в связи с тридцатипятилетием его поэтического труда? «Беспутный – ты, Бальмонт, и беспутная – я… Путь – единственная собственность „беспутных“! Единственный возможный для них случай собственности и единственный, вообще, случай, когда собственность – священна: одинокие пути творчества… И в этом мы с тобой – братья»[141]141
Там же. С. 7.
[Закрыть]. А разве не единый романтический корень, связующий Цветаеву с Бальмонтом, дает о себе знать в цветаевском стихотворении «Бальмонту», написанном в ноябре 1919 года?
Быстро и бесстрастно вянут
Розы нашего румянца.
Лишь камзол теснее стянут:
Голодаем, как испанцы.
Ничего не можем даром
Взять – скорее гору сдвинем!
И ко всем гордыням старым —
Голод: новая гордыня.
В вывернутой наизнанку
Мантии Врагов народа
Утверждаем всей осанкой:
Луковица – и свобода.
Жизни ломовое дышло
Спеси не перешибило
Скакуну. Как бы не вышло
– Луковица – и могила.
Будет наш ответ у входа
В Рай, под деревом миндальным:
– Царь! На пиршестве народа
Голодали – как идальго!
Не только в Бальмонте, но и в самом себе автор открывает здесь то качество, о котором Цветаева так выразительно повествовала в «Слове о Бальмонте»: «У Бальмонта, кроме поэта в нем, нет ничего. Бальмонт: поэт: адекват. Поэтому когда семейные его, на вопрос о нем, отвечают: „Поэт – спит“, или „Поэт пошел за папиросами“ – нет ничего смешного или высокопарного, ибо именно поэт спит, и сны, которые он видит – сны поэта, и именно поэт пошел за папиросами… На Бальмонте – в каждом его жесте, шаге, слове – клеймо – печать – звезда – поэта»[142]142
Там же. С. 271.
[Закрыть].
Бальмонт и Цветаева оставались верны себе, лучшему, что в них было заложено самой природой, семьей, Богом, до самого конца. И родное здесь не противоречило вселенскому. Не потому ли, обращаясь к эмигрантам-соотечественникам в «Слове о Бальмонте», Цветаева восклицала: «Вечный грех будет на эмиграции, если она не сделает для единственного великого русского поэта, оказавшегося за рубежом, – и безвозвратно оказавшегося, – если она не сделает для него всего, и больше, чем можно.
Если эмиграция считает себя представителем старого мира и прежней Великой России – то Бальмонт одно из лучших, что напоследок дал этот старый мир»[143]143
Там же. С. 277.
[Закрыть].
Не перечеркивает ли Цветаева этим утверждением о единственном великом русском поэте свой миф о нерусском Бальмонте? Не утверждается ли здесь с предельной прямотой правда о великой значимости этого поэта для России?
* * *
Как воспринимали Бальмонта на родине? Тема эта мало разработана, хотя любопытный краеведческий материал, связанный с ней, имеется. В частности, известно, каким большим пиететом было окружено имя Бальмонта в Шуйском поэтическом кружке, созданном А. Д. Сумароковым в 10-е годы прошлого столетия. Один из членов этого кружка, известный в 20-е годы поэт Иван Жижин писал в автобиографии: «Собирались по вечерам в квартире Сумарокова… вели горячие споры, затягивающиеся до глубокой ночи… Любимыми поэтами были Бунин и Бальмонт»[144]144
Цит. по ст.: Переверзев О. К. «Лишь в слове мы… владеем днями» (О поэтическом кружке А. Сумарокова) // Фольклор и литература Ивановского края. Иваново, 1994. С. 87.
[Закрыть].
Особое пристрастие к творчеству Бальмонта обнаруживается в поэзии Сумарокова. Им был создан поэтический цикл, посвященный именитому земляку, в котором содержится попытка увидеть поэтический мир Бальмонта как бы изнутри его самого:
Своим мечтам властительно-послушный,
Забвеньем снов объятый наяву,
Я создал мир безбрежный и воздушный
И в нем загадочно и радостно живу…
Поэт, творящий свои воздушные миры, – такое представление о поэте, подкрепленное откровенной стилизацией, не было оригинальным. Интересней последнее стихотворение цикла, где Сумароков, идя тем же путем стилизации, сам того не подозревая, напророчил трагическое будущее поэту-земляку:
Все изведав и все позабыв,
Предвкушая покой безжеланный,
Я вам бросил свой дерзко-безумный
призыв,
Невечерним огнем осиянный.
