Текст книги "Помощник. Книга о Паланке"
Автор книги: Ладислав Баллек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
– Когда я шел с вокзала, то даже испугался, какой мертвый город. Я говорил себе: «Куда тебя принесло? Кому ты здесь нужен? Где люди?.. Людей не видать, все разбито, город как раненый зверь…»
– Ай-ай-ай! Хотя это поправится, мештер! Не бойтесь. Ведь придут тирпаки – переселенцы, значит… да и из старожилов кое-кто появится, не все же ушли. Может, они что-то делали во дворах, теперь на улицу лишний раз носа не высунут, ждут, что будет, какой будет новая власть… Многие уже приводят в порядок магазины… я знаю двоих, так они были по торговым делам за хатаром – за границей то есть, русские дали им разрешение. Не бойтесь, мештер, не успеете оглянуться – все наладится, я это знаю, ведь за мою жизнь здесь уже сменилось три режима[12]12
Австро-венгерская монархия, первая Чехословацкая республика и хортистская Венгрия.
[Закрыть], и ни один, сколько я помню, не запрещал никому торговать, ведь после политических учреждений, жандармов и армии каждый режим нуждается именно в магазинах, потому что иначе пришлось бы содержать гораздо больше жандармов, к тому же торговец платит приличные налоги. Говорю, вы еще удивитесь, какая хорошая карта вам выпадет. С людьми, – он вздохнул, – знаете, с ними, как с пауками: уйдете на час-другой из дому – они тут как тут, выползут и понатягивают эти свои распрекрасные тенета, а вернетесь – спрячутся или притворятся, что спят и их дело сторона. Когда начинается война, люди забиваются в подвалы и ждут. Война кончилась, но они продолжают сидеть по углам, потому что не знают, как будет, чего захотят новые власти. Сдается, пока они хотят не так уж много. Зимой после Комарно тут были совсем другие танцы.
– Как у вас чисто, – указал Речан вокруг, – будто и не бойня, только что стойлами и хлевами попахивает. И внутри чисто, словно фронт здесь не проходил.
– Пока другой работы не было, я навел здесь приличный ренд – порядок, значит… а когда приблизился фронт, поднял шторы, открыл двери на бойню, чтобы никто не ломился, не думал, что там кто-то есть. Солдаты только бегали туда-сюда, искали германца… Я об одном молился, господи боже, чтобы это досталось хорошему мастеру. Кохари, мой старый мештер, во время войны все прекрасно оборудовал, он где-то у евреев забрал добрый немецкий верцайг[13]13
От нем. Werkzeug – инструмент.
[Закрыть], помнится, ездил на машине куда-то вниз, хотя мне об этом прямо не говорили… А так он был мештер хоть куда, и покупатель у нас был что надо, к нам ходили… точно! Самые лучшие горожане… Все было наше.
– Вы будете о нем жалеть, – сказал Речан.
– Само собой, – задумчиво ответил Волент и откинул голову назад, – я ведь с ним с младых ногтей, он меня кормил-поил, когда мой-то апука – папаша – отдал концы в первую войну в Галиции… Мать умерла давным-давно, я ее даже не помню. Об одном я жалею, ох как жалею… что разошлись мы плохо. Он хотел все это разбить, чтобы не оставлять русским и чехам… Чехами здесь и словаков называют… Приволок во двор ящичек динамита, но я не позволил ему шандарахнуть, а когда он начал дурить, что все равно, мол, взорвет, я поднял, уж и сам не знаю, как это могло случиться, поднял на него этот… топор. Времени донести на меня у него не было, да и некому уже было доносить-то, он только пригрозил мне, подожди, засранец, ты еще пожалеешь об этом, потому что пойдешь в ад за то, что поднял руку на своего доброго дядю Фери, своего второго апуку. Ну, что правда, то правда, я поднял