Текст книги "Помощник. Книга о Паланке"
Автор книги: Ладислав Баллек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
4
На Школьной улице было три учебных заведения: гимназия, городская и народная школы. А в конце – еще мужской интернат, где жили гимназисты. Большинство жителей улицы составляли учителя и профессора[38]38
Профессорами титулуют и преподавателей гимназий.
[Закрыть]. Здесь жил директор гимназии д-р Санторис, его серый, на прекрасных рессорах опель «олимпия» обгонял Речана на углу и сворачивал в город.
Эту улицу мясник проходил с благоговением, слегка робея, словно по своей одежде, виду и всей жизни не мог принадлежать к ней, а только с тоской присваивал себе ее высокий дух. Со Школьной улицей его связывала жажда «высшего образования», старая мальчишеская тоска по партам, мелу, доске, линейкам, ручке, чистому листу бумаги, по давнишнему сентябрьскому обещанию, что он будет честным и добросовестным человеком и прилежным учеником. Он проходил по этой улице, почти благоговея и потому, что здесь, по его мнению, жили и ходили в школы счастливые, избранные люди, к которым его влекли мечтания и сны, а робко потому, что этим его мечтам не суждено было осуществиться.
Школьная улица, тихая после обеда, с раскидистыми деревьями и садами (цветочные газоны здесь были вымерены и обработаны по науке, тут и там белели колышки и большие стеклянные шары различных размеров и цветов), похожая на все улицы вокруг самого большого городского парка, она имела характерный запах классов с вощеными полами, партами, чернилами (чернила-мазила, говорили иногда школьники), мокрым мелом, губкой, мельчайшей пылью, детьми, рыбьим жиром и гороховым супом. (Рыбий жир и суп выдавала детям на большой перемене сестра из Красного Креста. Суп пили из кружек: самыми красивыми считались кружки с красными точками, в особенности без ручек, – такими можно было похвалиться, что они побывали на войне).
Электрические звонки звенели в каменных коридорах гимназии даже вечером и ночью, хоть классы были пусты, разве что по ним бродили души гимназистов былых времен или скелетики собак, кошек и птиц из кабинетов. А может, под дребезжание звонка начинал крутиться старый глобус, падала с подставки карта морей, океанов и континентов, в спирте шипела змея, трескалась линза телескопа, всегда повернутого вниз, чтобы дежурным по классу было неповадно заглядывать под юбки женщинам на недалеком рынке, когда они склонялись над товаром, разложенным по большей части на земле.
В интернате на конце улицы жили парни из деревень, крепкие ребята в самой незатейливой одежде, тяжелой обуви и выцветших рубашках с маленькими крестьянскими воротничками. Класса до седьмого-восьмого они предпочитали коллективное бытие в интернате тихой жизни на частных квартирах. Потом гнетущая атмосфера частных домов им уже так не мешала, все они отличались способностями, здоровой мужицкой смекалкой и прилежанием, которое вошло в поговорку. Потому-то их, собственно говоря, и прислали из деревни родители. Об их прилежании лучше всего свидетельствовало то, что в саду общежития они готовились даже к урокам физкультуры и, хотя были физически развиты и подвижны, до изнеможения тренировались на гимнастических снарядах под кронами каштанов и кленов. А может, им просто хотелось размяться, ведь они привыкли к такого рода нагрузке.
Когда Речан проходил мимо, он всегда заглядывал через шестиугольное окошечко в каменном заборе в сад и пытался понять, что более всего волнует сейчас этих избранных молодых людей.
Они и сейчас не тратили время на развлечения, серьезно и отрешенно сидели с книгами в руках на скамейках под деревьями или гуляли по саду, вполголоса повторяя учебный материал, наверно более трудный и сложный, чем он был в состоянии понять.
Ему нравилась их серьезность и строгость, решительность и даже монашеское усердие в учебе, которым они отличались, как ему казалось, от всех прочих учащихся. Им совсем не мешал учиться стук жестянщиков и кровельщиков на крыше большого, еще крепкого здания интерната, заново оштукатуренного и выкрашенного в кремовый цвет.