Я умру одиноко. Я гордо умру,
Но скажу на прощанье: отныне
За мою заревую игру
Вы поклонитесь мне, как святыне…
Одно из своих «бальмонтовских» стихов Сумароков послал адресату и получил следующий благосклонный ответ:
«Многоуважаемый Александр Дмитриевич.
Мне понравилось присланное Вами стихотворение, и я буду искренне рад посвящению. Когда книга Ваша будет напечатана, пришлите мне, пожалуйста, экземпляр. В конце лета собираюсь в Шую, – познакомимся.
Жму Вашу руку.
К. Бальмонт»[145]145
Цит. по ст.: Куприяновский П. В. Краеведческие материалы о К. Д. Бальмонте // Литературное краеведение. С. 91.
[Закрыть].
Встретиться Сумарокову с Бальмонтом не довелось, но и эта эпистолярная поддержка многое значила для поэта. Бальмонтовский след мы найдем и в зрелых стихах Сумарокова, где он обретает свой неповторимый голос. Вот хотя бы в таких стихотворных строках:
Взвиваться бы резвою пташкой
В широких и вольных полях,
Цвести б полевою ромашкой
На тонких зеленых стеблях.
Быть птицей, растением, рыбой
Или на распутьях земли
Лежать бы коснеющей глыбой
В докучной дорожной пыли.
Со стынущей далью заката
На красных снегах догореть
И так без конца, без возврата,
Совсем, навсегда умереть.
(1922, «Гулять бы густыми лугами»)
Здесь узнается бальмонтовское желание перевоплощения в разные природные явления и вместе с тем в этих стихах нет певучей легкости Бальмонта. Напев тормозит резкость красок, земная определенность поэтических деталей. Пророческие по-своему стихи: в конце 30-х годов Сумароков погибнет в концлагере, «на красных снегах». Как следует из его «дела», где он обвиняется по известной 58-ой статье, главное его преступление состояло в том, что подследственный не принимал советскую литературу, предпочитая ей «буржуазную», «кулацкую» поэзию Бальмонта, Есенина и прочих опасных для новой власти поэтов.
Страстным приверженцем творчества Бальмонта был и Ефим Федорович Вихрев, тоже шуянин и к тому же учившийся в той самой гимназии, из которой был выгнан будущий знаменитый поэт.
Весной 1917 года, будучи в Шуе, Бальмонт снизойдет до посещения столь сурово обошедшегося с ним учебного заведения. И здесь его приветственным стихом встретит шестнадцатилетний юноша, заставив присутствующих вспомнить известный пушкинско-державинский эпизод из жизни Царскосельского лицея. После этой встречи Вихрев написал стихотворение «К. Д. Бальмонту»:
Впервые дивный звук таинственного пенья
Я слышал, как лился из уст твоих, звеня,
И первый дивный звук святого вдохновенья
Так обаятельно очаровал меня.
В твоих устах, как огнь, гармония пылала,
Гармония стихов чарующей весны.
И майя тихая в стихах твоих сияла,
Звала меня в таинственные сны…
Пройдет около трех лет после памятной встречи с любимым поэтом, и Вихрев окажется в самом пекле гражданской войны. Дымящийся Дон, огневая Кубань. «Хриплые поезда», ползущие в ночи. Служба в Политотделе 9-й армии…
Мы летели через столетия
По равнинам, буграм, снегам,
Неумытые, неодетые,
К неизведанным берегам.
(«В лихие дни», 1923)
Читая такие романтически-советские стихи Е. Вихрева, видишь, что в его душе нет уже места вчерашнему кумиру. Работая в 1923–1924 годах в Иваново-Вознесенске сотрудником газеты «Рабочий край», Вихрев пишет о том, как меняется в лучшую сторону под началом «стальных большевиков» жизнь фабричного города, как молодеют лица ткачей, готовых соткать миру «светлую рубаху». Какой уж тут Бальмонт с его «гармонией стихов чарующей весны»! И, тем не менее, обращаясь в стихах к своему коллеге по работе в газете Сергею Селянину, Вихрев заявлял: «От Белого Андрея – ты. От Бальмонта играющего – я». И далее:
В тебе холодная, живая красота —
Святая мраморная завершенность.
Нестройный гимн поет моя мечта.
Я – в пламени костра
Самосожженность!
Как понять эту присягу на верность Бальмонту, поэту, который в это время числится в стане врагов советской власти? Для Вихрева революция, социализм сильны самодвижением народных масс к высокой культуре. Для него творческий труд рабочего был сродни, как и для Бальмонта, творчеству поэта. И «бальмонтовца» Вихрева вела по крутым дорогам жизни не вражда, а желание смыть с земли «пятна крови» и открыть в новом мире нетленную красоту, в которой живы мечты, «таинственные сны» любимого поэта. Это и привело Вихрева к его главному открытию – к открытию неизвестного доселе Палеха.
