Текст книги "Помощник. Книга о Паланке"
Автор книги: Ладислав Баллек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
– Господи Боже, чего ты хочешь от меня? – забормотал Речан себе под нос. – Штево, старый ты хрен, чего ты дуришь?! Боже, сладкий Боже, ведь в этом же нет ничего страшного!
Принесли эти слова облегчение? Облегчение? Ни в коем случае. Он повертел головой. Чего он такой упрямый, неуступчивый… Смешной, смешной человек… Разве взрослый так себя ведет? Ведь он же серьезный мужик! И всегда был что ни на есть самый серьезный.
Ему стало совестно перед самим собой, и он решил, что кончит с этим. Но тут же занервничал еще больше. К черту! Что это с ним творится? Почему он вообще начал бросать зерна? И почему этот столб уже долгое время чем-то притягивает его? Хватит играть в прятки с самим собой!
На ночь он опускает на дверь и витрину лавки шторы из волнистой жести, две крепкие стены с хорошими замками, двор охраняют крепкие дубовые ворота, собака Рекс спокойно дремлет, на всех трех входных дверях прибиты предостерегающие треугольники со всевидящим божьим оком, свое дело делает здесь и Ланчарич, и его слава крутого мужика, бывшие полицейские – ныне городская служба порядка, жандармские и военные патрули, которые ходят по ночным улицам пограничного города, наконец, в конце Торговой улицы в направлении площади находится таможенная инспекция и перед ней часовой с автоматом, а ему, Речану, все чудится, что этого недостаточно, он уже как-то не доверяет ничему тому, чему до сих пор доверял даже слишком. Ему необходимо нечто новое, чему бы он доверял, нечто, так сказать, в чем он еще не изверился, и это может быть что угодно. Все, конечно, за исключением собаки, как ему кажется, стали равнодушны к нему, и даже более того – настроились против него. Он уже многих подозревает не только в лености, но и в зависти. А иной раз ему мерещится даже измена. Что-то такое медленно и неотвратимо близится к нему, продирается из глубин пространства, витает вокруг него где-то по улицам, садам и домам, ищет его. С точным адресом в руке. Оно его, Речана, знает, а он не имеет ни малейшего представления о том, что это такое.
Уставившись на столб, он наконец сформулировал для себя то, что уже довольно давно неясно сознавал: перед входом ему не хватает света, большой электрической лампочки под эмалированным колпаком. Света! Света! Да, хорошего яркого света! Точно! Ему бы он доверял!
Он твердо решил зайти на электростанцию. Здесь будет свет! Он добьется! Он договорится, чтобы сюда повесили фонарь, во что бы то ни стало!
На столбе будет «государственный» свет, и поэтому никто не осмелится даже коснуться его. На «государственное» сейчас не посмеет посягнуть самый отчаянный человек. Он сходит туда и добьется. Он тоже способен принять решение…
Мясник решительно направился прямо к столбу. Он делал вид, что осматривает его. Из глубоких трещин выбивались на темное, пропитанное дегтем дерево струйки смолы, столб на этой жаре потел. Сверху донизу он был изборожден зубцами от кошек электриков. Речан прикидывался, что интересуется его ранами, и при этом с близкого расстояния щелчком пальца выстрелил тремя кукурузными зернами. Хотя это могло показаться смешным, но ему полегчало, и он вернулся к своим дверям успокоенный.
Столб имел для него большое значение, вещи неживые всегда вселяли в него большую уверенность, чем люди. Так как животных он убивал, а с людьми сближался с трудом, для него оставались одни неживые вещи, на которые он мог положиться.
Речан не спеша курил и, довольный, жмурился на солнце. От стен и тротуара тянуло жаром. Ох как хорошо спалось бы ему сейчас в шезлонге в саду! – подумал он. Прищурил глаза и представил себе Нелу, которая, распевая, собирает белье в корзину. Ему показалось, что все вокруг него стихло. Он удивленно открыл глаза и уставился на дорогу. В высохшем и рассыпавшемся помете шаловливо прыгали и поклевывали воробьи, круглые, серые от пыли и вечно голодные. Он не любил их, они казались ему наглыми и вороватыми. Про себя он бормотал: дерутся здесь из-за помета, а ведь могли бы слетать на монастырский двор, где амбары, или куда-нибудь к мельницам, на хутор, на рынок, но это и в голову не приходит. Будут здесь драться из-за помета, здесь, на Торговой улице, потому что отсюда родом.