Несколько дней тому назад что-то случилось в атмосфере, после преждевременно теплого весеннего дня в город ворвался вихрь, натянул, как волейбольную сетку, электрические провода и разорвал их, свет в Паланке потух, и вихрь в кромешной темноте начал опустошать деревья и рвать крыши. Это была не ночь, а светопреставление. То-то было радости у паланчан, когда утром засияло солнце и на улице появились живые соседи. Обломки крыш, битое стекло, сломанные ветви деревьев начали убирать только перед полуднем. Сначала всем надо было все обсудить, вместе подымить, а потом и поесть как следует. Радовались, что так легко отделались и пережили все катастрофы, которые им уготовила судьба.
За углом мясник сошел с тротуара, чтобы перейти Почтовую улицу, как вдруг заметил на соседнем тротуаре под деревом представительного мужчину в светло-сером костюме, в шляпе с широкими полями. Мужчина держал в левой руке перчатки из светлой кожи и курил, ноги его были слегка расставлены, как будто он стоял здесь уже давно. Речан узнал его, сейчас они стали соседями, жили на одной улице, но он помнил его и по поезду, когда впервые ехал сюда, в Паланк. Это был таможенник Юркович. С ним были два светловолосых мальчика в матросских костюмах, его сыновья Павол и Ян, которые сразу же громко поздоровались с Речаном.
Речан сначала приподнял козырек картуза в знак приветствия их отцу (и тот одновременно с его движением снял шляпу и молча поклонился), потом поздоровался с мальчиками и пошел дальше.
Троица наблюдала за двумя кровельщиками на крыше интерната, мужики сидели на деревянных скамьях, подвешенных на веревках, и меняли поврежденную черепицу.
Мяснику было известно, что старший начал ходить в школу, и у него, по-видимому, уже появились собственные дела, так что Речан чаще всего на улице видел таможенника с младшим. Они всегда были погружены в какой-то нескончаемый разговор. Издали казалось, что они говорят о серьезном и важном. Однажды, дело было уже к вечеру, когда он шел, как обычно, еще раз проверить, хорошо ли закрыты ворота, отец с сыном возвращались с прогулки. И Речан услышал очень странный разговор, при воспоминании о котором он долго по-детски улыбался. Он стоял за сиренью, которая была посажена вдоль ограды, и они его не видели, он тоже их не видел, пока они не прошли мимо. Но слышал хорошо, ибо улица была совершенно пустынна.
Отец.
…ну и что еще?
Сын.
Тамбуранки…
Отец.
Тамбуринки…
Сын.
Тамбуринки… (и скороговоркой)… литаврочки, барабан, рояль, контрабасик, свисток, треугольник, гонг, флейта и фея Каролина.
Отец.
А еще?
Сын.
Коровка Мут!
Отец.
Без нее не обойтись.
Сын.
Ведь иначе – кто играл бы на контрабасике-басике…
Отец.
Да. И вот, когда они у нас все в сборе, мы можем продолжать. Утром музыкальные инструменты, мальчики Павол и Ян договорились с Мут и Каролиной, что на следующий день пойдут в сад, чтобы вызвать из колодца дирижера всех водяных источников и оркестров, гнома Инка из Исландии. После этого Мут превратилась в деревянную коровку. Каролина задремала… уснула, а маленький Павол отправился в школу, чтобы стать еще умнее. Ян пошел в детский сад, чтобы выучить: «Ссорились две бабушки за горшочек масла, схватились они за руки, одна другую трясла…» – (Мальчик громко, весело рассмеялся.) – А вечером, когда мальчики улягутся спать, Мут снова превратится в маленькую живую коровку, начнет играть на контрабасе и разбудит Каролину, она вскочит и скажет: «Ах, я, кажется, проспала!» И скорее включит утюг в Луну, чтобы выгладить платье, ведь, когда она начнет играть на флейте и летать вместе с Мут над кроватками Павола и Яна, платьице у нее должно быть отглаженное, потому что на концерт в гости и в общество нельзя ходить в мятой одежде…
Сейчас, очевидно, отец с сыновьями уже исчерпали свою первоначальную тему, так как говорили они не о кровельщиках и крыше. Когда Речан переходил улицу, он ясно расслышал, что дети упомянули Татры, куда, по всей вероятности, они добрались, рассуждая о крыше. Старший, явно более бойкий и сообразительный, почти разочарованно воскликнул:
– Значит, Словакия маленькая?!