руку и сожалею об этом. Да! Но хоть он и кормил меня, как отец, смотреть, как он радуется ящику с динамитом, который разнес бы здесь все к чертям собачьим, у меня не было духу. Не стану говорить, что он был плохой человек, этого я сказать не могу, он ни на кого не держал зла и политикой-то как следует не занимался, только, чем становился старше, тем больше стремился заполучить оборудования и добрый верцайг. И о своей семье тоже умел подумать, и мне от него кое-что перепало – не пожалел, но, если выпьет, понимаете, тогда с ним не было сладу, боже упаси попасться под руку. Однажды покалечил служанку Илону, и все потому, что противиться посмела, так покалечил, что пришлось зашивать в больнице, – с ножом на нее кинулся. Илона, конечно, тоже была хороша, нам, да-а, тогда еще соплякам – Петеру, его сыну, и мне, – всякое разрешала, и под юбкой поиграть нам разрешала, но перед стариком строила из себя целку, а ведь он-то знал, какая она, когда полез к ней… Мештерко, – засмеялся Волент хитро, – знаете анекдот про одного старого параста – крестьянина, значит… пришел это он в бордель… знаете? Раз мы уже вот так, выпиваем помаленьку, то я вам расскажу. Ну значит, пришел однажды один параст – крестьянин – в город, где был такой дом с красным фонариком, и захотелось ему попробовать, как это у них делают, может, лучше, чем в деревне. Геть, дурак, деревенщина, будто не знал, что везде это делают одинаково, правда? Вошел туда, оглядел все, как положено мужику, попросил книгу с картинками, выбрал себе этакую, настоящую… понимаете, что я имею в виду, заплатил, значит, хозяйке борделя вперед, пошел наверх, нашел свою дверь, открывает… и представьте себе, видит, что эта, ну, которую он выбрал, в чем мать родила… голая то есть. Когда он увидел, так обозлился, швырнул палку в угол, да как заорет! Ни в коем разе! Одевайся! Сопротивляйся!
Речан чесал за ухом, кивал головой, делал вид, что смеется, но Волент не обращал на него внимания, он просто умирал от смеха. Успокоившись, он подлил Речану немного в стакан, потому что тот едва пригубил, и продолжал:
– Когда я был мальчишкой, мне приходилось держать ухо востро: мештер мог в любой момент так мне влепить, что я катился кубарем. Оттого у меня такие сильные ладони и пальцы – ведь я с малых лет должен был протягивать ему руку, он сжимал и жал ее, а я должен был терпеть, чтобы он меня похвалил, иной раз с ног валился, сознание терял, и меня отливали водой. Но пришло время, когда я уже мог выдержать и не терял сознания, тогда он начал учить меня на мясника, тогда уже ему приходилось выдергивать свою руку, я мог так сжать ее, что от только шипел: …ццц, и-и-и, скотина! – тогда он начал оставлять меня на бойне и переложил на меня все, а сам стоял в лавке, заключал сделки, ходил по торговым делам и делал с тетей Рози политику. И-и-и, у этой была голова, мать ее! Во второй половине дня после сытного обеда, который приготовил в своей кухоньке Ланчарич, Речан, собираясь на вокзал, сказал:
– Ну ладно, слава те, господи, значит, нас будет здесь двое, а пока я приеду с семьей, ты здесь посторожи.
Волент, уже повеселевший от вина, весело крикнул:
– Так я только это и делаю! Здесь, мештерко, все на месте, можете мне верить! Нашлись такие, которые думали кое-чем поживиться, как узнали, что Кохари удрал, а мне это не достанется, но, когда я им показал топор, они сказали… – тут он засмеялся… – раз так, то они ничего не хотят и чтоб я всем этим подавился.
– И больше ни ногой, – добавил веселее и Речан.
– Ясное дело! Это бы им дорого обошлось.