Случайно взглянул на здание почтамта из неоштукатуренных ярко-красных кирпичей и покраснел от стыда. В приоткрытом окне на втором этаже быстро исчезла светлая голова нового заведующего почтой Йозефа Хаврилы. Почтарь все это время следил за ним! И теперь разнесет по городу, как мясник Речан развлекается перед своей лавкой. Он заподозрил почтмейстера в этом, хотя почти не был знаком с ним и не мог знать, сплетник тот или нет, но ему почему-то казалось, что, раз он работает на почте, в здании, откуда выносятся все тайны, зловещие или хорошие новости, то и сам должен быть разносчиком сплетен. Хаврила, как он слышал, был здесь до недавнего времени только замзава почтой, но Фабри, его прежнего заведующего, власти отправили в тюрьму, так как тот проиграл в карты казенные деньги в игорном зале гостиницы «Централ», и к тому же, как утверждали злые языки, лишился не только всего своего имущества, но и красивой молодой жены, которая в его отсутствие (играл он каждую ночь) принимала дома посетителей мужского пола. Рассказывали, несомненно, с большой долей ехидства, что гостей своих она угощала «птичьим молоком»[43]43
Взбитыми белками с ванилью.
[Закрыть] с изрядной порцией рома. Карточным подвигам Фабри положила конец комиссия госконтроля, которая расследовала дело об исчезновении почтового дилижанса с кучером Боднаром.
Мясник вошел в двери и поднял глаза на чистое и сверкающее небо. Все усиливающаяся жара как будто душила его и лишала сил. Он устало прикрыл веки, чтобы мысленно снова очутиться на застекленной веранде своего дома.
Но его вывел из задумчивости вентилятор. Маленький двигатель вдруг задрожал, лопасти винта закружились медленнее, клиновидный ремень с опозданием реагировал на колеблющиеся обороты приводного вала, вентилятор как-то засвистел, потом застонал, движение винта замедлилось, так что между лопастями стали видны промежутки. Речану уже казалось, что двигатель вот-вот остановится, но металлические лопасти снова разбежались, начали издавать свой успокаивающий шум, долгий, непрерывный и неслабеющий, к которому настолько привыкаешь, что он становится незаметным. Он почувствовал облегчение. Это было лишь небольшое и обычное колебание напряжения в электросети, но Речан уже представил себе самое худшее: как он волочит мясо из холодильника вниз в погреб на засыпанные опилками глыбы льда.
Противоположная сторона Торговой улицы была в тени. Ему не были видны помещения лавок, но он вдруг осознал, что в них могли быть люди и они преспокойно могли за ним наблюдать. Перед его лавкой росло всего одно дерево, а другие были прикрыты несколькими густыми постриженными деревьями, на которых осенью созревали небольшие красные плоды, похожие на яблоки (дети ели их, мякоть у них была сладкая), и вдоль противоположной стороны улицы тянулись довольно высокие кусты сирени, которая неизвестно почему никогда не цвела.
