Текст книги "Помощник. Книга о Паланке"
Автор книги: Ладислав Баллек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
– Кой-чего в жизни ты повидал, а памяти вот нету.
– На фамилии, – возразил он, – остальное я еще ох как помню.
В печке затрещали горящие поленья.
– К гостю, – сказала она.
2
Он прислушивался к звукам с улицы: шуму, движению и оживленным голосам. На тротуаре перед лавкой толпились озябшие люди, по большей части женщины. В Паланке сухая и теплая осень, но утра были холодные, а большинство покупателей собиралось перед мясной лавкой с самого рассвета. Была суббота, около шести утра, и нетерпение толпы достигло предела.
Речан стоял за прилавком и ждал, когда Волент выйдет из ворот дома, пробьется сквозь толпу к двери и поднимет шторы, чтобы пустить в нахолодавшую за ночь лавку немного солнца. Мясник, как и всегда по субботам, перед началом торговли чувствовал волнение и старался не двигаться с места, чтобы сосредоточиться и хоть немного успокоиться. Правую руку он положил на тяжелую серебряную кассу, в левой держал ножницы для стрижки талонов; поверх толстого свитера из овечьей шерсти на нем был белый фартук, накрахмаленный и отглаженный, старый кожаный картуз он надвинул на самый лоб. Речан стоял неподвижно, как статуя, могло показаться, что он хочет быть невидимым. Ему хотелось закурить, но, так как в лавке он никогда не курил, а выйти во двор было уже некогда, приходилось преодолевать это желание. Поэтому он время от времени повторял про себя: «Эгей, по домам все, кто в поле по доброй воле, а кому не по душе, пусть ночуют в шалаше…» И всякий раз ощущал острую грусть и облегченье.
Речан жил здесь уже больше полугода, но так и не привык к городу и людям – думал даже, что никогда не привыкнет, – и почти завидовал жене с дочерью. Те, как ему казалось, уже совершенно освоились. Жена-то уж точно: во-первых, из-за двух больших чемоданов, полных денег, во-вторых, из-за уважения, которым они стали пользоваться благодаря быстро растущему богатству. Дочь Эва тоже как будто с меньшим нетерпением ожидала писем из дому: это радовало Речана больше всего, хотя отношение дочери к нему лично, пожалуй, не изменилось. Она продолжала быть с ним сдержанной и холодной и по-прежнему избегала. Он страдал, хотя никому об этом не говорил, он слишком сильно любил дочь, чтобы обижаться или упрекать, и сам на эту тему никогда бы с ней не заговорил и был почти рад, что и она молчит.
В течение этого полугода он разбогател. Мясные лавки были самыми популярными магазинами в городе, и мясники считались самыми процветающими торговцами. Город ставил их очень высоко, наравне с золотых дел мастерами, потому что после войны люди яростнее всего жаждали золота, мяса и старых мелодий, в особенности сердцещипательных танго, а отсюда следовало, что и музыканты были в чести. Недостаток всего не позволял людям забыть о голоде и постоянной угрозе здоровью; был необычайный спрос на всяческую собственность и сытную пищу, прежде всего на мясо. Люди никак не могли насытиться, и раздобыть достаточное количество мяса становилось делом престижа. Рождались дети, ради которых родители шли на все, не считаясь даже с собственным здоровьем. Была распространена версия, что мясо содержит больше всего витаминов, поэтому достать его стремились во что бы то ни стало; родители трепетали из-за детского полиомиелита, скарлатины, ветрянки, туберкулеза, дифтерии и любой простуды. Лекарств было мало, заграничные и контрабандные мог позволить себе далеко не каждый, к тому же против самых коварных детских болезней действенных лекарств практически не было. Единственной профилактикой против них было пичканье витаминами; а любовь к детям и забота о них, как мы уже говорили, граничили тогда с самоотречением.