Бальмонтовская нота дает о себе знать и в стихах Д. Н. Семеновского, что, кстати сказать, весьма тревожило Максима Горького, высокого покровителя ивановского поэта. «Вы, видимо, немало читали Б(альмон)та и современников, – писал Горький в письме Семеновскому от 13 мая 1913 года, – это сказалось излишней цветистостью Ваших стихов, в чем гораздо больше молодого форса и задора, чем вкуса и музыки… Детские болезни, разумеется, обязательны в наших условиях, но можно избежать скарлатины подражания – хотя бы и невольного – модернизму, не столь ценному у нас, как об этом принято думать»[146]146
Горький М. Собр. соч.: В 30-ти т. Т. 29. М., 1955. С. 304.
[Закрыть]. Глубоко уважая Алексея Максимовича за участие в его литературной судьбе, молодой Семеновский не очень-то стремился преодолеть то, что Горький называл детской болезнью модернизма, тем самым отстаивая свою дорогу в поэзии. И от Бальмонта он никогда не открещивался, о чем свидетельствует, в частности, встреча поэтов в Иваново-Вознесенске в марте 1917 года. Во время этой встречи Бальмонт подарил ивановцу свою поэтическую книгу «Под северным небом» (М., Изд. В. Пашуканиса, 1917) со следующей надписью:
«Дмитрию Семеновскому —
да светят ему
рифмы и песни!
К. Бальмонт.
1917, 15 мрт.
Иваново-Вознесенск»[147]147
См.: Розанова Л. А. Выбор пути // Рабочий край, 1981. 3 сентября.
[Закрыть].
Дальше, в отдельной главе, посвященной Семеновскому, будет рассказано, как нелегко было Дмитрию Николаевичу осуществить пожелание Бальмонта.
* * *
Еще совершенно не изучены соприкосновения жизни и творчества Бальмонта с массовым читательским сознанием, рядовой, «низовой» интеллигенцией родного для поэта края. В нашем распоряжении оказался уникальный материал, который в какой-то мере может восполнить этот пробел и дать совершенно неожиданный поворот в истолковании бальмонтовского мифа на его родине. Речь идет о шести рукописных тетрадях шуйского учителя Якова Павловича Надеждина, датированных 1906–1935 годами[148]148
Эти тетради хранятся в архиве внучки Я. П. Надеждина – К. Б. Зиминой.
[Закрыть].
Это своеобразный дневник в стихах, где немалое место уделено К. Д. Бальмонту и его близким. Более того, можно говорить о наличии особого бальмонтовского сюжета в тетрадях Я. Надеждина. Но прежде чем приступить к его рассмотрению, необходимо хотя бы кратко дать представление о личности автора дневника.
Яков Павлович Надеждин родился в 1866 году в селе Володятино Суздальского уезда Владимирской губернии в семье дьячка. С детства мечтал стать народным учителем, нести свет просвещения в массы. И эта мечта сбылась. Сорок лет проработал Я. П. Надеждин в школе, из них в сельской, земской – тридцать.
По своему мироощущению, жизненному поведению Надеждин являл тип рядового демократа, просветителя народнической закваски, кумирами которого были Некрасов и Лев Толстой. Сочувствие революционному движению не доходило, впрочем, до крайнего радикализма.
Проявляя интерес к литературе, испытывая пристрастие к стихотворчеству, Надеждин остался равнодушным к модернистским поветриям. Свой дневник он заполняет стихотворными записями, являющими типичную атрибутику массовой поэзии начала века: раешник, стихотворный лубок, имитацию былин, подражание Некрасову, Кольцову и т. д. Казалось бы, все перечисленное напрочь исключало наличие в надеждинском дневнике бальмонтовской темы, но сами обстоятельства жизни заставили автора дневника обратиться к этому имени.
В 1898 году Надеждина переводят на новое место учительской работы – в сельцо Гумнищи Шуйского уезда Владимирской губернии, где он проработал до 1908 года. Затем 4 года учительствовал в селе Якиманне (в километре от Гумнищ). В общей сложности в «бальмонтовских местах» Яков Павлович трудился на ниве просвещения 14 лет, к тому же в 1898–1907 годах его непосредственным куратором был отец поэта Д. К. Бальмонт, тогдашний председатель уездной управы.
«Топографическое» сближение Надеждина с Бальмонтами должно было оставить след в дневнике земского учителя, тем более что он считал себя в какой-то степени поэтом и, следовательно, причастность к родовому гнезду «короля» русской поэзии не могла оставить его равнодушным.