Беспомощно повел плечом: дескать, пусть смеются, если есть охота. Повернулся, чтобы посмотреть на площадь. На углу стоял табачный киоск, небольшой кирпичный домик, притягательный для покупателей прежде всего зимой, когда из трубы с жестяным петухом, который честно регистрировал каждое изменение ветра, валил дым, а к вечеру вырывался сумасшедший рой искр, как из мчащегося паровоза. В домишке торговал однорукий табачник Патаки, первый местный франт в темных очках, его с удовольствием встречали везде, за исключением дома Косориных, потому что он строил куры их дочке, что респектабельному семейству известного учителя гимназии было не по душе. Господин учитель даже ходил жаловаться на него в жандармерию чтобы господа жандармы выслали этого человека из города. Как и следовало ожидать, ничего ему не сделали, во всяком случае не выслали, хотя в жандармерии тоже вызывала повышенный интерес эта птичка, так в органах безопасности нежно именовали «своих» людей. Вовсе не из-за наветов господина учителя (тот наконец унялся, а после того как дочь устроила ему взбучку, как школьнику, и даже запустила бутылкой из-под пива, вообще перестал посещать жандармов и обратился со своей бедой к священнику) они часто наведывались в гости к Патаки, тем более что он торговал у них под носом – из окна жандармерии можно было видеть, как говорится, даже его пальцы, – но уследить за ним все же не могли.
Табачник Патаки и его лавка, почти вся обклеенная и обитая табличками и рекламами всевозможных товаров: «СИДОЛ», «ТИКИ», «АЛПА», «МАРГАРИН», «ЯВА», «ЛАДА», «АЭРО», и фирм: «РОЛНЫ», «НЕХЕР», «БАТЯ», «ЧТМ» – принадлежали к числу достопримечательностей паланкской площади Республики и даже всего города. Паланчане любили загадывать, чем кончится состязание между Патаки и Национальной безопасностью. Все, конечно, были на стороне табачника, один учитель Косорин считал, что Патаки «contra bonos mores», то есть против добрых нравов, как он однажды с горя высказался по-латыни.
К превеликой досаде властей, в особенности таможенников и жандармов, в этой табачной лавке вы могли получить все, чего бы ни пожелали. Контрабандный табак листами в пакетах, хорошо нарезанный – в деревянных коробках, дорогие трубки, хорошие сигареты, сигары, золотые портсигары, зажигалки, мундштуки – короче, все «курительные причиндалы», но здесь же вы могли заказать, пока читаете газету, и стакан водки… здесь можно было достать швейцарские лекарства, а более состоятельные люди – продовольственные карточки, робкие мужчины и военные – презервативы, равно как и адреса доступных женщин, торговцы – хороший совет, женщины – утешение, а бедняжки, которые «попались», – адреса акушерок, делающих аборты. Каждый получал свое, только одни представители закона – ничего. И так продолжалось долгое время. Оставалось загадкой, куда же табачник прячет свой товар, его не могли обнаружить, даже проведя несколько обысков с простукиванием стен, а один раз сантиметр за сантиметром исследовали пол – все безрезультатно. Патаки прятал свой товар в выдолбленных поленьях, только выяснилось это гораздо позже, в одно жаркое лето.
Речан тоже был на стороне Патаки, главным образом из-за своего дома: это он, Патаки, как потом узнал Речан, был посредником при купле. Его радовало, скольких чиновников он водит за нос.
Ну, и сейчас он мог позволить себе полюбоваться на свое любимое здание, импозантное здание городской гимназии, по-королевски солидное, великолепное, для него далекое и недоступное, как райские плоды, красивое и внушительное, с большим числом окон, с лепниной в люнетах.
Фасад гимназии весь день был освещен солнцем. Перед ним росли развесистые клены, позади – пирамидальные тополя, свечи юга, его молчаливые солдаты и громоотводы, очень частые жертвы молний, тополя уже вытянулись выше крыши, словно хотели достать до ног бронзового юноши на куполе – стройный и мускулистый, как Гермес, он мчался с зажженным факелом неведомо куда, устремив взгляд вдаль. Он реял над городом высоко, как железные стражи с копьями на крыше столичного управления, и принадлежал только небу, далям и еще тем восторженным и барски чванливым молодым людям, которые ежегодно, получив аттестат зрелости, покидали это здание с львиной мордой над главным входом и уходили из города в погоне за своей мечтой.