Речан не любил вспоминать первые недели жизни и торговли в этом городе. Не будь Волента и жены с дочерью, он, может быть, сбежал бы отсюда. Богатство, которое он приобрел за такое незначительное время и которое все больше подчиняло его себе так, что он среди ночи не ленился встать и проверить все двери и калитки дома и бойни, чтобы лишний раз убедиться, хорошо ли они заперты, так вот, этого богатства у него не оказалось бы, не будь у него ловкого помощника и рассудительной жены. Как обошелся бы он без Волента на ярмарках, рынках и в деревнях, куда они отправлялись за товаром, если он не мог даже толком объясниться с крестьянами? Не говоря уже о том, что Волент умел торговаться! Ланчарич был, как вскоре оказалось, не только отличный мясник, но и повсеместно прославленный торговец. Когда он начинал торговаться, смотреть сбегалась половина рынка или ярмарки, ибо это был не обычный торг, а великолепный спектакль. Торговцы и крестьяне знали Волента и очень уважали его интерес к товару, так как для них это было хорошей рекламой, и поэтому уже издали окликали его. Перед тем как начать, Волент всегда пропускал стаканчик-другой для куражу, необходимого в этом деле. Торгуясь, он спорил, матерился, хохотал, поносил товар, угрожал, сулил золотые горы, врал, острил, задирался и запугивал, и не уходил, пока не добивался своего. Он был просто неподражаем и совершал свои сделки в обстановке всеобщего веселья и смеха. Не было случая, чтобы он не выиграл словесного состязания с торговцем или крестьянином. Он всегда знал, к кому и как надо обратиться, им руководил безошибочный торговый инстинкт, который подсказывал ему, где его импровизированный торг не пойдет насмарку. Он был неотъемлемой частицей рынков и ярмарок, всех знал и всегда добивался своего, потому что сознательно старался произвести впечатление человека, с которым лучше ладить. Как прославленный мясник и знаток убойного скота, своим интересом к товару он как бы поднимал его владельцев в глазах всех окружающих, и, если бы он у них все-таки не купил, это могло бы подпортить их репутацию. Поэтому его и побаивались: слово мясника Волента Ланчарича о торговце или крестьянине и его убойной скотине принималось на веру. В те времена, конечно, крестьянин мог сбыть даже самую худую коровенку, к тому же очень легко, и за высокую, в нормальной обстановке действительно непомерную, цену, но старые принципы торговли соблюдались, так как все ждали, что жизнь постепенно вернется на круги своя.
Во время подобных баталий своего приказчика Речан только стоял, крепко сжимая сумку с деньгами, и в торг не вмешивался. Его роль состояла в том, что он держался с подобающей важностью и солидностью; он понимал, что Воленту для чего-то нужно, чтобы рядом с ним был он, Речан, степенный и серьезный, неторопливый и деликатный, как будто это его еще больше подстегивало и одновременно защищало и уравновешивало.
Ланчарич помог своему мастеру и в те нелегкие дни и недели непосредственно после войны, в те четверги и субботы, когда в мясных лавках и магазинах творилось бог знает что. Недостаток продовольствия, и особенно мяса, трудности снабжения – все это приумножило наплыв переселенцев, в городе появлялись все новые люди из деревень, горных районов, большей частью потерявшие в войну все имущество и даже крышу над головой, возвращались и репатриированные жители города, приезжали словаки из-за границы.
Жизнь в Паланке в эту весну, лето и даже осень была тяжелая, суровая, какая-то обнаженная, без оттенков, которых, казалось, никто из переживших войну долго не был в состоянии замечать и наблюдать ни в людях, ни в вещах. Многим казалось, что все живые – на один манер, какие-то серые люди, неотличимые друг от друга даже внешне. Замечали только самые глубокие различия – так вот и этак все разделяются, так не похожи друг на друга, но поскольку многие утратили свою внутреннюю способность, силу и желание улавливать более тонкие нюансы, они ставили друг другу в вину отупляющую посредственность.
