Текст книги "Похищение Луны"
Автор книги: Константин Гамсахурдиа
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц)
Помилуй бог, кто бы в прежние времена посмел упомянуть о Звамбая там, где пьют за здоровье Маршаниа! Ведь Звамбая из бывших дворовых Эмхвари! Будь другое время, он, не раздумывая, снес бы голову этому краснобаю, как огородной луковице, – этому учителишке, не в меру распустившему язык! Но Тараш слышал, что Алшибая хотя пустомелит, а болток попадает куда следует. И Маршаниа предпочел отделаться молчанием, – болтуна боится даже тот, кто ни перед кем не отступает.
Таким образом, Шардин Алшибая одним выстрелом убил двух зайцев.
Несмотря на напыщенные речи тамады, за столом царило уныние, будто последние дворяне и в самом деле в последний раз собрались за пасхальной трапезой.
Наблюдательные глаза Каролины заметили, что дедушка Тариэл чем-то встревожен. О причине нетрудно было догадаться: куда-то исчез Лукайя.
– Я никогда не видела более странных отношений, – шепнула Тарашу по-немецки Каролина. – Лукайя с детства в этой семье. Дедушка Тариэл ни минуты не может обойтись без него. Ноги моет ему Лукайя, спину и пятки чешет Лукайя… При этом Тариэл безбожно его избивает. «Привычка, – говорит, – сами руки тянутся». Так, по крайней мере, он оправдывается. Из-за этого несчастного юродивого масса неприятностей. Если священника выставили из Абхазии, то отчасти в этом виноват Лукайя… И сейчас, что ни день, какая-нибудь комиссия из профсоюза приходит обследовать. Сами знаете, от большевиков ничего не скроешь… Правда, Лукайя не жалуется, наоборот, он даже ругается с ними – не вмешивайтесь, мол, в мои дела. Но кому сейчас позволят так обращаться с прислугой? Этого никак понять не могут ни Лукайя, ни дедушка Тариэл. Херипс в затруднительном положении. Ему неудобно перед властями, да и самому не нравятся эти крепостнические нравы, но ничего не поделаешь…
Между тем священник перестал есть и то и дело почесывал спину. Подергиваясь, как в лихорадке, он нахохлился и молчал.
Наконец показался Лукайя, весь в поту. Лицо его было исцарапано, волосы растрепаны. Оказывается, Лукайя напал на антирелигиозную демонстрацию и стал поносить ее участников. Он пытался даже порвать красное знамя, и этого ему молодежь, конечно, не спустила…
– Что случилось, Лукайя? – спросил, улыбаясь, Тараш Эмхвари.
– Мир погибает, господин мой, против бога взбунтовался народ.
– Ну, так ему и надо, богу! Зачем сотворил такой нелепый мир?
Старик оцепенел, язык присох к гортани. Вот уж не ожидал услышать такое в шервашидзевском доме!
Появление Лукайя пришлось кстати. Тамада испытывал затруднение: он уже исчерпал свои тосты, а Омар Маан и Таташ Маршаниа все еще тянулись к чашам. Кац Звамбая тоже держался крепко.
Шардин ухватился за юродивого и провозгласил в его честь тост «экстра». Сперва Шардив упомянул о евангелисте Луке, отметил стойкость древних христиан, (при этом он бросил многозначительный взгляд в сторону дедушки Тариэла), затем стал восхвалять Лукайя как верного раба этой семьи и защитника ныне оскверненной «веры Христовой»…
Лукайя стоял около Кац Звамбая, в конце стола, опираясь рукой о его край. Другой рукой, подтянув засаленный, выцветший рукав рубахи, он вытирал пот со лба.
Тамада говорил и говорил.
Шардину за последнее время частенько приходилось бывать в семьях, где поднимались тосты за героев революции. Там он, само собою, выказывал большие способности в искусстве ползать на брюхе. По своей натуре он не мог не воскурять фимиам; подобно Лукайя – не мог не чесать господские пятки.
После тостов в честь революционных героев прошлого он с жаром принимался превозносить и тех, кто в наши дни чувствовал себя недурно и без его здравиц.