Под этим солнцем и ветром, что дул не переставая, вызывая неумолчный шум в зеленой части города, в особенном напряжении прекрасного, просто священного паланкского дня мясник все вспоминал обыкновенную осень, которая неизвестно почему столь глубоко врезалась в его память, школу, родную деревню над Тайовом, где он вырос, и где его дед и отец забивали скот и гнали прославленную сливянку, и где жена и дочь еще думали о нем, а не только о пудре, роялях, проигрывателях, буфете, персидских коврах и прочей чепухе.
О его учении родители и не помышляли, об этом и речи не было.
Сейчас перед зданием паланкской гимназии выстроились человек двадцать парней, создав нечто вроде фаланги, и зашагали строем. Уже отойдя от гимназии, принялись насвистывать песенку о Джоне Брауне. Свернули на другую улицу, направляясь на луга у реки, где обычно занимались борьбой, бегали, фехтовали длинными палками. Вел их преподаватель физкультуры и французского Орешански, ростом, походкой и поведением сущий индеец. Он учился во Франции и после немецкой оккупации вступил где-то в Агде в чехословацкую заграничную армию. В Паланке он жил со своей маменькой, и поговаривали, что учитель безнадежно влюблен в пани Хамплову, жену архитектора. Где-то в акациевых лесах, за городом, Орешански построил себе сруб и, покуда не узнал, что Хамплова ездит туда кататься на лошади, наслаждался плаванием на каноэ, которое смастерил своими руками. Его, видимо, мучало, что он не может даже приблизиться к предмету своих воздыханий. В городе и на прогулках он видел ее только в обществе супруга, а когда она каталась верхом, ее сопровождал не слишком приветливый немецкий дог. Учитель был в отчаянии. Госпожа Хамплова на глазах хирела, эта красивая дама уходила из этого мира медленно и неотвратимо, как дым. В те годы в Паланке не было более красивой женщины. Она увядала, бледнела и сохла, как букет Макарта, очарование из недолговечных трав и столетников.
Ее дог каждое утро являлся в пекарню с сумкой в пасти и быстро возвращался домой, неся свежеиспеченные булки. Госпожу свою обожал, и если не сопровождал ее, то был безобиден, как барашек.
Торговая улица пахла всевозможными товарами, а летом еще пылью, нагретой травой, черепицей, стенами, пометом… Ее удобряли собаки, упряжки лошадей, волов, ослов и даже буйволов. У черных и неуклюжих буйволов была толстая кожа, и поэтому погонщики погоняли их не кнутом, а палками по шее. При этом они не сидели на козлах, а стояли, расставив ноги, на дышле, чтобы достать и до первой пары. На буйволах возили огромные деревянные кадки с водой, которую набирали в реке для поливки табачных, арбузных и овощных плантаций имения. По этой улице перегоняли стада свиней, коров или волов, если нижние улицы города были затоплены, что случалось по крайней мере дважды в году: весной и осенью.
Так что на улице царила особая атмосфера, к которой люди привыкли не сразу.
Улица постепенно стихала. Раздавался грохот штор и систем зубчатых колес. Торговцы сворачивали полосатые маркизы на деревянные валики, уложенные в металлические чехлы над окнами витрин. После обеда пана Шюто (соседа справа, владельца парикмахерской) заменила супруга, постриженная под мальчика, на которую заглядывался Волент; и в самом деле, посмотреть на эту особу было более чем приятно: у соседа слева свет тоже будет гореть до вечера. Стекольщик Смола, земляк мясника, изо всех сил старается выбиться в люди, поэтому работает от раннего утра до поздней ночи. Стеклит, обрамляет и продает картины, большей частью религиозного содержания. Одна из них выставлена у него в витрине. На огромном полотне в тяжелой позолоченной эллипсовидной раме дева Мария держит на руках Иисуса-младенца, маленького, с маленьким поднятым пальчиком, но бушующее море, черное и страшное, ему послушно. Волны успокаиваются, покаянно катясь к берегу, где стоят ОНА и ОН, и из вод уже выныривает тяжело пострадавший корабль без единого паруса, чтобы направиться к маняще разгорающемуся огоньку на далеком горизонте.