Бальмонтовский сюжет начинается в тетрадях Надеждина с описания Гумнищ, ставших, как известно, для самого поэта-символиста не просто местом рождения, а истинно поэтической родиной. Земский учитель Надеждин видит Гумнищи по-другому. «Райский уголок» (в бальмонтовском представлении) предстает в его дневнике серым, унылым пространством, где царят нищета, беспробудное пьянство, культурная отсталость. В письме к другу, вписанном во вторую дневниковую тетрадь 31 декабря 1907 года, сообщается:
Живу в Гумнищах, как в могиле,
Глубоко снегом занесен.
Явись душевной моей силе,
Я все еще не усыплен.
Никто ко мне. Я ни к кому.
Живем все врозь. Всего боимся.
На этом фоне бальмонтовское семейство, которое изо дня в день мог наблюдать Надеждин, предстает отнюдь не светлым явлением. Для крестьянского внука, сына деревенского дьячка, дворяне Бальмонты – одни из тех, кто довел Россию до крайнего предела. Под пером учителя-демократа отец поэта, этот, по определению К. Д. Бальмонта, «необыкновенно тихий, добрый, молчаливый человек», превращается в типичного помещика, крепостника по духу.
30 сентября 1907 года на страницах своего стихотворного дневника Надеждин воспроизводит рассказ егеря – «культяпого Андрея»[149]149
На страницах автобиографического романа «Под новым серпом» о «культяпом» Андрее упоминается неоднократно. Например: «Веселый и остроумный кучер Андрей Культяпый… Андрей был отличный стрелок, несмотря на то, что на правой руке у него два пальца были совсем оторваны, а три остальных существовали лишь в половинном виде. Несчастный случай, какие бывают на охоте…» (Бальмонт К. Автобиографическая проза. С. 4).
[Закрыть], который с давних пор обслуживал на охоте старого барина и был свидетелем того, как хозяин, любя собак, явно предпочитал их людям.
Люди хлебали лишь старые щи,
А повар собакам котлеты тащит;
Мы ведь служили за хлеб господину,
Псам же на псарне варили конину;
Мы на охоту пешочком ходили,
Псов же любимых в каретах возили…
Конечно, все это можно воспринимать как своеобразное графоманское клише обличительных стихов Некрасова, но, с другой стороны, коряво-потешный стихотворный «мультик» позволяет взглянуть на бальмонтовскую семейную мифологию глазами учителя-демократа, поэта-самоучки, то есть представителя другого сознания. Для Надеждина важно обличить барина как социальное зло, не считаясь с его добрыми человеческими качествами, о которых автор дневника, несомненно, знал. Ведь недаром, по воспоминаниям его внучки К. Б. Зиминой, Яков Павлович гордился тем, что Д. К. Бальмонт был крестным отцом двух его детей. Однако поэтическая традиция русской демократии диктует свои правила игры, и одно из главных – изображение дворянина-помещика как притеснителя народа.
Впрочем, с развенчанием бальмонтовского семейного мифа дело обстоит несколько сложнее, чем это кажется на первый взгляд. Надеждинские тетради – не просто собрание стихов, но дневник в стихах. А потому вольно или невольно документальное, фактографическое начало нередко корректирует заданный социальный смысл. Обратимся к одной из дневниковых картинок, где с почти фельетонной яркостью описан визит супругов Бальмонтов в земское училище. Автор становится свидетелем скандала, который закатила барыня мужу-попечителю, увидев вверенную ему школу-развалюху:
«Что сидишь ты, старый хрыч, дурак,
В важном месте попечителя
И не можешь починить никак
Пол прогнивший у учителя?!
Ты не видишь, как качаются
Полвицы под моей ногой,
Сами ноги подгибаются?
Ужо я поговорю с тобой!»
Возымела речь та действие,
В тот же год ремонт назначили.
(«Воспоминания», 9 июля 1906 г.)
С одной стороны, обличение все того же старого барина, а с другой – интересное свидетельство о взаимоотношениях отца и матери К. Д. Бальмонта, о культурном влиянии Веры Николаевны на Дмитрия Константиновича, свидетельство бурного темперамента супруги, ее лидерства в семье. На полях страницы, рассказывающей о гневе барыни, есть авторская приписка: «Так и отчитала. Она была либералкой и супруга своего не уважала».
По мере развития бальмонтовского сюжета в дневнике Надеждина «социально-классовое» начало все более слабеет, и его начинают вытеснять нормальные человеческие эмоции по отношению к Бальмонтам. Например, Якову Павловичу явно симпатичен Александр Дмитриевич[150]150
Александр Дмитриевич Бальмонт (1869–1929).