– И… на самом деле ты этим… правда, что ты ключи не хотел…
– А вы как думаете? Знаете, мештер, у бедного человека должен быть плохой характер, иначе каждый позволит себе относиться к нему вроде как к придурку. Явились из новой управы: что, мол, здесь осталось? Сразу требуют ключи, а меня даже не спросят, что и как было. Будто я не стою перед ними… будто я здесь просто сторож, ключи, значит, караулю, пока не придет хозяин. Вот я и рассердился, а когда я сержусь, то всегда совершаю ошибку. Сказал им, что не знаю, почему они пришли, откуда, что здесь ищут, тогда один показал мне бумагу и сказал, чтобы я подчинился новой власти, иначе он прикажет постричь меня, как овцу. Геть, мештерко, что бы вы на это сказали? Я уж думал, что врежу ему по зубам, засвечу такой гамбаш, что дороги домой не сыщет, потом решил, что это была бы хюешиг – глупость с моей стороны, и сказал им, что таким, которые вот так разговаривают со мной, я ключей не дам, потому что я тут тоже кое-что значу. В общем-то я думал, что мы немного поспорим и я скажу им, что я здесь делал и как все это спасал, но они переглянулись и ушли. Я понял, что дела плохи… Ох! Не люблю я в себе это, всегда потом жалеть приходится, но… Так вот, я понял, что дела плохи, что будет большая неприятность, но не позвал их, ведь я здесь тоже достаточно натерпелся. Далеко они не ушли, скажу я вам, потому что на улице стояли два жандарма, там какой-то велосипедист разбился перед лавкой. И представьте себе, входит этакий здоровенный жандармище… я уже узнал, фамилия его Блащак, и, ни слова не говоря, так мне влепляет, что у меня все в башке завертелось, мать его! Вот уж этого я запомнил! А ведь я собирался сказать им, что не надо так сразу, что все это я спасал не для себя, что я только хочу остаться здесь, так как я гентеш – мясник, значит, и здесь выучился… но не успел и рта раскрыть – жандарм как пришел, так сразу меня и звезданул.
– С жандармами спорить нельзя, – согласился Речан, увидев, как его новый приказчик старается подавить волнение. – У нас один зарезал жандарма, так потом живьем сгнил в Илавской тюрьме. Давно дело было, тогда еще жандармы ходили с петушиными перьями.
Ланчарич засмеялся:
– Ой-ой-о-о-ой, вот уж тем ничего нельзя было сказать, тех я тоже знаю, такие и здесь были. Как вошли после Комарно в Паланк, такие завели порядки, что кое-кто сразу о старой республике пожалел… Не все жалели, конечно, не все, но было достаточно и таких, которым расхотелось писать на заборах, что Масарик[14]14
Масарик Томаш Гарриг (1850–1937) – первый президент Чехословацкой республики (1918–1937).
[Закрыть] такой-сякой.
– От жандармов надо держаться подальше, – повторил Речан.
– Конечно, – согласился Волент, – ведь что у меня было во время первой республики с штабным Худечком!.. И не бойтесь, мештер, я гарантирую вам, что сегодня вы совершили хорошую сделку, оставив здесь Волента Ланчарича, вот увидите.
– Я только не знаю, будет ли на первых порах работы на двоих, – набрался храбрости Речан.
– Задаром меня кормить вам не придется, – заявил Волент и многозначительно улыбнулся.
Дорогой в поезде Речан подумал: вот он и повстречался со счастьем, что приходит лишь после содеянного греха, когда человека еще грызет совесть, так что ему и само счастье не в радость.
Это, конечно, был дар. Такие дары человек получает потому, что таинственные силы, управляющие человеческим бытием, взвешивают все на своих весах. Они любят равновесие. Но что последует за этим? – тревожился Речан.
Семья приехала в Паланк ранним утром. Вокзальный служитель Канта, косолапый старый холостяк в галошах, с вонючей трубкой в зубах, посланный с ними дежурным по станции Мартоном, вез на тележке три обтерханных чемоданишка и два узла. Этот багаж, сумки в руках да заплечные мешки было все их имущество. И еще немного крон, которые Речанова спрятала в лифчике.
Когда они шли окраинными улицами, Речанова, до этого целиком занятая своими мыслями о том немалом, чего она хотела здесь добиться, вдруг начала нервничать. Безотрадный вид улиц, со следами жестоких боев и наводнения, совершенно лишил ее надежды на обещанный рай. Ей вдруг стало почему-то особенно обидно, что на шее у них будет еще приказчик, когда самим-то, как ей казалось, придется бог знает как долго горе мыкать.