– Маленькая, но соловей ее не перелетит, – не сразу отозвался голос отца.
Отличительной чертой улиц, расположенных возле самого большого паланкского парка, был в те года царящий на них до поздних сумерек великолепный детский крик, который напоминал взрослым о счастье, бьющем ключом. Это было большое, благодатное время этих улиц, прекрасное и незабываемое – хотя бы потому, что близился его конец. Хотя дома здесь были большие и удобные, но уже далеко не новые, и такой многоголосый детский крик царил здесь напоследок. Родители маленьких и самых любимых жителей улиц, что возле городского парка, будут стареть, и, когда через годы сюда вернутся их дети, они увидят, что пришли на улицы старых и дряхлых людей. Здесь воцарится тишина, станет безмолвно и тоскливо до ужаса. Многие дома падут жертвой расширившейся дороги, их снесут, перестроят, уничтожат. Деревья тоже – они ведь уже достигли своего максимального возраста, разрослись до предела и почти не пропускают на улицу света. Детский крик перекочует в другие кварталы: глядишь, через несколько лет он громче всего зазвенит где-нибудь между Мельничной, Розовой и Садовой улицами, потом перепрыгнет через реку на Пески, оттуда в район «За казармами», потом «За старым стадионом»… но на улицы возле парка в этом столетии он уже не вернется. Аминь. Прости навек, как сказал поэт.
Но сейчас, в сумерках, вокруг парка и в нем царил такой гомон, что за минуту до наступления сумерек он просто сотрясал стены домов, словно дети орали на темноту, прерывающую их игры.
Деревья стояли доверительно близко у тротуаров и домов, нижние ветки свисали на высоту роста мужчины, так что прохожим казалось, что они шагают длинными тоннелями зарослей. Когда начинался ветер, ветки стучали в окна. Но никому и в голову не приходило срезать у них хотя бы веточку. Эти деревья защищали людей от пыли, летящей с равнины, от сухого или холодного ветра, от мух, комаров и палящих лучей летнего солнца.
Речан медленно тащился домой, и ему тоже казалось, что он проходит зеленым тоннелем. Иногда он взглядывал на ворота дома, мимо которого проходил, любопытствуя, в каком банке он застрахован. Большинство эмалированных табличек принадлежали банковским домам времен первой республики, затем Венгерского королевства, но он мог запомнить только те, на которых значилось: ТАТРА БАНК или ЧЕХОСЛАВИЕ.
Вдоль улицы шли большие, основательные, массивные и крепкие дома, построенные чаще всего в форме буквы «П». Во двор входили через огромные деревянные ворота, украшенные мотивами колосьев, виноградной лозы, лошадей, солнца, телег, колес, но самым распространенным украшением ворот была страшенная львиная морда, держащая в зубах тяжелую колотушку. Ими уже не пользовались, разве что изредка, так как стучать в дверь считалось неприличным. Благо появились звонки.