Паланчане на самом деле еще долго не могли стать предупредительными и чуткими друг к другу, пружины их лучших человеческих качеств долгие годы были сжаты так сильно, что деформировались и никак не могли расправиться и вернуться в исходное положение. Они принимали в расчет только себя, свою жизнь, все еще не в силах преодолеть пережитых ужасов войны, когда цена чужой жизни, жизни человеческой вообще, понизилась до минимума, повышение же ее происходило медленно, ведь во многих местах еще и сейчас грабили и воровали.
Люди собирались перед лавкой Речана еще до рассвета, за три-четыре часа до открытия. Едва лавка открывалась внутрь, не обращая внимания на собственные ноги, одежду, репутацию и, конечно, совершенно не считаясь с пожилыми людьми и дистрофиками, беременными женщинами и подростками, лишь бы успеть ухватить свои сто граммов на душу. Покупатели, которым приходилось рассчитывать лишь на свой мясной паек по карточкам, то есть те, у которых не было возможности раздобыть мяса из-под полы, считали верным только раннее вставание, напористость и крепкие локти. Иначе их надежда на хороший обед таяла как дым. Для низких и средних слоев вершиной блаженства считался суп из говядины с мозговой костью, жаренная на сале картошка и кусок свиного шницеля по-венски. Если все это по воскресеньям у людей было, тогда они уже позволяли себе поразмышлять, дружелюбно побеседовать, а то и покричать, коль выбирались на послеобеденную прогулку за город или на футбольный матч. (Больше всего паланчане любили ходить на футбол, так как в городе была сильная футбольная команда. Жестокий и мужественный футбол напоминал лютые сражения в годы войны. В те времена в розыгрышах на первенство жупы[15]15
Жупа – административный округ.
[Закрыть] не принимал участия кто попало, это уж точно. Паланчане однажды устроили драку и из-за этого кровавого воскресенья вылетели из розыгрыша и потом никогда больше не могли добиться права участия в нем).
Такие утра ужасали Речана, он ни за что не смог бы совладать с этой толпой, ведь даже Воленту не всегда удавалось усмирить ее. Как только мясо подходило к концу, вспыхивали ссоры, мерзкие перебранки, а раза два завязывались драки, ожесточенные, порой комические. Даже солидные с виду люди могли впасть в такую истерику, что унять ее не было никакой возможности. Скандал всегда разражался где-то в гуще толпы: те, кто стоял ближе к прилавку, имели реальную надежду получить мясо, те, что стояли далеко, в чудеса не верили, а самая середина подымала шум; к тому же в такой тесноте и давке, где было не продохнуть, человек просто чувствовал потребность затеять склоку.
Как только призрак мяса начинал таять, у людей подкашивались ноги, они переставали владеть собой и начинали кричать. Они хаяли весь свет, власти, город, мясную лавку, Речана и Волента, а потом набрасывались с превеликим остервенением на стоящих рядом. Начинали поносить друг друга с точки зрения нравственности, материального положения, религиозных, политических и, поскольку Паланк лежал на границе, национальных различий. Последние шли в ход в первую очередь. Потом доходило до потасовок. В лавке Речана люди дрались раза два, за что мясник должен благодарить Волента, который не только умел внушить уважение к себе, но и раздобывал больше всех мяса. Что касается прочих лавок Паланка, там драки затевались куда чаще. А то вспыхнут сразу в двух-трех местах, что усложняло ситуацию не только для мясников, но и для жандармов, которых не хватало на то, чтобы успеть сразу растащить всех дерущихся.
В других городах тоже, конечно, случались подобные баталии, но в Паланке они вспыхивали чаще, так как люди еще плохо знали друг друга и здесь более резко проявлялось наследство прежних режимов, влияние предвоенных и послевоенных событий.
Ожидание перед лавкой было занятием почти исключительно женщин. Им приходилось затемно вскакивать с постели. Неуверенные, охваченные беспокойством и потерявшие веру в себя, они не имели времени общаться даже с мужьями, не то что постоять перед зеркалом, они забыли себе цену и даже не вспоминали о своей прежней привлекательности. Их отягощало слишком много забот, им надо было думать и о детях, над которыми они тряслись, – лишенные всех своих довоенных иллюзий и мечтаний, они все свои надежды возлагали на них.