Она нарочно отставала от тележки, чтобы не было столь очевидно, что этот убогий скарб принадлежит ей. Ее внезапно охватило ощущение, что все напрасно. Помимо разочарования, которое овладело ею среди этих развалин, ее выводило из себя еще одно обстоятельство. Всякий раз, как им встречался кто-то, направлявшийся с корзинкой на рынок, ее от волнения бросало в пот: она никак не могла объяснить себе, почему их одежда – праздничный верхнесловацкий наряд, который был и на ней и на дочери, – привлекает такое внимание. Она не могла взять в толк, нравится он паланчанам или кажется смешным, а так как отроду была недоверчивой, то вскоре пришла к выводу, что в своей одежде она здесь просто смешна. Это ее, конечно, удручало, но мысль, что кому-то может казаться смешной и Эва, семнадцатилетняя белокурая девушка, была просто нестерпима.
Да они обе были очень хороши. Речанову и в национальной одежде трудно было принять за деревенскую женщину. Ей было под сорок, но выглядела она моложе. У нее было красивое, решительное лицо, смуглое и гладкое, на вид – очень ухоженное, и ярко-синие глаза, но какие-то строгие, сердитые и холодные, выражение которых отбивало у мужчин охоту заигрывать с ней. Примечательными были и ее густые, черные как сажа брови, блестящие черные волосы и отличные зубы. В национальной одежде она бросалась в глаза, выглядела чужеродно, в деревне и окрестностях ее считали красавицей, но такой гордячкой, что никто не пытался ее соблазнить. Пока она была не замужем, около нее не слишком увивались. Даже пошутить с ней не решались, да и охоты не было – она казалась слишком практичной, серьезной и сдержанной девкой, к тому же была из самой что ни на есть бедняцкой семьи, которую в деревне не уважали. Когда восемнадцать лет тому назад она пошла за Штефана Речана, люди считали, что она поступила умно и рассудительно. Ведь приданого у нее не было, и если бы она не вышла за Речана, сына мясника из другой, довольно отдаленной деревни, ей, как и всем ее семи братьям и сестрам, тоже стройным и красивым, пришлось бы батрачить у более зажиточных крестьян или идти на заработки вниз, в город, где ее запросто мог повалить на спину раскормленный хозяйский сынок.
Невесте Речана, девице гордой, было не по нутру, что говорили о ее замужестве люди, и, зная, как сильно ее влияние на суженого, она без особого труда добилась обещания, что они поженятся в евангелической церкви и что он пойдет примаком в дом жены и будет жить в ее деревне. Речан был католик и старший сын, главный наследник отцовского хозяйства, поэтому из-за уступки своей избраннице он надолго разошелся с собственной семьей. В родной деревне жены, где он спустя какое-то время открыл небольшую бойню, была только евангелическая церковь, и хотя он формально не принял нового вероисповедания, но привык ходить туда с женой и дочерью и довольно скоро освоился в ней. Для жены он с самого начала готов был на все, а уж когда родилась дочь, он буквально души не чаял в своей семье.
Дочь Эва тоже была красивая, хотя и не походила на мать, а скорее напоминала отца. Она молча шла рядом с матерью, опустив голову, и было ясно, что она ждет не дождется конца пути. По этому городскому тротуару ей бы идти одной, и, конечно, без мешка на спине и без сумки в руках, глядя прямо перед собой и ни на кого не обращая внимания. Она была в поре созревания и невероятно чувствительно реагировала на каждый пустяк, касающийся ее лично. Уезжать из дому ей не хотелось, она даже решила, что останется у бабушки, но мать не разрешила: дескать, как раз теперь за ней нужен глаз да глаз. Девушка всю дорогу проплакала. Отца это так огорчало, что он смотреть на нее не мог. Как только они сели в поезд, он встал к окну, горестно уставился в него и курил. Он жалел не только дочь, но и себя самого, ведь уезжали-то навсегда, и мысль эта сверлила ему мозг. И отец и дочь горевали, только мать, казалось, сохраняла спокойствие и трезвость и сосредоточенно глядела перед собой.