Ранние весенние дни позволяют людям на юге проводить послеобеденное время на террасах и балкончиках, обращенных на солнечную сторону, как правило в сад. Сейчас там, наверно, все и сидели. В беседки, или филагории, как их здесь называли, перейдут позже, когда будет жарить солнце. На улицу доносились лишь запахи кухонь, первой садовой зелени, ранних цветов и дух закрытых дворов, где иногда еще держали лошадей. Речан, привыкший к деревне и вольной природе, терпеть не мог закрытые дома: они вызывали в нем всегда странное ощущение, что внутри них творится что-то порочное и преступное. Может быть, представлял себе за стенами этих домов тяжелые покрывала, толстые плюшевые ковры, которые здесь без исключения все назывались персидскими, громоздкую мебель, спертый воздух, белые тела женщин, тяжкий дух старого богатства, сытной и пряной пищи, вечной зависти и бесконечной нуды дурных предчувствий. Белые тела женщин раскинулись на мягких перинах. Откуда-то из задних комнат звучал рояль. Зеленоватый свет, лившийся в окна с улицы, падал на тяжелые черные и позолоченные рамы картин. В них оживали лужицы красок, корабли, кресты, далекие от действительности страны, черепа войны, птицы, олени, букеты дикого мака, маргариток, роз, сирени. И где-то возле мягких и похотливых женских тел виднелись в полумраке лихорадочные глаза и хищные губы. В кухне плескалась вода, в жестяных раковинах моек звенела посуда, слышался грохот кастрюль, временами подавала голос, падая, скользкая, жирная, раскрашенная тарелка. Пинг! – и сразу же: шшшарк! Это был добрый старый белейший фарфор, и его было жаль. Вечером служанке достанется за него! Во дворах ворковали венецианские павлинчики, излюбленные голуби города, в саду на солнце блестели стеклянные шары на палках (шары криво отражали все окружающее, но смешнее всего человеческие лица, они выглядели просто обезьяньими), за стенами был соседний двор, дальше текла река, за ней простирались луга и весь белый свет.
Где-то во внутреннем дворе большого дома, что стоял в обширном саду, за массивными воротами и забором на бетонированной основе, где-то из-за поленницы дров послышался высокий, звонкий девчачий голосок:
– Раз… Два… Три… Четыре… Пять… я иду искать…
Через минуту голосок звенел уже из подвала обсаженного диким виноградом дома. Кремовые жалюзи на окнах были опущены.
Мимо Речана пробежала кошка, толстая и ленивая, невдалеке из ворот выскочили двое мальчишек и возбужденно заторопились в соседний дом. Скоро на улицах зазвенит детский крик.
Мир паланкских детей составляли дома, обширные парки, луга, река и сады, они резвились среди цветов, под деревьями, в кустах, в развалинах, подвалах, вокруг старых, потрескавшихся стен, там, где всегда красиво, многоцветно, но и пустынно. Но чаще всего играли во дворах и садах под деревьями, среди цветов.
В садах? Там паутина, бабочки, жучки, черные, желтые, красные птицы, пчелы, изъеденные листья, всякие пестрые крылышки, ножки, усики, голые, волосатые и полосатые тельца, цветы всех оттенков и множество плодов. И вечное движение, которым эти живые рожки, шарики, квадратики, ромбики вгрызаются в кору деревьев, в чашечки цветов, во влажную или высушенную почву и в сочные плоды. Все это маленькие буковки таинственной азбуки природы. Дети на все это смотрят и мечтают быстро расти и взрослеть. Они слишком рано учатся читать и понимать азбуку природы, и это знание ляжет тяжелым грузом на их сердцах.
С этими картинками чередуются картины двора: степенно шагающая корова, лошадь, ослик, мул, затурканная свинья, высокомерный баран, любопытная коза, хлюпающий носом кролик, загадочная кошка, ленивая собака, курица, петушище, цесарка, индюк, павлин, голубь, гусь…
И тысяча всевозможных других: например, трубочист со щеткой на раскаленной черепичной крыше, словно рыба на удочке, кваканье лягушек, шумящая зелень, изнурительная жара, загадочные звуки ночи, высокое небо… и вдобавок еще все, что склоняется по типу «город», «табель», «сердце», «девушка».
Хотя они из года в год бегают под ветками, отягощенными плодами, к которым с утра до ночи липнут насекомые, детям знакомо чувство затерянности и пустоты и свойственна ранняя тяга к другому полу. Это южные дети, загорелые, мечтательные, здоровые, часто странно тихие, словно они чего-то натворили, но вдруг что-то в них как будто сдвинется – и тогда сразу же проявляется неестественно бурный темперамент. Они вырастают в одуряющем воздухе, минутами вроде бы спят и видят сны и вдруг просыпаются, начинают кричать, не просто счастливо, но даже как-то дико. В их глазах можно заметить мечтательность, какую-то подавленность, синеватый огонек и влажность. В них – скрытая жестокость, знак таинственной жизни, может быть, даже тех осман, что грабили и разоряли в этом краю целые поколения.