Это была очень модная картина, люди покупали ее и вешали над супружескими кроватями, на день застилаемыми узорчатыми и вышитыми покрывалами, с длинной декоративной подушкой в изголовье. Второе место на лесенке популярности занимали картины поменьше, на которых прелестные белокурые детишки переходят ветхий мостик над бездонной пропастью. Но с ними ничего не случится, ибо их сопровождает бдительно наблюдающий за ними ангел-хранитель с крыльями и сильными руками. Такие картинки вешали над детскими кроватками. Смола знает это и с утра до вечера обрамляет прежде всего такой товар. В пятницу, когда приедут из деревень на рынок или ярмарку крестьяне, они все раскупят.
Поначалу мясник со стекольщиком ладили, охотно вступали в разговор, но сейчас, если Речан выйдет из лавки, Смола даже носа не высунет. Скорее всего, от зависти, решил мясник.
Речан посмотрел на стенные часы в тяжелом деревянном круге и решил закрывать. Взял из-за двери ручку, вышел наружу и вложил ее в металлический чехол спускового механизма, начал крутить, зубчатые колесики плавно и без скрипа завертелись, металлическое плечо с полосатым брезентом стало медленнее. Как только брезент поднялся и ролик уперся, Речан вынул ручку и по-мальчишески покрутил ею. Довольный, положил ее за дверь, опустил шторы и пошел во двор кормить собаку.
Потом запер ворота, проверил дверную ручку, замки на шторах и медленно направился домой.
Когда Речан входил в сад своего дома, ему подумалось вдруг, что Волент стал больно часто вспоминать своего старого мастера Кохари, словно его начали терзать угрызения совести за измену. Наверное, так оно и есть. Разве станет он вспоминать просто так?
И тут его осенило: из-за этой бойни Волент уже изменил одному мастеру. Ему, наверно, ничто не свято, когда дело касается торговли, ничто другое его не волнует, и пощады от него не жди. Если Речан начнет ставить ему палки в колеса, он может предать и его…
Мясник остановился, пораженный. Как раньше это не пришло ему в голову? Волент – вольная птица, его в клетку не посадишь.
На проселке и в лесу царило теплое и приятное послеобеденное время. На опушке дорога сужалась, над ней нависали кусты шиповника, и широкая «праговка» тяжело пробивалась вперед. Волент внимательно глядел вперед и вел машину осторожно, хотя уже несколько раз проехал по этой дороге туда и обратно. Речанова, сидя справа, в разогретой и пахнущей бензином кабине, укоряла его:
– Ну не говорила я тебе, что он переполошится? Знала ведь я, чем это кончится: он в два счета напустит в штаны. Теперь только и будет, что следить да стеречь.
– Мне не хотелось браться за это дело совсем без его ведома, – сказал Волент кротко, будто чувствовал себя не очень уверенно. – Деньгу-то и он любит, вот я и думал, что мы его уговорим, ведь сообразит же он, сколько мы на этом можем заработать.
– Да перетрусил он… С тех пор как услышал про того мясника, у которого все перерыли в лавке и на бойне, а потом отобрали дело, боится, что и его с чем-нибудь накроют. Он всегда так трясся перед властями, что уже заранее заболевал, если я не могла спуститься вниз в город… А ему много не надо, было бы что есть да где дрыхнуть. Он такой был всегда, сколько я его помню. Не в отца пошел, тот и за морем умел устроиться… Только благодаря ему все и разбогатели. Свекор… ну, скажу тебе, вот уж кто знал, как надо торговать, с ним вы бы ладили по-другому, он бы и здесь, коли жив был, навел бы порядок. А-а-а-а! Речан – тот нет, куда ему… не годится в торговцы. Он всегда довольствовался тем, что есть, ведь и наверху мы могли бы нажить куда больше если бы он не отлынивал….
– Но гентеш, мясник по-вашему, он, пани Речанова, хороший, – прервал Волент ее горький и неторопливый рассказ.
– Ну да, – согласилась она, – это говорили и там, наверху, только не годится он для торговли… вот в чем загвоздка.