Вечером, накануне отъезда, Эва навестила всех своих подруг и всем жаловалась на родителей. Просила писать ей обо всех новостях в родной деревне. Одна из них, Ирма Сливкова, проводила их довольно далеко, утешая рыдающую подругу. Когда она спрыгивала с телеги, Эва расплакалась в голос.
– Ирмушка, пиши мне… Что будет новенького, что бы ни было, пиши, Ирмушка моя, все, все напиши, ничего не забудь…
Мясник чувствовал себя как побитая собака. Всю дорогу он твердил себе, что все сделает для дочери, лишь бы она забыла о своем горе. Иногда пытался ее утешить, но она даже не смотрела на него, только огрызалась, чтобы оставил ее в покое, думал больше о себе. Ему было обидно, что она обращалась с ним как с чужим, но все равно, оборотившись к окну, он неслышно шептал: «Не бойся, Эвка, все будет, как раньше, ради тебя я никакой работы не побоюсь…»
В Паланке они застали ласковое, свежее и прекрасное южное утро. Речан часто взглядывал в чистое небо, не переставая удивляться этой синей необозримой высоте.
За домами и садами, мимо которых они проходили, текла река. Чувствовалось, что это южная река: она доносила на улицы запахи плодородной земли, трав и всех южных деревень, через которые протекала. Различимее всего пахло, пожалуй, темной землей, просыхающими фруктовыми садами и огородами, расположенными по берегам. Пахло тиной и мусором, нанесенными рекой. Этот запах, столь обычный для южных рек, изумлял мясника – неужели здесь уже с весны все начинает гнить? Если река зацветает весной, она будет вонять до зимы… Будто разлагается. Разве нет? Не станет ли и он сам здесь хуже, чем был до сих пор? Он-то привычен к другим запахам… «Срубили березу, уже везут на возе»… – мелькнуло к него в голове.
Речан не знал, как начнет, но полагался на свою скромность и настойчивость. И на своего помощника тоже. Он думал о нем со все большей симпатией. Его торговый инстинкт подсказывал ему, что прозябанье, каким бы долгим оно ни было, все же не бесконечно, послевоенная конъюнктура многое изменит и, как искони бывало, поставит каждого расторопного торговца на ноги.
Железнодорожник с тележкой завернул в узкую улицу, поднимающуюся вверх к костелам. На углу он приостановился, поправил багаж, несколько раз глубоко затянулся, так что возле уха у него заклубился зеленый дым, выбил трубку, вздохнул и молча, немного сутулясь, направился с тележкой вверх по улице. Она была застроена разноцветными домиками, которые поднимались на холм к костелам малыми или большими террасами. Все они были увиты ползучим виноградом, который сейчас напоминал порванную ветром сеть паутины. Во дворы вели лестницы, вход в дом, как правило, был через маленькую застекленную или открытую веранду, где, начиная с весны и до поздней осени, хозяева ели и пили.
Речан обратил внимание на узкий, но довольно высокий двухэтажный дом. Он напоминал ему поставленный торцом кирпич. В окошке под крышей он увидел керосиновую лампу с грибом абажура. Поскольку река была близко (с этой улицы она была видна как на ладони), ему подумалось, что, может быть, во время наводнений зажженная лампа в окошке под самой крышей играла роль маленького маяка, и все, наверное, к ней привыкли. Он не ошибся: такие лампы в пору паводка, в особенности если не горели уличные фонари, зажигались для ночных рыболовов, а также и из суеверия, словно огонь и свет вообще могли защитить от воды человеческое жилье. Этот обычай наверняка возник не здесь, скорее всего, его сюда занесли еще при старой монархии из приморских краев, с Балкан.
По мощеному тротуару осторожно шагал вниз невысокий грузный старик, с длинной седой бородой, в черной шляпе с широкими полями, какие давно не носили. Для Речановой его вид был столь чуждым, что она вздрогнула. Этот человек показался ей странным. Несколько раз она обернулась ему вслед, каждый раз отмечая, что хотя идет он осторожно, но прямо и легко, как будто только симулирует свою старость. И она подумала: «Крадется, как кошка! Здесь надо глядеть в оба!»