Под мощным воздействием старого южного края, края древнего, доисторического, дети созревают чрезвычайно быстро и вырастают с вечным беспокойством в крови, из-за которого они нигде не находят себе места.
Он открыл железные ворота и минуту постоял. Руку держал на массивной ручке, уже захватанной и стертой, которую старый мастер сделал в виде львиной лапы. Он поймал себя на том, что опять думает, не забыл ли Волент вечером, перед уходом в корчму, запереть ворота в нижнем доме. С тех пор как Речан жил здесь, он часто думал об этом и не раз отправлялся, когда стемнеет, на Торговую улицу убедиться, заперта ли мясная. Волент мог напиться и забыть про ворота. Такого, впрочем, ни разу не случилось, к тому же двор бойни сейчас сторожил сенбернар Рекс, ростом с теленка (Рекс была, пожалуй, самая распространенная в этих местах собачья кличка). Волент приволок его от мясника из районного города. Несмотря на это, Речан не мог заснуть и почти каждый день, как стемнеет, шел вниз убедиться, все ли в порядке. Когда речь шла о ключах, замках, калитках или дверях, он доверял только себе, ведь и здесь каждый вечер он сам проверял все запоры. Он скрывал свою подозрительность от других, боясь насмешек, он стыдился этого, но ничего поделать с собой не мог.
В саду, занимая приблизительно его треть, стоял каменный дом Речана, двухэтажный особняк с высокими, полукруглыми в верхней части окнами. Люди должны завидовать мне, думал он иногда с гордостью, но и с некоторым страхом. Он шел к дому по аллее могучих каштанов, осторожно ступая по песчаной дорожке, светлая поверхность которой выделялась на фоне свежей зелени мягкой и сочной весенней травы. Он двигался почти крадучись, чтобы не спугнуть воркующих горлиц, прекрасных птиц, взволнованное цу-кру-у-у которых наполняло весь сад. Он всегда с восторгом слушал их и искал глазами благородные головки, двигающиеся как на пружинках, оглядывал кроны деревьев, но увидеть их удавалось редко, если, конечно, они не пролетали прямо над головой, издавая на лету долгий свист, словно их серые крылышки были из трубочек.
Дом со всех сторон был окружен каштанами и кленами, местами они стояли столь близко, что во время ветра их ветки стучали в окна, нагоняя по ночам страх. Как только распустились листья, дом окунулся в зеленые сумерки, от которых, неизвестно почему, человека охватывает волнение, мужчина вдруг начинает думать о пышной белотелой женщине, какими они бывают весной, а здесь – в утробах этих домов, окруженных густой зеленью, – наверно, и круглый год. А когда расцветут каштаны и забелеют тяжелые гроздья белых свечек, человек ни утром, ни днем, ни ночью не сможет расстаться с грустью. Вокруг цветов кружат насекомые, назойливо льнут на этот запах и не позволяют человеку забыть о давно утраченных днях, когда люди не умели и не должны были сдерживаться. Насекомые, кружащиеся в этом душном аромате, жужжат что-то об утре человеческой жизни, в то время как свечи каштанов навевают мысли о недолговечности и неотвратимо близящейся вечной ночи.
Речан ступал осторожно, но стук его кованых сапожищ был слышен на самой улице, песок под ними поддавался нехотя: шуршал и скрипел. Конечно, услышали его и в доме. В открытом окне на первом этаже двинулась тяжелая кружевная занавеска. Она зашевелилась, потом кто-то немного отодвинул ее, словно решил наконец не скрывать своего присутствия за окном. Высунулась головка дочери, в полутьме какая-то даже неестественно светлая. Девушка, не спуская с него глаз, холодно и нетерпеливо ждала, когда он подойдет ближе.