Драки женщин были дикими, но относительно безвредными, может быть потому, что мужчины смеялись над ними. Женщины верещали, вцеплялись в волосы, наскакивали друг на дружку, пинались, задирали противнице юбку, лупили сумками, зонтами, рвали одежду, царапались, падали на землю, взвизгивали, взывали к божьей справедливости, но, в конце-то концов, их драки не приводили к серьезным травмам, и они возвращались домой разве что в разорванной одежде, со сломанным каблуком, взлохмаченные и с какой-нибудь там ссадиной на щеке или шее.
Жандармы в таких случаях даже и не пытались вникать, кто начал и почему, как это бывало в драках мужских. Они просто разнимали женщин, и точка. Собственно говоря, разнимали два жандарма и Волент, а Речан, забравшись на дубовый чурбан, только упрашивал и усовещивал.
Куда более серьезная заваруха произошла в мясной Нандора Френко. Мясник там поначалу недооценил женщин и сам ввязался в перепалку, и они в результате набросились на него. Повалили на пол и начали орудовать его же собственным ножом около паха. Он перестал сопротивляться, потеряв сознанье, – это его и спасло.
Волент выбежал на улицу в отглаженной голубой рубашке с короткими рукавами, чтобы продемонстрировать присутствующим свою широкую грудь и сильные мужицкие руки. На закоченевших и нервных женщин в осенних костюмах, пальто и плащах это должно было производить впечатление, ибо, вне всякого сомнения, он делал это ради них, чтобы вызвать в их памяти многое, радостное и горькое. Он выбегал уверенно, как борец на ринг, – именно так он относился ко всем своим начинаниям и всегда был уверен в успехе и лаврах; толпа сразу зашумела. Он здоровался с женщинами, особенно с теми, кто помоложе и посимпатичней, отпускал шутки, улыбался, подмигивал, прокладывал себе дорогу в толпе, его статное, крепкое тело ободряюще действовало на озябших бедняжек хотя бы тем, что было нечувствительно к холоду.
Он гордился своей популярностью, культивировал ее, зная, как это делается и что в данный момент требуется от мясника.
У жителей послевоенного Паланка было свое представление о мяснике, и, если тот подходил, так сказать, по всем статьям, он мог рассчитывать стать легендарным. Мясник в те времена вызывал доверие уже тем, что сиял здоровьем и имел свой особый нрав. Настоящий паланкский мясник должен был как можно чаще демонстрировать свою силу, бодрость и сексуальную мощь, так как он питался и имел дело с мясом, которому тогда приписывали всеоживляющую силу. Паланчанам нравилось слышать о своем мяснике, что он прожорлив, как тигр, и похотлив, как кот, ведь на нем в первую очередь должно было проявиться удивительное воздействие мяса. Ему не нужно было отличаться интеллигентностью, напротив, это даже не понравилось бы, как нечто чуждое, присущее чиновникам и, собственно говоря, не приносившее особой пользы даже им, поскольку превращало человека или в чудака, или в хитреца. Мясник не должен был отличаться красотой, это тоже никак не вязалось с мясом. Красивый мясник? Ну знаете, это что-то странное, неестественное и несовместимое с образом мясника. Красивый, румяный мясник – нет уж, извините, это что-то отталкивающее. И зачем на бойне красивый мужчина? Разве на такого может претендовать любая женщина? Такие мужчины бывают сдержанными и гордыми, заносчивыми и глупыми, неловкими, а часто и безвольными.
О мяснике обычно говорят, что за обедом он проглатывает две глубокие тарелки крепкого мясного бульона, хорошо поперченного и заправленного маленькими стручками острого перчика, который здесь выращивают в горшках на самом солнцепеке, после этого он должен опустошить блюдо мяса с несколькими свиными шницелями и котлетами величиной с кулак и горкой жирной картошки, а на закуску еще побаловаться острыми маринованными стручками перца и запить их целым кувшином вина. Желудок старого паланчанина, если он был в хорошей форме, вполне мог выдержать подобное, ибо в Паланке издавна ели так, как в других местах молились, – исступленно.