Когда втащили во двор тележку, их ожидал сюрприз. На дворе, под навесом кухни, стоял накрытый стол, на нем стеклянный кувшин с вином, бутыль, полная сливянки, стаканы, тарелки, каравай хлеба, мясо, варенье и пироги. За столом сидел Волент Ланчарич, разряженный, причесанный и побритый, озорно щурился на солнце и улыбался им, как со старой фотографии. Они остановились и молча уставились на него. А он вдруг вскочил, лихо заломил шляпу и, явно пораженный красотой супруги мясника, приветствовал ее церемонным поклоном, как свою новую хозяйку. Потом приветствовал мастера и его дочь, которой плутовски подмигнул, что Речана покоробило.
Ланчарич, может быть, и дальше продолжил бы приветственную церемонию, как это любят делать парни из таких вот городов, но это оказалось невозможно. Железнодорожник Канта, потрясенный обилием роскошных яств и сливянки, не смог удержаться и двинулся прямо к столу, так что Воленту хочешь не хочешь пришлось закруглиться, чтобы потный косолапый железнодорожник не накинулся на угощение раньше тех, для кого был накрыт стол.
Следующий сюрприз ждал их в квартире. Все комнаты пахли свежей краской и были обставлены необходимой мебелью. В загончике в хлеву хрюкали два откормленных поросенка, а на соломе сидел связанный гусь.
Речан только мялся с ноги на ногу, держась за лацканы пиджака. Речанова, ошеломленная увиденным, тщетно пыталась сохранить степенность и солидность, всякий раз, когда ей хотелось выразить что-то, она только смешно махала руками.
Волент Ланчарич был мужик ловкий и балагур. Бездействие и бедность, которые он изобразил прошлый раз, были просто симуляцией. Оказалось, что Кохари, бывший его мастер, много при бегстве за границу увезти не мог и Волент припрятал всю мебель и оборудование. Кое-что уволок в огромный погреб под домом, куда зимой набивали в опилки лед из реки, часть утвари вынес на чердак и закидал мусором, барахлом и сухим голубиным пометом. И когда Речан уехал за семьей, он взялся от скуки, хотя с долей нетерпения, красить квартиру, а покончив с этим, вынес мебель и всю утварь во двор, высушил, вычистил, вымыл, покрасил и поставил на прежние места. Все это доставляло ему огромную радость, будто на этот двор, где он вырос, возвращалась прежняя жизнь. По ночам он облазил на окрестных улицах брошенные дома самых богатых горожан и приволок все, чего не хватало в квартире, и все, что ему приглянулось.
Когда железнодорожник ушел и, удаляясь, смолк грохот его тележки по тротуару и пьяное пение, Волент, как будто только того и ждал, запер ворота и сделал знак удивленному Речану, чтобы тот следовал за ним.
Они пошли через двор и бойню в сад.
Вошли в комнатушку Волента в пристройке. Ланчарич без лишних слов оттащил в сторону кровать, свернул половик, потом бумагу. Речан хоть и начал догадываться, но тем не менее был просто ошеломлен, когда приказчик открыл люк. В выстланной и наскоро обитой крепью яме лежали штуки разных тканей, военная и гражданская обувь, кожи, шубы, швейные машинки марки «Лада», «Зингер» и «Пфафф», четыре радиоприемника, патефоны, дорогие вина, жестянки с табаком, автоматический проигрыватель с большим шершавым диском, ножи, мясорубки, ящики побольше и поменьше, полные дорогого стекла, лекарств, часов, приборов, фарфора, зажигалок, карандашей, бумаги, старых монет и в придачу ко всему две картины и большая хроматическая гармонь.
– Да ты богач, – прошептал мясник со стесненным сердцем. Ему было страшно, будто он узнал о тяжком преступлении. У него сразу вспотели ладони и сперло дыхание. В ушах гудело, он инстинктивно попятился от ямы, сам не зная, то ли он брезгует, то ли боится, что свалится вниз головой прямо на фарфор и стекло. «Этак еще изрежешься, – мелькнуло у него, – весь ведь изрежешься, хотя… может, мне от этого бы и полегчало».