При этом хитроумный Алшибая умудрялся говорить больше о собственной персоне, нежели о деятельности людей, которые вовсе не нуждались в его славословиях.
Тариэл встал из-за стола. Тамар проводила отца в его комнату. Не в меру выпивший старик почувствовал себя плохо. Ноги у него стали зудеть, и он поставил себе пиявки.
– Знаете, – шепнула Каролина Таранту, – вот уже пять лет, как я живу в абхазской семье. Но если проживу еще столько же, все равно не привыкну к абхазским обычаям. Нигде не принимают так много гостей, как у вас, нигде в мире не тратится столько времени на еду и разговоры. Большая часть вашей энергии уходит на это. Но чему я не устаю удивляться, – взять хотя бы собравшихся здесь, – почему манерами, жестикуляцией, привычками все так похожи друг на друга? Звамбая – крестьянин, Маан – дворянин, Маршаниа – князь, вы – тоже бывший князь, образованный человек, а между тем все вы одинаково едите руками…
– Сударыня, – ответил Тараш, – в этой общности нравов и кроется наша сила. Запомните крепко: кто меняется, тот вырождается.
Наконец тамада перешел к последнему тосту – за Тамар. Он не мог выпить в ее честь раньше, так как Тамар хлопотала на кухне вместе с Лукайя и прислугой. Чтобы заполнить время до ее прихода, Шардин пустился вспоминать поблекшие страницы истории, царицу Тамар. Он болтал о ней всякий вздор, слышанный тысячи раз. Выразив желание, чтобы Тамар Шервашидзе «уподобилась Тамар Багратиони», тамада перешел к Джахане, которую сравнил с царицей Мариам, супругой царя Ростома (тамаде явно хотелось блеснуть познаниями по истории Грузии).
По лицу Тамар скользила тень легкой грусти. Она устала и нехотя беседовала с Кац Звамбая, в то же время внимательно прислушиваясь к беседе Каролины и Тараша. Девушка старалась уловить их разговор, призывая на помощь свое скромное знание немецкого языка, которому когда-то учила ее гувернантка.
Херипс отдавал распоряжение Лукайя. По обыкновению он молчал и беспрестанно курил, ел мало и с разбором, больше угощал гостей.
– Неrr Эмхвари, – сказала Каролина, – Тамар познакомила меня с вашим молочным братом, я затрудняюсь произнести его имя…
– Арзакан, – помог ей Тараш.
– Да, Арзакан. Я очень далека от коммунизма, но у этого молодого человека светлая голова. И, знаете, его мысли смелее ваших. Он согласен со мной, что надо вместе с другими народами стать на путь прогресса, а из старого сохранить только самое ценное.
Тараш Эмхвари снисходительно улыбнулся, помолчал и отпил вина. Затем в упор взглянул на загорелую шею и дородную грудь Каролины.
– Милая моя фрау, вы, европейцы, – эгоисты. Вы хотите, чтобы мы переделались, то есть, чтобы мы перестали быть такими, какими были и какими остаемся в настоящее время. Короче говоря, чтобы мы походили на вас… А знаете, милая фрау, почему вы хотите этого?