В соответствии со старыми мерками южан мясник должен был пользоваться репутацией мужика, который от постоянного потребления мяса, вина, сильно перченных блюд и спиртных напитков не умеет и не может себя обуздать (ведь, господи, ну как тут сдержаться?), он сразу хватается за нож, лезет под юбку или в кошелек, чтобы выбросить пачку банкнотов за хорошие сигареты, водку или доступную женщину.
Такое представление о мяснике после войны играло в Паланке не второстепенную роль. Время было особое, так сказать время служения телу, время внезапной тишины и расслабленности, время желудка и плоти, время жестоких ударов и неуверенности, время перемен, когда безнадежности наступал конец и забрезжила заря возрождения.
Штора на полукруглом окне витрины легко взлетела вверх и громко свилась над окном. Стекло в витрине задрожало от сотрясения. Оно слегка посинело, впуская в лавку косой утренний свет. Речану, стоящему в раздумье за прилавком, солнце заглянуло в глаза и успокоило: он уже не стоял в полумраке.
За окном появился Волент, чистый, вымытый и причесанный, он смеялся, размахивал руками, и Речан слышал, как он говорил женщинам:
– Геть, прошу прощенья, милостивые пани, я уж боялся, что вы не придете по такому холоду. Уже говорил себе, Волент, зачем ты, апукам, вместе с мештерком приготовил это отличное мясцо, раз милостивые пани все равно не придут? Спрашивал себя: как думаешь, Волент, придут, не придут? Но говорил я себе: геть, баратом[16]16
Приятель (венг.).
[Закрыть], ведь сам знаешь, в такое время милостивые пани в постельках чувствуют себя куда как лучше. – Послышался громкий смех, он доносился даже от ступенек соседней парикмахерской, из чего Речан заключил, что толпа большая, как и всегда в субботу, но мяса у него было достаточно, сегодня он мог выдавать почти по двести пятьдесят граммов на душу. – А что, разве нет? – удивлялся Волент и весело похохатывал. – Разве не верно я говорю? Ведь если хорошо, так уж хорошо, правда? Хорошо и тогда, когда вечером было хорошо, верно? Правильно я говорю? Ну конечно, правильно… После хорошего вечера утром и будильника не услышишь, зря он звенит-надрывается, что пора, мол, вставать… Но я все-таки встал, потому что сказал себе: пора, Волент, давай-ка вставай, пора. Я помылся-побрился, почистился, надел свадебную рубашку, видите… и, когда мештер сказал что вы здесь, что пора открывать, уже не вспоминал о перине… носился, как один венгр, который искал штаны в кукурузе…
Речан не мог не посмеяться этой болтовне; он слушал своего никогда не теряющегося приказчика и одобрительно качал головой. А тот между тем открывал ключом штору на входной двери, но, прежде чем толкнуть ее вверх, снова повернулся к народу, и, стоя на ступеньках, произнес еще одну речь:
– Геть, милостивые пани и все добрые люди, вы бы нас с мештерком очень огорчили, если бы не пришли! Мы с мештерком здесь со всеми в дружбе, каждого, кто нам камрад, ублаготворим, ведь ради хорошего покупателя мы себя не пожалеем… доедем хоть до самого Кечкемета… Не волнуйтесь, милостивые пани, сегодня у нас такое мясцо, что, когда вы начнете его жарить, даже в Будапеште будут крутить носами… – (Снова послышалось громкое хихиканье). – И если бы не господа таможенники, – Волент повысил голос, чтобы самому не прыснуть со смеху, – так завтра здесь у нас к обеду сбежалась бы половина Будапешта… Ха-ха, да что там половина, все бы примчались, голову даю на отсечение… А наверху… – он уже сам начал смеяться… – а наверху в Альпах тирольцы пусть себе дерут глотку йодлями! Ха-ха, когда мы с мештерком примемся за дело, всех в два счета отпустим по домам, не сомневайтесь, сейчас вы все увидите, что пришли в лучшую лавку Паланка! Кто желает хорошего мяса, тот идет к Речану, а кому все равно… – Тут он сделал многозначительную паузу и пропел: Дин-дон, на холме стояла…
Смех свидетельствовал о возрастающем волнении ожидающих, женщины смеялись высокими голосами, кое-кто – с надрывом.