– Все это наше, – сообщил ему Волент, с гордостью открывая ящики. – Мы с Кохари выкопали эту яму еще во время войны, на всякий случай. И видите, мештер, она пригодилась. Как-то раз и говорит мне Кохари, дескать, такое бы пригодилось, а уж он с бухты-барахты не скажет, он перед этим, наверное, всю ночку думал, тогда уже от известий по радио было не до сна. Я сразу смекнул, как это надо сделать, потому что у меня, мештерко, в голове кое-что есть.
Речан растерянно молчал.
– Что скажете? Можно с этим начать торговлю, а?!
– Пожалуй, – промямлил мясник, отвечая на вопросительный и настойчивый взгляд приказчика. Вид у Речана при этом был неуверенный, и Волент, увидев его смущение, перестал улыбаться. Он вылез по железной лесенке из подпола, закрыл люк, разостлал бумагу, половик, кивнул головой, чтобы мастер помог ему передвинуть кровать, потом в раздумье сел на нее. Он, разумеется, заметил смущение Речана. Тяжело и устало поднялся, взял оттуда новую коробку виргинских сигар, угостил Речана и молча показал ему на кровать, чтобы тот тоже сел.
Махнув рукой, он начал тихо говорить. Пусть мештер, бога ради, не подумает, что все это он наворовал, нет, многое он выменял у солдат на водку, кое-что осталось от Кохари, остальное он приволок из брошенных домов. А что? Кто может упрекнуть его за это? Если бы он не спохватился, другие бы растащили, так уж повелось. Все так делают, сейчас никого этим не удивишь. Кругом полно бесхозных вещей, убеждал Волент своего мастера, добро в брошенных домах только гниет и портится от холода, дождя, детей, собак, кошек, крыс и мышей. В чем же его можно упрекнуть? Откуда он знал, как все обернется после войны? Нужно же было позаботиться и о себе самом! Кто знал, что сюда придет порядочный человек и не выгонит его? Куда бы он делся? На что бы стал жить? А? Ведь у него здесь никого нет, Кохари сбежал… Пусть мештерко не думает, что он врет, он говорит истинную правду, и, если бы у него совесть была не чиста, разве он открылся бы ему? И он ведь прячет это не для себя, хотя мог бы. Он бережет это на обмен, как сейчас все торговцы делают, то есть, собственно говоря, для него, Речана, и его семьи. Знает мештер местную ситуацию? За деньги он немногое получит, вернее, не получит ничего, ведь какой крестьянин захочет старых, довоенных бумажек?
Длинная, страстная речь всегда действовала на Речана. Он и сам хотел бы вот так убедительно и ясно излагать свои просьбы, но у него это никогда не получалось, разве только в воображении. Речь Волента не была напрасной, она возымела, как говорится, действие, хотя мясник терзаться все равно не перестал. У него не укладывалось в голове, что все это может перейти к нему. Он приобретал это слишком легко, ни за что ни про что. Как же ему было свыкнуться с мыслью, что это принадлежит и ему тоже? И как к этому следовало отнестись? Ведь он-то пальцем не пошевелил! Однако что-то надо было отвечать. Волент смотрит на него и ждет, озадаченный тем, что Речан принял этот дар так холодно – верно, приказчик надеялся, что доставит мастеру радость. Речан искал приемлемого решения и наконец нашел. Собственно говоря, если уж быть откровенным, ему это пришло в голову сразу, еще в момент первого ошеломления. У него мелькнула мысль о дочери. Он может принять это ради нее. Все, что она потеряла, он возместит ей таким путем.
Он нерешительно поднял плечи, так как это был компромисс. Наконец молча кивнул головой: дескать, мол, ладно, встал и тяжелыми шагами направился к жене и дочери, посмотреть, что они там делают, а может, и посоветоваться с ними.
А те с рвением принялись за уборку. Он остановился на пороге кухни и следил за ними. Он еще не опомнился от сюрпризов Волента, но, глядя на довольно улыбающуюся жену, у которой работа так и кипела, понял, что, видимо, ей вопросы бытия яснее, чем ему. Она легко свыклась со своим новым положением. В том числе и с вещами, как только коснулась их, вымыла, вытерла и расставила по своему вкусу.