– Может, у него всего было вдосталь, – предположил Волент, не спуская глаз с узкой и заросшей лесной дороги, скорее, просто широкой тропинки.
– Жили они справно, – кивнула головой Речанова.
– Для нашего дела годятся или очень бедные, как я, или очень богатые, как Полгар, – сказал Волент. – Хорош тот, кто родится на улице, геть, как я, или тот, кто придет прямо на большие деньги. Но лучше всех – те, кто умеют втихаря работать локтями.
Речанова непонимающе посмотрел на него.
Волент слегка повернул голову, чтобы не терять из виду дороги, смущенно хлопнул рукой по баранке и отчетливо сказал:
– Евреи.
– А-а! – воскликнула женщина и с улыбкой кивнула в знак согласия. – Эти, конечно, ловкачи…
– Их ничто, кроме кшефта – торговли, не интересует. Какая бы власть ни была, они пекутся только о своем, остальное им трын-трава. У них есть, как я говорю, только этот Яхве, или как они там его называют, и торговля. Заметьте, пани Речанова, что каждый новый порядок спервоначала выступает против них, потому что все знают, что им на него чихать, а новый порядок требует, чтобы его признавали. У нового порядка – прошу заметить – своих денег нет, вот он и обдирает их как липку. Я так думаю, поэтому и Гитлер за них взялся.
Жена мастера кивала в знак согласия, хмыкала, но не говорила ничего, потому что по таким вопросам она высказываться не умела.
– Меня вот женить хочет, – сказал Волент.
Она поняла, о ком он говорит, но все же спросила.
– Кто?
– Кто? Мештерко, пан Речан. Он уже несколько раз заводил про это, почему, мол, я не женюсь… почему не найду себе менечку… геть, как это у вас говорят, невесту, ну, да, невесту.
– Вот оно что! – удивилась она, хотя хорошо знала об этом.
– Не знаете, что он задумал? Почему пристает с этим ко мне?
– А бог его знает, – засмеялась она, – может, думает, что было бы жаль, если ты останешься в девках, так у нас говорят и о старых девах, и о холостяках. Но ты над этим голову не ломай. Это ведь твое дело, найдешь для себя подходящую – женишься. Жить вам есть где, квартира при бойне приличная.
Он ничего не ответил, хотя вид у него не был недовольный. Через некоторое время он, поерзав на сиденье, спросил, будто это только что пришло ему в голову.
– Он, мештерко, тоже так думает?
– Тоже так, – соврала она.
Волент кивнул головой и облегченно расправил плечи.
– Такой уж он чудак, – начала она и тут же осеклась, зачем, мол, начинает про это, раз Волент успокоился, но решила все же продолжать, словно что-то заставляло ее слегка подпортить хорошее отношение Волента к мужу. Может, ей не нравилось, что он считается с мнением Речана, хотя уже давно его поездками по торговым делам ведала она.
– Немножко есть, – улыбнулся Волент, так как не имел понятия, что она замышляет.
– У нас ученик был, славный мальчонка, красивый такой и сноровистый, – начала она и, заметив, как Волент насторожился, продолжала: – Родом снизу, из Быстрицы, и, когда его мать умерла от чахотки, приехал к тетке, он тогда уже кончил городскую начальную школу. Во время каникул ходили они с теткой по лесу, ну и так подружились, что ему вниз даже и вернуться не захотелось. Не собирается и не собирается: мол, лучше будет работать в лесу, деревья сажать, с лесником короедов искать, больные деревья обозначать, ловушки вырубать, кору жечь, так вот здесь и будет жить. Только ничего из этого не получилось: лесник себе до этого уже другого нашел и отказывать ему не мог, хотя мальчишка ему нравился; и правда, умный был и, как говорят, обе руки у него правые. Вот однажды вечером примчалась к нам тетка Довалиха… то да се, потом вдруг спрашивает, не мог ли бы мой Речан взять мальчишку на бойню: мол, плачет он, что ему, сироте, в городе делать. Начали мы договариваться, я говорю ей, увидим, мол, что на это мой скажет, Речан, значит, но он начал брыкаться: никто, дескать, ему не нужен, зачем? Что он, один не справится? Словом, не захотел, но, когда дочь начала, мол, одного человека не прокормим, что ли, и брата, мол, у нее нет, тут отец растаял. Когда она сказала «брата», он сразу замолчал, потому что он, как и все мужики, мечтал иметь сына…
– В общем, взял, – подал голос Волент.