Солнечные лучи осветили вторую половину лавки, так как и вторая штора взлетела с грохотом наверх, где быстро и гладко свернулась в ролик.
Здесь всегда солнышко! – мелькнуло у Речана перед тем, как он открывал двери. Он и сам не знал, почему вздохнул, увидев солнечные зайчики. Им уже овладевала лихорадка, как и всякий раз в субботу перед открытием. Да, солнышко здесь было всегда – ведь лавка стояла на солнечной стороне, но оно никогда не заливало все помещение, потому что лучи его проникали внутрь через небольшое стекло витрины и глубокий, но узкий проем двери. Он сам знал, что в светлом помещении люди чувствуют себя лучше. Сейчас, конечно, их сюда зазывать не надо, они сами рвутся, но, как утверждал и Волент, скоро все изменится, и люди снова будут выбирать себе и мясника и лавку. Волент прав, думал он, у него верное чутье, такого ему, Речану, никогда еще не доводилось наблюдать. Волент и в торговле был незаменим, и Речан часто задавал себе вопрос, как долго тот останется у него. Ведь такой ловкий человек в один прекрасный день решит стать самостоятельным, а Речану этого, конечно, не хотелось – потому как с таким помощником он чувствовал себя словно у Христа за пазухой. И потому старался угодить ему во всем.
По утрам Речан тосковал по своей старой мясной, маленькой лавке с деревянным, пахнущим смолой полом, посыпанным опилками, по дубовому столу, деревянным крюкам, обыкновенным весам с бронзовыми гирями, по длинной деревянной скамье со спинкой, на которой приходили посидеть знакомые, простые деревенские жители.
Новая лавка, хотя он ею очень гордился, казалась Речану слишком холодной. Холодное, но образцово чистое впечатление производили крюки, белый кафель стен, кафельный пол (мясник почему-то называл его цементным), холод и сдержанность возбуждали и серебряные весы с множеством красных, черных и зеленых полосок, по которым чутко передвигалась стрела измерителя.
Он еще раз оглянулся, все ли в порядке: на крюках висело свежее мясо, хрусталики вымороженной соли и замерзшей крови уже начали подтаивать.
В дверях, спиной ко входу в лавку, стоял Волент и внимательно слушал, что говорил ему какой-то знакомый. Речан отодвинул железный засов, отпер и открыл дверь, посмотрел в упор на толпу, в нетерпеливые глаза женщин в платках и пальто. Не выдержал, отвернулся. Эти глаза алкали мяса, ничего другого они не видели.
В лавку через открытую дверь, как взрыв бомбы, ворвался шум, отразился от стен и пола и мощно ударил по барабанным перепонкам мясника. Когда Речан шагнул за прилавок, то явно почувствовал, как по спине у него пробежал холодок. Толчея, громкий говор, торопливые шаги, шорох плащей и сумок устремились вслед за ним. Ему казалось, что вот-вот он очутится в гуще женских тел и его задушит сокрытая в них неприязнь.
В лавке потемнело, тела загородили дверь и лестницу.