Вскорости пришел Волент. С радостным удивлением посмотрел из-за спины Речана на его жену и сказал, что пора резать первую свинью.
Это предложение словно бы отрезвило мясника – наконец-то он мог взяться за свое дело. И принялся за него с энтузиазмом и страстью, даже не желая, чтобы Ланчарич особенно ему помогал.
За работой он все еще ощущал свою бедность и неуверенность в новой обстановке, и его как-то успокаивало, что он на дворе не один. Он начал забывать о кладе под кроватью у Волента, и только иногда его обдавало жаром и во рту появлялась горечь. Его как-то не устраивало, что он стольким обязан своему помощнику. Было бы лучше, если бы все обстояло наоборот. Ланчарич – нет-нет, думалось Речану не без досады, – вложил в его дело намного больше, чем полагается приказчику.
После обеда они вдвоем обошли присутственные места, зашли и на электростанцию, чтобы им подключили электричество.
Вечером, когда женщины уже кончили уборку и приготовили все для сна, они вчетвером сели за стол и разрезали жареного гуся. Поужинали одной семьей. Ланчаричу эта совместная трапеза нравилась чрезвычайно, он вел себя сердечно и мило. Ему явно пришлось по душе и то, что жена Речана как будто невзначай заметила, какой он ловкий человек и торговец.
– Ведь правда? – обратилась она за подтверждением к мужу.
Речан согласно кивнул: мол, ясное дело, правда, – а сам подумал, что жена заговорила об этом преждевременно и поэтому некстати. Он внимательно посмотрел на нее, но ничего не добавил. А она сделала вид, что не заметила взгляда.
После ужина Волент сложил мясо в запеченную корзину и пошел обходить знакомых и старых покупателей, которые остались в городе. До полуночи разнес целую свинью, и не успели Речаны улечься и заснуть, в первый раз на новом месте, как у них уже лежал на столе первый барыш – несколько серебряных вещичек и кусков золотого лома.
– Этот Волент, Штево, как мама говорит, наше спасение, – сказала шепотом жена, вытягиваясь на постели. Тело у нее ныло от сегодняшнего каторжного труда. Они лежали на широкой супружеской кровати с массивными резными головками и глядели, засыпая, в незавешенные окна, за которыми уже простиралась синеватая тьма южной ночи. Они лежали под легкими шерстяными одеялами, но им не было холодно: вечером протопили печь. В соседней комнате спала дочь, а в щели под дверью плясал отблеск от огоньков в печке.
– Чую я, с ним мы разбогатеем, – продолжала жена, поскольку муж не отозвался.
– Как бы нам из-за него не влипнуть в неприятности с властями, как говорит твоя мать, – отозвался наконец мясник не без досады.
– А ты за ним доглядывай, и я глаз с него не спущу… Такого человека днем с огнем не сыщешь, как говорит мать, раз уж ты ее вспомнил, – добавила она немножко обиженно, так как муж иногда, забывшись, повторял изречения тещи с насмешкой.
– А я что говорю-то!
Она зевнула.
– Если поставить вот туда… – он показала на окошко… – базилик, будет все, что нужно. Хорошо мы сделали, что подались сюда.
– Ага, – согласился он сонно.
Она приоткрыла пошире глаза, словно удивленная, что он уже засыпает, отодвинулась на краешек, чтобы лечь на своей половине, и пяткой ткнула его в острое колено.
Он даже не прореагировал.
– Какой-то ты стал не свой с тех пор, как вернулся из леса… – сказала она задиристо.
– Не свой? – пробормотало он устало.
– Ну да… мало ли что в жизни случается.
– Но прежнего-то не воротишь, – сказал он серьезно.
– Не принимай ты все так близко к сердцу! – возразила она. А потом уже более спокойно добавила: – Время пройдет, все забудется.
– Лучше бы у человека памяти вообще не было… Хотя у меня ее и вправду нет, никак не вспомню фамилию того чиновника, который дал мне все это, а у него еще была такая добрая фамилия.