– Без разговоров, – поддакнула она, забывшись, по-деревенски вытерла рот, но тут же опомнилась, тряхнула головой и продолжала: – Взял, конечно, взял… Начал он у него учиться, все им были довольны, Речан не мог нахвалиться. Все шло ладно… Палё, так его звали, к нам тоже привязался, но пуще всего к нашей Эве. Узнал, что это благодаря ей попал к нам. Уж так он к ней относился… Заботился, как о сестре, да, скажу я тебе, как о сестре родной, может, еще лучше, но сначала мы думали, что они, мол, еще дети. А она? Не успели мы опомниться, а она уж так радовалась, когда была с ним, что я ничего такого отродясь не видала. Они глаз друг с друга не сводили, друг без друга из дому ни ногой, по целым дням шушукались, хихикали, все время вместе: и в костел, и из него… до самого вечера нельзя было их развести. Я ломала голову, как мне тут быть, мне-то все это не больно нравилось, знаешь, дело молодое, долго ли до греха? Но уж как это старого, Речана то есть, задело за живое! Ты бы и не подумал. Он тоже заметил, и ему это сразу не по сердцу пришлось, хотя он тоже говорил себе, что дети, мол, они еще, не беда, если радуются друг на друга. Только, говорю тебе, потом его разобрало. Вдруг, как у него всегда бывает, когда ему что-то стукнет в голову, начал к мальчишке придираться и шпынять, что бы тот ни сделал, все не по нем, ворчит и ворчит. Палё только глаза на него таращит, спрашивает меня, чего это с мастером такое, понять ничего не может. А в старике злость так и кипит, заладил убрать и убрать, убрать сорванца, мол, пока еще не поздно, пока не случилось чего плохого, и так он к нему цеплялся, любой ценой хотел убрать его, чтоб он не заглядывался на дочь. Решил от него избавиться, так взревновал парня к нашей Эве…
– Мы уже почти на месте, – заметил Волент.
– Сейчас, – с досадой ответила мясничиха.
– Да я только потому говорю, что вот проедем этот каньяр, поворот, значит… и на месте, – извинялся Волент неловко. Слушал он все это очень внимательно.
Речанова продолжала:
– И мальчик ушел. Ушел без единого слова, только утром его уже и след простыл! Гордый был, Эве тоже не хотел плохого, чувствительный был, вежливый, воспитанный. Ну, что потом наша Эва вытворяла! Боже тебя упаси от такого! Ругала нас не переставая, в особенности отца, а он, дуралей, еще объяснять ей пытался, но этим только подливал масла в огонь. Она кричала, что покончит с собой, зарежется косой, со скалы прыгнет, в воду бросится, из дому уйдет… ну ужас что вытворяла, как бешеная была, будто ума лишилась… есть не хотела, по ночам ревела, по двору бегала в одной рубашке: мол, чтобы простудиться, пусть Господь Бог возьмет ее к себе. Стоило отцу в комнату к ней войти, в окно выпрыгивала… Никакого с ней сладу не было. Потом, представь себе, с собственным отцом разговаривать перестала, только зыркнет на него глазом, и все. Уж он так каялся: чего, мол, наделал; до него дошло, что не надо было так круто, сам потом говорил, что можно было иначе приступить к этому делу, послать мальчика куда-нибудь… Сам уже признал потом, что ничего такого бы не случилось, если бы они и поженились, все равно ведь собственного сына у него нет, некому дело оставить. Ревность-то прошла, и начал соображать головой.
– И он к вам больше не вернулся? – спросил Волент.