Эва в эти дни очень страдала из-за Куки, «студентика», как его называла жена. Парень уехал в Братиславу, здесь его, как он говорил, ничто не держит, зато довольно часто писал своей бывшей ученице письма. Она скрывала их от родителей, ни за что на свете не хотела показать матери, и обоим родителям казалось, что содержание их ее чрезмерно волнует: прочитав, она всякий раз подолгу ходила из комнаты в комнату, как в полусне, или же часами сидела в саду или у окна, и достаточно было подать голос, чтобы она взорвалась. Письма ее будоражили. Сначала она отвечала на них вместе с матерью с помощью оборванного чешского письмовника, представляющего образцы писем на все случаи жизни, но сейчас писала сама, и только тайно, чаще всего, когда оставалась дома одна.
Речан никогда не был в восторге от Куки, парень с первой минуты был ему не по душе, оживленная переписка дочери чем-то ранила его. Но он был бы не он, если бы не попытался, пусть даже с трудом, отыскать в этом и светлую точку: теперь Эва меньше думает о своем первом, трагически оборвавшемся романе там, наверху, в горах. И его отцовская проблема сразу становилась проще.
Он всегда думал о дочери только с нежностью, ему никогда не приходило в голову, что ее светлая, красивая, но туповатая ягнячья головка может вызывать в мужчинах жажду причинить ей боль. Ему, разумеется, она ягненка не напоминала. Ягненок? Почему ягненок? Он, наверно, удивился бы, если бы кто-то сравнил ее с маленькой овечкой, но Эва, его дочь, разительно напоминала ягненка. По крайней мере так казалось Куки. В его темной мальчишеской душе она действительно возбуждала жестокость, какую возбуждают в таких парнях туго соображающие женские существа с красивым, но невыразительным лицом, которое, как правило, выдает наклонность к скуке и духовную леность. В конце концов, он-то ее знал, он же ее учил. В письмах он мучил ее, рассказывая о своих ночных видениях, тяжелых снах переходного возраста и всяких подробностях своей сексуальной жизни. А она любила его.
Речан не мог понять, почему дочь все еще так жестока по отношению к нему, ведь он уже столько раз искупал свою вину, презирает его, словно он ей и не отец. Он не понимал этого, потому что ему никогда и в голову не приходило, что она на нем вымещала свою злость за боль, которую ей причинял студент. Может быть, она считала, что, не будь отца, все могло бы решиться иначе. А может, она и не думала об этом, но у нее так получалось помимо воли.
Он очень удивился, что дочь его ожидает. Такого еще не бывало. Что случилось? Сегодня они с матерью были у врача… Господи, пронеси! Уж не легкие ли? Господи, только не это! То-то он замечал, что она бледненькая…
Не успел он торопясь подойти и взглянуть в ее прищуренные глаза, как она холодно произнесла:
– Волент уехал? Мама интересовалась…
Он остановился, перевел дух и потом со счастливой улыбкой кивнул. Головка отвернулась и сразу же исчезла за занавеской. Вот и все, подумал он, что им нужно. «Мама интересовалась», – в сердцах повторил он и покачал головой. Ну и спрашивала бы сама! Но нет, посылает к окну дочь! С тех пор как переехала сюда, в этот новый дом, с ней сладу нет. Он, наверно, по пальцам мог бы сосчитать, сколько раз она с ним здесь разговаривала по-хорошему. Хмурится, ворчит, вечно шпыняет его, – а то и просто не разговаривает по целым дням, безо всякой причины, конечно. Вечно дуется, что он, дескать, ни в чем ей не потрафит. А стоит ему повысить голос – ведь ее раздражение и злостное молчание угнетают его, – она тут же набрасывается на него: почему, мол, он одевается, как извозчик. Если он сразу не замолчит, ему приходится выслушать град ругани и обвинений. Она даже во время обеда, даже в присутствии Волента и ученика позволяет себе прикрикивать на него, как на батрака, язвительно, беззастенчиво и с каким-то чувством превосходства, как будто он вообще ничего не значит в этом доме. И если он, сконфуженный перед Волентом и учеником, начинал протестовать против такого обращения в собственном доме, тут же вступалась дочь: «Отец, вот опять вы ругаетесь! Мать права, вы чавкаете! Я же слышу, как чавкаете, не глухая!»