[Закрыть], (брат поэта, который после смерти отца стал владельцем родового имения в Гумнищах) – сын старого барина, сумевшего наладить в Гумнищах сельскохозяйственную работу после смерти отца. 22 августа 1908 года в дневнике Надеждина появляется похвальная запись об отличном урожае, выращенном молодым барином:
Помещик наш сияет.
Прекрасный урожай.
Ему Бог помогает
Сам двадцать получать!
Крестьяне все дивятся.
Приходят проверять.
Хлеба у них родятся
Сам три, четыре, пять…
Надеждину явно по душе трудовые будни барина, тем более, что в них есть и некий «воспитательный» смысл.
Решительный поворот в бальмонтовском сюжете наступает после Октябрьской революции. Надеждин не принял большевизма, считал Ленина антихристом, а за годы Советской власти далеко ушел от дореволюционного прямолинейного демократизма и, соответственно, во многом переосмыслил свое отношение к Бальмонтам. Дневниковые записи в стихах становятся еще и хроникой распада дворянского рода. Выпадает из новой жизни симпатичный автору Александр Дмитриевич:
Наш барин прежний
Стал небрежным.
По виду злющий,
Как еж колючий…
Да, станешь чертом,
Живя за бортом.
И жизнь без дела
Совсем заела.
(«Барин в наше время. А. Д.», 29 августа 1929 г.)
Еще более трагичен финал другого брата К. Д. Бальмонта – Аркадия[151]151
Аркадий Дмитриевич Бальмонт (1866–1928). Неизвестный ранее год смерти устанавливается по дневниковой записи Я. П. Надеждина. К. Д. Бальмонт с большой симпатией относился к брату Аркадию (см. об этом в автобиографическом романе «Под новым серпом», где А. Д. выведен под именем Глеба.
[Закрыть]: он был застрелен в лесу, причем именно из надеждинского дневника мы узнаем жуткие подробности этой гибели. От тела, съеденного волками, остались одни кости, которые нашла собака убитого. Завершается рассказ о смерти брата поэта горестным возгласом:
Убит, ограблен, даже съеден.
Да, жалок жребий человека!
Как беззащитен он и беден
Пред властью нынешнего века.
Теперь обратимся к образу самого Константина Дмитриевича, запечатленного в надеждинском дневнике. Судя по всему, Яков Павлович напрямую не общался с поэтом, иначе бы в тетрадях, с их подробными, нередко каждодневными записями, такое общение было бы зафиксировано. Однако «эффект присутствия» К. Д. Бальмонта на дневниковых страницах возникает часто. Говоря о Бальмонтах, Надеждин никогда не забывал, что Гумнищи – родина большого русского поэта. Более того, свое собственное увлечение стихотворчеством автор дневника склонен был во многом объяснять особым «бальмонтовским топосом»:
В Гумнищах почва поэтична.
Здесь поживешь – будешь поэт.
Эти строки, вписанные в дневник 3 октября 1907 года, подкреплены авторским прозаическим примечанием: «д. Гумнищи – родина поэта-декадента Константина Дмитриевича Бальмонта».
Насколько притягательным был образ Гумнищ как родины поэта, свидетельствует дневниковая запись от 10 июня 1913 года, когда Бальмонт возвратился из эмиграции в Россию и собирался посетить родные места. Автору эта встреча представляется так:
Ты здесь на родине, поэт!
Смотри, родителей уж нет.
Одни могилы их ты видишь на кладбище…
Их не застал не по своей вине.
Как часто разговор бывал при мне:
Старушка-мать про сына вспоминает.
Лицо у старика сияет.
Тобой гордилися они.
Но не родители одни
Тобой, поэт, гордятся.
И мы стараемся подняться
На зов твой к солнцу.
Только к русскому оконцу
Путь прегражден лучам.
И нашим кажется очам
Не то, что надо.
Но сердце и тому уж радо,
Что к солнцу ты дорогу указал
И громко нас позвал:
«Пойдем и будем как солнце!»
(«К возвращению на родину поэта Б.»)
Эта стихотворная запись отличается необычно теплым отношением к «старым» Бальмонтам. Создавая лубочную картинку со старушкой-матерью и сияющим стариком-отцом, автор словно спешит сообщить поэту, какие у него славные, любящие родители. Но вместе с тем слышна и полемическая нота примерно такого содержания: «Вы зовете нас к солнцу. Мы благодарны Вам за этот зов, но что-то надо делать на земле, если мы хотим, чтобы солнечные лучи проникли в „русское оконце“».