– Нет. Долго мы про него ничего не слышали, только потом вдруг оказалось, что он в горах у партизан. Мы с Эвой больше его не встречали, но со стариком они увиделись, и лучше бы того не случилось, нашего старика это доконало. Как уж он потом мальчика жалел! От горя места себе не находил, сидел, как сыч, на чердаке. Потом, когда Восстание подавили и мы погорели, Речан спустился вниз, и его взяли в плен. Под лесом его схватили, хоть шел он без винтовки и с белой повязкой на рукаве, как это требовалось, и уволокли в Быстрицу. Потом, когда утром его, всего избитого, приволокли за ноги, как мешок картошки, и бросили в подвал, вдруг он заметил, что на него из темноты глядят какие-то знакомые глаза. Ну, как ты думаешь, кто это был?
– Он? Ваш ученик? – быстро спросил Волент.
– Он самый… Палё… бедняга, ночью его поймали… Это был он, мой его только по глазам и узнал, так он был избит, но и повзрослел он, конечно, стал настоящий мужик… борода, усы… Но парнишка действительно был хороший, он и там глядел на него как на отца, даже словом не помянул про старое, только потом, когда моего-то папаша выкупил, чтобы дома обругать его: мол, осел был, ослом остался, сам голову в петлю сунул, – ну так потом, значит, когда отец его выкупил и какая-то монашка… из тех, что там их кормили, сказала ему, что дело его в хороших руках, что господь его не покинул, так Палё, рассказывал Речан, только тогда попросил, чтобы он передал привет нашей Эве, что он ее, пока жив, никогда не забудет. У Речана, говорил, слезы брызнули, как горошины, ведь он знал, что если бы не он, так мальчик, быть может, туда и не попал бы. Когда Речан к нам вернулся, то собирался вызволить мальчонку оттуда, но, пока он раскачался как следует, того уж там не было. Мы, однако, узнали, что к стенке его не поставили, пожалели и отправили куда-то. Он прислал Эве из лагеря в Середи письмо, потому что думал, что отец больше на него не сердится, и это все. Нам говорили, что его отправили с транспортом дальше, куда-то в Германию, но оттуда он, бедняжка, не вернулся, а наша Эва, кажись, и теперь все еще дожидается его и верит в чудеса. Вот почему Речан так балует Цыги. А уж как он это переживал! С того дня не мог сидеть на месте, совесть его мучила и стыд, что тогда убежал вниз, когда другие остались, хоть их семьям было и хуже нашего… Потом он начал добывать еду для партизан, ходил за ней аж к черту в пекло, словно страх потерял, будто нарочно совал голову в петлю, так что после, представь себе, ему какой-то орден прикололи, когда немцев-то выгнали. Только с Эвой-то совладать он так и не сумел, хоть делал для нее все, стоило ей мигнуть. Так и сейчас. А я-то знаю, что она ждет этого мальчика, да только навряд ли он вернется… те, которые пережили тот ад, давно уже дома. Кто знает, где наш Палё лежит? Как он кончил? Может у него и могилы-то нет… Их ведь там в печах жгли, словно они и не были люди…
Кончила она тихим, неподдельным женским плачем, и Волент растерялся, ему стало грустно. Этот случай с мальчиком-сиротой особенно глубоко подействовал на него. Он даже не пытался справиться с волнением, наоборот, целиком поддался ему.
За поворотом лесной дороги они увидели мужчину в большой черной шляпе с широкими полями. Он их ждал. Помахал шляпой и радостно шагнул навстречу медленно пробивающейся в зарослях машине.
– Ждет, – сказал Волент веселее. – У него поди-ка, доган – табак весь вышел, в два счета выкуривает, не смотрит, что у него дырявые эти (показал пальцем на грудь, подразумевая легкие)… Он еще окреп, в этой корхазе – больнице – чуть ноги не протянул.
– Добрый день, – поздоровался мужчина, с улыбкой вспрыгнул на подножку к Воленту и хлопнул его по плечу. – Вот хорошо, гавер[44]44
Кореш (венг.).
[Закрыть], что вы приехали, а то доган у меня весь.