Сегодня утром, когда он встал, оделся и вышел на кухню, ему, как всегда, захотелось посмотреть через щель в воротах на улицу, ждут ли уже люди. Он поставил на спиртовку кружку с водой, чтобы побриться и выпить чаю, повесил на ручку окна ремень и начал плавными движениями править бритву: вверх-вниз, вверх-вниз… Отлил горячей воды в блюдечко для бритья, остальную оставил на спиртовке, и, пока намылился, вода вскипела. Он заварил себе чай. Заметил, что спирт в резервуаре кончается. Доливать сразу было нельзя – спиртовка раскалилась, а он с такими вещами не шутил. Поэтому сначала побрился, потом наполнил резервуар, который блестел, как золото, бутылку с денатуратом поставил под мойку, чиркнул спичкой и снова порадовался невысокому, но чистому голубому язычку пламени, который был таким жарким, что на нем в два счета сварились и яички, которых ему захотелось. В чулане он отрезал кусок сала с прослойкой, колбасы и хлеба: по старому словацкому сельскому обычаю, он начинал день сытным завтраком.
Теперь можно было и закурить. По утрам, еще в сумерках, даже попросту в темноте, ему особенно сильно хотелось курить, если к тому же накануне он дымил до поздней ночи за работой и не чувствовал языка. Курил он возле окна. Ему нравилось долгие минуты неподвижно стоять у окна. Он смотрел на темный двор с пятном света, падающего из комнаты, и медленными движениями переминал в пальцах сигарету. В кухне было холодно. Некоторое время он думал – чего-то ему здесь, в кухне, не хватает. Оказалось, часов, которые он забыл в спальне.
Он надел свитер, взял с вешалки на двери картуз, погасил свет, потихоньку вышел из дома и с середины двора начал, крадучись, подбираться к воротам.
Он даже не удивился, увидев через щель, что перед лавкой уже сидят и стоят человек десять – как всегда женщины. Некоторые облокотились о стену дома, другие сидели на складных стульчиках или на одеялах, сложенных на ступеньках. Это была обычная картина, и она его не удивила, скорее его озадачило бы, если бы их там не было. Он любил послушать, о чем они говорят, словно надеялся узнать, что они думают о нем самом, но этого не случалось ни разу, им как-то не интересовались. Вот приказчика несколько раз помянули, а его – нет, у них не было на то причин. О том, что он был чистоплотным, педантичным и вежливым, про это говорить не интересно, может, когда раз и вспомнили, а больше к этому возвращаться было ни к чему. Может быть, им даже казалось, что он не подходит на роль мясника, что просто ошибся профессией. Может, многие считали, что ему бы лучше чинить замки, чистить колодцы, орудовать напильником, складным метром или же бритвой, как парикмахеру. Наверняка его внешность могла возбуждать в них подобные мысли.
Он их не понимал. Они, наверное, его тоже не понимали. Они были друг другу чужды; он привык к другим людям, они же в свою очередь к другому облику мясника. Они как бы не находили общего языка, ни в лавке, ни на улице. Речан вежливо здоровался с более знакомыми покупателями, они вежливо и учтиво здоровались с ним, но ни с кем из них он не останавливался и никогда не замечал, чтобы у них было подобное желание. Чувствовал, что он им чужой, но его это не огорчало, этот его недостаток вполне компенсировал Волент.
Все здесь было для Речана каким-то необычным и чужим. Он замечал это по себе. Что-то здесь мешало ему быть естественным, находчивым в речах и поступках. Он словно бы отупел. Новизна, быстрые перемены и незнание обстановки загоняли его куда-то в угол, вроде бы парализовывали, а отнюдь не вызывали в нем той активности, на которую он рассчитывал.
Он не ломал над этим голову, потому что торговля – а это и было важнее всего – шла прекрасно.
Да, ему было по-человечески любопытно послушать, не говорят ли о нем самом, но сюда, к воротам, он ходил прежде всего для того, чтобы узнать, о чем сейчас вообще говорят, что здесь за люди, чем живет и что представляет собой этот город.
Ранними утрами люди разговаривали приглушенно, безрадостно, с оттенком горечи и усталости, но никогда в полный голос, потому что вокруг царила тишина. Собственно говоря, крут тем был всегда один. Чаще всего речь шла о детях, об ужасах войны, о сегодняшнем положении, бедности и богатстве, полном и пустом столе, о политике, мужчинах и женщинах, религии и национальных проблемах.