Конечно, не из любви к нам, нет! Видите ли, вам удобнее, чтобы мы походили на вас. Вас много, а нас мало. Вам хочется проглотить нас по тому же праву, по какому море поглощает каплю, а кит – мелкую рыбешку. Случись это, вам не нужно было бы изучать наш язык, не пришлось бы запоминать географические названия нашей страны, затруднять себя произношением наших своеобразных имен и фамилий. Конечно, вы бы предпочли, чтобы нас звали: Джон, Жан, Ганс, а не Арзакан, Тараш или Кегва… Вам было бы очень удобно, если бы мы, забыв свой язык, стали говорить на вашем, Вам, безусловно, выгоднее, чтобы костюмы, сшитые на ваших швейных фабриках, и нам пришлись по вкусу; чтобы мы привыкли к вашим автомобилям, закупали ваши машины и читали только ваши книги и газеты, отказавшись от своих; чтобы ваши пароходы свободно плавали по нашим морям. А стоит только напасть на вас, вы, как древние греки, окрестите нас «пиратами». Что же касается вилки, то скажу: я буду есть пальцами до тех пор, пока мне не дадут вилок, изготовленных на наших собственных фабриках! Есть вилкой, дорогая фрау, – в этом не такая уж глубокая философия. Еще в древней Колхиде употребляли деревянные вилы. И тот, кто мог додуматься сгребать сено вилами, вместо того, чтобы делать это руками, конечно, пришел бы к выводу, что и есть лучше вилкой, чем пальцами… Я вам расскажу, добрейшая фрау, небольшую историю. Только, чур, не сердитесь за аналогию! Это не выдумка. Как-то в осенний вечер в Сванетии я, усталый, возвращался с охоты на куниц. И вдруг вижу: на дороге, у отвесной скалы, – медведь. Лежит себе, вытянул передние лапы и что-то жует… Если медведь идет на тебя с горы, с ним трудно справиться. Пули у меня были мелкокалиберные. Я влез на дерево и стал приглядываться, над чем возится зверь. Оказалось, он старался извлечь каштан из колючей скорлупы. Но едва подносил его ко рту, как иглы вонзались ему в губы, в десны. Он рычал, скалил пасть, исступленно ревел. Наверное, в душе проклинал создателя за то, что тот не сотворил каштан таким же голеньким и гладеньким, как, скажем, огурец. Каролина улыбнулась, она поняла смысл рассказа. Окинув быстрым взглядом своего собеседника, она подумала: «Красивое лицо у этого абхазца, И какие выразительные глаза!»
Тамар, следя украдкой за невесткой, поймала ее возбужденный взгляд и покраснела так же, как Каролина, щеки которой зарумянились после нескольких бокалов вина.
Тамада вновь возвратился к тосту в честь Лукайя. (Лукайя был старше всех в доме, однако за него пили напоследок.)
Кегва Барганджиа, напившись и наевшись досыта, дремал. У Кац Звамбая было утомленное лицо. Тамар, пересев на место дедушки Тариэла, слушала с присущим нашим женщинам терпением, которое они проявляют, когда затягивается пирушка и речам тамады не видно конца.
Херипс скрылся в спальне. Таташ Маршаниа, Омар Маан и Звамбая честно осушали бокал за бокалом. Таташ засучил рукава коричневой чохи, уже не стесняясь показывать изношенный сатиновый архалук.[7]7
Архалук (ахалухи) – мужская одежда, выведенная в талию, которую носят под грузинским национальным костюмом – чохой.
[Закрыть] У Омара на архалуке оторвались три застежки.
Шардину никак не удавалось связать концы с концами и сказать о Лукайя что-нибудь толковое. Чего только он не приплетал: и старые поговорки, и избитые притчи, и даже отрывки из Апокалипсиса.
– «…И градины величиною в талант падали с неба на людей. И хулили люди бога за язвы от града, потому что язвы от него были весьма тяжкие…»
Вспомнив апокалиптического зверя, он процитировал по-церковному. «И даны быша ему уста, глаголюща велика и хульна, и дана бысть ему власть творити четыредесят два», но не выдержал и продолжал обычным языком: «И отверз он уста свои для хулы на бога, чтобы хулить имя его и жилище его… И дано было ему: вести войну со святыми и победить их; и дана была ему власть над всяким коленом и народом, и языком и племенем. И поклоняются ему все живущие на земле, которых имена не написаны в книге жизни у Агнца, закланного от создания мира…»
Упомянув о «вертящемся мече», он перескочил на сон Навуходоносора, царя Вавилонии.
Мысли путались в голове у Шардина, язык заплетался. Но как не блеснуть своей высокой ученостью?
И он продолжал плутать по темному лабиринту ветхозаветной мудрости. Завирался, пытаясь покрасоваться знанием Библии:
«…И снились они Навуходоносору, и возмутился дух его, и сон удалился от него. И велел тогда царь созвать тайновидцев и гадателей, и чародеев, и халдеев, чтобы они разгадали сновидение его. Они пришли и стали перед царем. И сказал царь: – Сон снился мне, и тревожится дух мой».
Кое-что напутал Шардин, кое-что позабыл, раза два поперхнулся, произнося длинное имя Навуходоносора… Однако с остервенением продолжал борьбу как с хмелем, так и с именем вавилонского царя, а пуще всего – с Таташем Маршаниа, Омаром Мааном и Кац Звамбая, которых ему никак не удавалось свалить с ног.