Волент при таких сценах спокойно ест, только иногда бросит взгляд на мастера, будто не понимая, как это можно, чтобы дочь вот так покрикивала на отца, а тот даже не протестует. Речан действительно никак не отвечал на ее выпады, предоставляя присутствующим думать, что ему это чуть ли не нравится. Ну, не то что нравится, нет, просто он не в силах возразить против этого, разве что взглянет на дочь, и ни гу-гу. Виновато потянет носом и изо всех сил следит, как бы, боже упаси, еще не провиниться.
В передней он переобулся в синие домашние туфли с круглой черной пуговицей на языке, сапоги и деревянную служку положил в шкафчик, тихо вошел в кухню и сел к столу. Через некоторое время вошла служанка Маргита, вдова лет пятидесяти с грубым лицом; от таких женщин матери предостерегают сыновей, считая, что они властные, грубые, неотзывчивые и ненасытные. О ненасытности Маргиты, учитывая ее возраст, речи быть не могло, зато остальные ее качества служили предметом пересудов в доме. Служанка и хозяйка часто не сходились во мнениях, и Речаниха уже начала подыскивать новую прислугу.
– Добрый день, – сказал Речан вежливо, он теперь чувствовал себя неуверенно в присутствии любой женщины.
– Добрый день, вы уже дома? – проворчала она.
– Голод пригнал, – попытался он пошутить, но она лишь кивнула, что, мол, ладно.
Быстро поставила тарелки и прибор, ловко и опрятно положила ему еду и, как только он взялся за ложку, повернулась, чтобы пойти убрать комнаты, будто он был ей противен. Но это было не так, она, единственная в доме, относилась к нему с уважением и, скорее всего, злилась на него, что он в собственном доме ведет себя не как подобает мужчине, – видимо, она привыкла считаться с авторитетом главы семьи. Она принадлежала к тем женщинам, которые признают за мужчинами больше прав, чем за женщинами. И не скрывала этого. Если она в присутствии Речана вспоминала своего покойного мужа, то не просто так, а всегда в роли суверенного хозяина. Она явно грустила по нему. С Речаном же была солидарна. Если он узнавал что-то о своем собственном доме и семье, то только через нее. Она, очевидно, терпеть не могла его жену, но не скрывала своего неодобрения и по отношению к «барышне Эве», как называла ее по приказу хозяйки. Это мяснику не нравилось, он считал ее слишком болтливой. Однако не делал ей замечаний, не желая потерять единственного союзника в доме. Союзника и осведомителя.
– Пани Ондрикова, что новенького? – спросил он, поблагодарив за обед. Готовила она превосходно, за ведение домашнего хозяйства ее еще ни разу не упрекнули, чем она надлежащим образом и гордилась.
– Ничего, – отрезала она, но у дверей обернулась. Заметив покорное выражение на лице Речана, она смягчилась, оперлась о дверной косяк и неопределенно подняла плечи. После этого опомнилась и важно скрестила руки на груди. Всю жизнь, она тяжело работала, вырастила пятерых детей и гордилась этим, чего никто не мог поставить ей в укор. Руки у нее были жилистые, вытянутые, потрескавшиеся и красные от ветра и воды. Она была невероятно целомудренна: как только замечала, что в дом входит посторонний мужчина, например, почтальон, Волент и даже ученик, сразу опускала вниз рукава, закатанные до локтей. Хозяйка сначала не могла ею нахвалиться и пребывала довольной до тех пор, пока ее не стал коробить фамильярный тон Ондриковой. Та ошибочно полагала, что у нее есть на него право. Она была старше, опытнее, этому дому благоволила, сверх того, и это особенно смущало Речанову, обе они вышли из одной среды и были землячками, хотя она, Ондричиха, как прозвала ее хозяйка, жила в Паланке безвыездно с довоенных времен. В этом доме она собиралась годы служить без обид, оскорблений и придирок – словом, надеялась на приличную жизнь у земляков, простых людей, которым повезло больше, чем ей. Это заблуждение ожгло ее очень глубоко, оно было равносильно потере веры в справедливость людей, пришельцев из родного края. Она собиралась дружить с ними, а здесь – вот что. Никто в доме не сознавал, что она обижена именно тем, что похоронила свои надежды, даже Речан не подозревал, ну а его женщины шли теперь по иным путям-дорожкам. Между ними и служанкой еще не стояло особенно много преград, во всяком случае хотя бы поначалу, они могли бы даже понимать друг друга, но очень скоро их разделило одно – миллион!