Судя по этим разговорам, ребятишкам сейчас приходилось туго. Хотя родители и разрешали детям обращаться к ним на «ты» и здороваться запросто: «Привет!» – зато они совали нос в их личную жизнь и духовный мир; детей давил чрезмерный родительский страх. Малышам приходилось носить тяжелую обувь и шапки-шлемы, чтобы ноги и головы у них были в тепле, грудь и поясницу им закрывали чем-нибудь меховым, напяливали тяжелые пальто, каждый вечер перед сном заставляли глотать ложку рыбьего жира или в лучшем случае кусочек сахару, на который накапано лекарство. Детям не разрешалось бегать сломя голову, пить из чужого колодца, сырая вода запрещалась вообще, и они всегда должны были быть на глазах у родителей. Родителей пугали автомобили, велосипеды, ножи, ножницы, напильники, стекло, вода, огонь, машины, лошади, змеи, собаки, Божья кара и электричество.
Что касается политики, то людей интересовала судьба Тисо, факты саботажа, чистки нации, конфискации и раздела земли; они рассказывали друг другу, что сказал в Жилине заместитель премьер-министра Готвальд[17]17
Готвальд, Клемент (1896–1953) – был заместителем премьер-министра в первом коалиционном правительстве, сформированном в апреле 1945 г. в Кошице.
[Закрыть], а президент Бенеш[18]18
Бенеш, Эдуард (1884–1948) – президент Чехословацкой республики в 1935–1938 гг. и 1945–1948 гг.
[Закрыть] – в Баньской Быстрице, ругали богачей и коммунистов, последних за то, что не верят в Бога: в зависимости от ориентации большинства присутствующих поносили то немцев, то русских, иногда ополчались на словаков, венгров, чехов, евреев и цыган, кто уж там подвернется, но всегда кого-то ругали, так как людям хотелось свалить на кого-нибудь вину за свое нелегкое положение.
В этих утренних разговорах преобладало чувство отчаяния. В Паланке в то время было много самоубийств и насилий, царила тоска по довоенным временам, будущее виделось в самых черных красках. Вблизи границы больше, чем где-либо, верили, что на вторую неделю после окончания войны разразится новая война. Считалось, что после короткой передышки победители набросятся друг на друга, чтобы, как это предсказала Сивилла (тогда, несомненно, чаще всего упоминаемое авторитетное лицо), камня на камне не осталось. Ее пророчества сбывались: в небе уже летали телеги, женщины начали стричься, как мужчины, даже надели брюки, чудище, которое должно было появиться и пожрать многие народы, было уже здесь, брат убивал брата, сын отца… И в эту-то сумятицу пришло известие, что на японские города сброшены страшные бомбы. Военное и послевоенное пророчества Сивиллы, конечно, сильно искаженные и приспособленные к потребе дня, утверждали, что конец света наступит после страшного смертоубийства, которое переживет лишь горсточка людей, способная уместиться под брезентом телеги. И вот такое оружие, могущее обезлюдить землю, уже появилось.
Истерия продолжалась недолго и охватила определенные слои, но в атмосфере города что-то от нее осталось и давало себя знать в такие вот ранние утра в очередях.
Сегодня женщины вполголоса обсуждали события в восточной Словакии, куда из Польши проникали бендеровцы и зверски убивали не только представителей новой власти, но и лесников, лесорубов, женщин, работающих в поле. Особенно их потрясла гибель некоего молодого вахмистра, которого посредине какой-то деревни в предгорье повесили на флагшток вместо флага.
Усилиями маленькой женщины в черном пальто разговор перешел на явление Богородицы, роняющей слезы, рассказчица очень волновалась, ей казалось, что это сулит много бед. Потом другая помянула какую-то святую Терезку Нейманову, которая любила словаков, за то что они чтут Богоматерь, и давно напророчила Гитлеру, что он плохо кончит. Эта женщина не забыла напомнить и о зияющих ранах на руках, ногах и в сердце святой Терезки, о ее мученической жизни и в заключение высказалась в согласии с присутствующими, что всех, кто посягает на святую веру, ждет кара.