Несмотря на отчаянные попытки, Шардин так и не смог объяснить, что же приснилось вавилонскому царю и какое толкование его сну дали тайновидцы, гадатели и чародеи. Он даже забыл пояснить смысл древних туманных выражений, которые цитировал.
А между тем сон Навуходоносора и его толкование весьма необходимы для моей повести. Поэтому я решил вмешаться и, отобрав слово у тамады, запутавшегося в дебрях своего красноречия, рассказать эту историю покороче, ибо только в сжатом изложении сказывается мастерство. (Тем более, что читателя наверное, не учили «священному писанию», как автора этой книги – Константинэ Гамсахурдиа.)
Мое вмешательство вполне сознательно, хотя, как это заметит сам достопочтенный и справедливый читатель, автор совершенно беспристрастно, в искреннем помышлении сердца своего, рисует ту старую, но вечно новую борьбу, что идет между отцом и сыном, между девушкой и юношей, между жизнью и смертью.
Итак, возвращаемся, к повествованию.
«…Если не скажете сновидения и значения его, в темницы глубокие за печатями брошу, и дома ваши в развалины и прах обращу, – угрожал Навуходоносор гадателям, тайновидцам и халдеям, – а скажете сон и значение его, награды и почести великие воздадутся вам».
«Нет на земле человека, который мог бы открыть сновидение царю», – ответствовали ему.
Тогда предстал пред царем пленник некий, еврей Даниил, и возвестил:
«Я открою сновидение твое.
Тебе, царь, было видение такое: истукан громадный в блеске стоял пред тобою, и страшен был вид его. Голова истукана была из чистого золота, грудь и руки его – из серебра, чрево и бедра – медные, голени – железные, ноги – из глины горшечной. И видел ты его до тех пор, пока камень не оторвался от горы и, свалившись, не наскочил на ноги глиняные.
И все тогда – железо, глина, медь, серебро и золото – обратилось в прах, подобный пыли на гумнах в летнюю пору, что уносится ветром бесследно…
Камень же тот, разбивший истукана, превратился в великую гору и заполнил собой всю землю.
Владыка, царь царей! Голова золотая – это ты, истукан же – царство твое, что превыше мира».
Тогда царь Навуходоносор велел отлить из золота высокого идола и поставил его на одном из полей области Вавилонской.
Собрав сатрапов, наместников и военачальников, он повелел всем народам, племенам и языкам пасть ниц и поклониться идолу; а кто не падет и не поклонится – бросить того в печь огненную…
И другой сон приснился Навуходоносору: стоит среди поля дерево высокое-превысокое. Вскинулось оно вершиной до самого неба превышнего, а вширь – охватило края вселенной. Листья его прекрасны, и плодов на нем множество. И вот в видении царя, покоящегося на ложе, снизошла с неба радуга и голос возгласил громкий: «Срубите это дерево, обрубите ветви, стрясите листья и разбросайте плоды. Только корень его становой не корчуйте, в земле оставьте! И пусть он, заключенный в узах медных и цепях железных, стоит среди полевой травы, орошаемой росою, и пусть сердце звериное дастся ему и семь времен пройдут над ним».
Вновь призвал Навуходоносор мудрецов, гадателей, тайновидцев, но никто из них не мог открыть сновидения царю.
Тогда позвал царь Навуходоносор Даниила и изложил ему сновидение свое.
«Дерево то, разросшееся до края земли, у которого листья благостны для глаз и плодов множества, – что ты, владыка! Тебя изгонят люди, и обиталище твое будет со зверьми дикими. Как скот на выгоне, будешь ты пастись травою на полях!» – так ответствовал Даниил.
Для Шардина повесть о сновидении Навуходоносора стала роковой.
Никто не мог разобраться, почему вдруг вспомнился тамаде этот сон или зачем понадобилось связывать его с тостом в честь Лукайя… Ни Маану, ни Маршаниа, ни даже Кац Звамбая это не было понятно.
Кегва Барганджиа, опустив голову на руки, спал за столом сном праведника.