– Весь день я была одна, – начала служанка, видя, что хозяин молчит.
– Вы вкусно готовите, пани Ондрикова, я и Воленту говорил… и он, знаете, тоже так считает, да, а уж он-то в этом разбирается.
Она сделала вид, будто даже не заметила похвалы, но нет, на самом-то деле заметила, и еще как. То, что Волент одобрил ее кулинарное искусство, было особенно лестно.
– Они обе, – вздохнула, чтобы скрыть насмешку, Ондрикова, – были у врача, барышню, – скривила она рот, – мол, схватила колика… только я что-то такого у нее не заметила. Уж мне ли не знать, как колика скручивает человека! Все мода, я это называю модой, пан Речан. Сейчас все женщины ходят по врачам. Те, которым делать нечего, те всегда увлекались этой модой, насколько я помню… Ваши не могут отставать, боже упаси, они не могут быть хуже других, уж я-то знаю, в чем тут дело…
– А может, все-таки колика, – защищал своих женщин Речан, – только слабая… – Он не расслышал, что она пробормотала в ответ, потому что жевал.
Ондрикова засмеялась:
– Вы о них, пан Речан, все только хорошее… О своих так и положено, но и они должны бы больше считаться с главой семьи, а ведь от них вы доброго слова не слышите. Да… – посерьезнела она, некоторое время пристально наблюдая, нравится ли ему еда, – разве так полагается? Разве вы не надрываетесь в поте лица ради них? Ведь это все, – она показала широким жестом вокруг себя, – кто… того… нажил? Если бы мой вот это нажил для семьи, да я бы пылиночки сдувала с каждого места, куда он сядет, пиво, водку, сигареты ему в кровать бы подавала, берегла бы его… береженого-то и бог бережет, как мы когда-то, – она вздохнула, – еще дома говорили. Разве можно так коситься на трудолюбивого отца? Послушайте, пан Речан, я женщина, мне бы надо их сторону держать, да нет уж, извините!
Он согласно кивал, но не радовался ее защите. Благодаря ее языку все, наверно, уже стало достоянием соседей. Лучше бы помалкивала. А что, если сейчас их слышит жена? Зычный голос Ондриковой, наверное, слышен даже за дверью в коридоре. И жена при ближайшем удобном случае выкрикнет ему и то, что он вступает в сговор против нее даже со служанкой.
– А ночью вам здесь не холодно? – спросила Ондрикова и показала на кушетку под окном. – Когда ночью здесь выстынет… – Он кивнул. Вдруг она немного осеклась, повернулась и без дальних слов вышла из кухни.
Речан доел, с облегчением откинулся на спинку массивного кремового стула – вся мебель на кухне была выкрашена в кремовый цвет и так и сияла. Минуту ничего не думал, словно дожидался первой реакции своего желудка, а потом вспомнил о Воленте. И снова отдался бездумью. Зачем думать? Время послеобеденное, все, что его интересовало, шло своими путями, кое-что – потаенными, большая часть – обычными, он совсем не хотел ничего в этом мире анализировать и оценивать. Он позволил себе отдых, пользуясь коротким промежутком после хорошего и сытного обеда, когда человеку на мгновение кажется, что нет более надежных путей, чем те, которые избрали его дела, сами по себе достаточно умные и искушенные, чтобы при каждом своем движении вперед, куда им и свойственно стремиться, обеспечить свою безопасность. Вера довольно сомнительная, но мясник принадлежал к тому сорту людей, которые при случае не преминут положиться и на что-то сверхъестественное.