Лукайя некоторое время прислушивался к тому, что плел тамада. Несмотря на то, что одно время старик прислуживал Тариэлу Шервашидзе как псаломщик и немного знал древнегрузинский язык, он тоже не разобрался в бреднях Шардина. Убедившись, что повествование грозит стать длиннее самого сновидения, Лукайя испугался: «Как бы не остаться голодным! Чего доброго, сожрут собаки мамалыгу, оставшуюся на дне лазского котла». И Лукайя пошел на кухню.
Когда наконец стаканы были осушены, тамада сидел едва живой.
Омар Маан и Таташ Маршаниа торжественно вывели его на балкон.
Итак, тамаде не удалось провозгласить последний тост за благоденствие «этой семьи».
– С какой удивительной точностью сбылся для христианства сон Навуходоносора! – говорил Тараш Эмхвари, сидя в гостиной с Каролиной и Тамар. – Оно свалилось, как истукан на глиняных ногах, воздвигнутый вавилонским царем. Буря революции с корнями вырвала эту религию, подобную дереву, разросшемуся до края мира. И сейчас те, которые требовали коленопреклонения перед жертвенником истукана, так же потерпели поражение, как и те, которые некогда противились владычеству этого идола.
– Alles ist Flut und Ebbe, gnadige Frau,[8]8
Все в мире – приливы и отливы, сударыня (нем.).
[Закрыть] —добавил Тараш Эмхвари.
КОНЬ-ОБОРОТЕНЬ
В тот же вечер Лукайя стал на молитву «тердоба».
Испек из теста крохотную лошадку, седло, уздечку, сбрую и плеть. Разложив их на деревянном подносе, возлил вино, прикрепил к краям подноса восковые свечи и зажег их, поднос поставил на восток от очага. Закрыл лицо башлыком, стал на четвереньки, затем с фырканьем и ржаньем принялся подпрыгивать, изображая лошадь. Губами брал с подноса фигурку коня и другие выпеченные из теста фигурки, изгибая шею, как четвероногое, пил вино, брыкался и бил ногами в дверь, точно копытистый царь Навуходоносор.
Дедушка Тариэл не вышел из своей комнаты, хотя раньше он всегда присутствовал при «тердоба».
У абхазцев блестели глаза. Тамар улыбалась. Тараш Эмхвари следил, не отрываясь, за Лукайя. Старался вспомнить: не говорится ли о чем-нибудь подобном у Гомера, Платона, Лукиана или у римских историков, посещавших древнюю Колхиду или Иверию?
Каролина не раз видела это необычайное зрелище. Но сейчас она не могла понять, чего ради просвещенный абхазец, языковед, столько видавший на свете, с такой внимательностью присматривается к этой странной, всплывшей из тьмы веков мистерии – превращению человека в коня?!
СТАЛЬНОЙ КРЕЧЕТ
Тамар сидит за роялем, но поминутно прерывает игру и поворачивается на винтовом стуле к Тарашу, который занимает ее разговором. На рояле старая китайская ваза с магнолиями, их дурманящий запах смешивается с пряным ароматом роз, – маленькая Татия, уронив флакон, разлила на полу розовую эссенцию.
Тараш Эмхвари, утонув в старом, расшатанном кожаном кресле, перелистывает парижские иллюстрированные журналы, время от времени показывая Тамар интересные снимки. Когда Тарашу что-нибудь очень нравится, Тамар подходит и садится рядом с ним на ручку кресла. Она жадно вглядывается в страницы мод.
Порой ей даже кажется, что все эти блестящие туалеты уже принадлежат ей. Нередко во сне она видит себя в парижских нарядах… танцующей фокстрот.
Любуется Тамар и портретами премированных красавиц, прима-балерин, знаменитых актрис. Она без конца может слушать Тараша, рассказывает ли он о своей жизни за границей, вспоминает ли эпизоды из грузинской истории. Сегодня он вспомнил грузинского царя Леона, потом заговорил о приключениях воеводы царицы Тамар – Дагато Шервашидзе, воскрешал имена каких-то абхазских рыцарей из свиты царя Симеона и соратников Ираклия II.
Тарашу тяжело носить, как бремя, свою родовитую фамилию. До революции с его фамилией легко можно было сделать карьеру, занять высокое положение, потому что громкое имя, добытое мечом и возвышенное пером, подкреплялось нажитым предками богатством. Но что делать во время революции родовитому юноше?
В древности Эмхвари вовсе не были столь славны и имениты, как Шервашидзе, гремевшие в веках.
Предок Тараша враждовал с шерваншдзевским родом. Но так как своих сил для расправы у него не хватало, он прибегал к помощи имеретинских царей, мегрельских и других князей, умело используя дрязги и ссоры феодалов.
Тамар не раз доводилось слышать о кровавой распре между Шервашидзе и Эмхвари.
Ребяческого повода было достаточно, чтобы последующим поколениям двух враждующих родов столкнуться не на жизнь, а на смерть.
Дед Тамар, Манучар Шервашидзе, праздновал первый вылет своих соколов. Пирушка завершилась джигитовкой. В ней принимал участие дед Тараша – Астамур Эмхвари. На состязаниях в военных играх – «мхедрули» победа осталась за Манучаром, зато во время конной игры «схапи» первенство завоевал Астамур. Обозлился Манучар и во весь опор ринулся на соперника, чтобы опрокинуть его вместе с конем. Астамур бросил ему обидное слово. Манучар не стерпел, выхватил саблю и, словно это был цветок клевера, одним ударом снес голову Астамуру.
В тот же вечер молочные братья Астамура, примчавшись в окумский дворец, сообщили о кровавом происшествии его жене Джарамхан.
На всю Абхазию славилась Джарамхан искусством джигитовки и меткостью в стрельбе. Переодевшись в чоху своего мужа цвета бычьей крови, Джарамхан повязала голову башлыком, по-абхазски заткнула за пояс пистолеты и, взяв в седло семилетнего сына Джамсуга, дернула поводья. Уже спускались сумерки, когда взмыленная лошадь влетела в обширный двор Манучара,
Гости давно разъехались.
Сбившиеся с ног псари, челядь и молочные братья доедали остатки пиршественных яств. В опустевшем дворце чадили светильники.
Манучар, в одном архалуке развалившись на балконе, потягивал дым наргиле.
– Эй, слуги, воды для наргиле! – крикнул Манучар, В эту минуту на балконе появился Джамсуг. Мальчик быстро оглядел балкон.
– Воды! – повторил, не оборачиваясь, Манучар, думая, что вошел кто-нибудь из слуг.
Джамсуг бесшумно исчез. И когда Манучар в нетерпении вновь крикнул: «Воды!» – над ним уже стоял призрак в чохе цвета бычьей крови.
Манучар был суеверен. Он много слышал о привидениях и о том, что души покойников являются живым. Чоху цвета бычьей крови он, конечно, узнал: сам Астамур стоял перед ним. Дрожа всем телом, Манучар попытался встать. В лицо ему грянул выстрел. Холодно повернулась Джарамхан, подхватила сына, и, пока челядь и молочные братья успели опомниться, ее и след простыл.
Джарамхан переправила Джамсуга в Турцию.
Так представителем окумских Эмхвари остался лишь старший брат Джамсуга Эрамхут, страдавший черной меланхолией.
«Свихнувшийся», – говорили о нем окружающие. Потому и не трогали его Шервашидзе.
В тень превратился от горя осиротевший Эрамхут. В кадетский корпус учиться не поехал, жены себе не взял. Целыми днями тешился ястребиной да соколиной охотой. Всегда молчал, словно член ордена траппистов. Ни на шаг не отпускал сына своей кормилицы, молочного брата. По осени ходил на перепелов, зимой всегда болел.
Затих окумский дворец. Не слышно ауканья псарей, переклички кречетников и сокольничих, веселого тявканья гончих и борзых. Не слышно звона бокалов, говора пирующих, нежных голосов абхазских девушек, напевающих под тихое журчанье чонгури. С опаской проходят люди мимо потемневшего, мрачного дворца.
Ходили слухи, будто Эрамхут общается с ночными духами, продался черту…
У матери Тараша остался портрет Эрамхута Эмхвари, сделанный неким французским путешественником.
Совсем уже выцвело полотно. Едва видны контуры высокого, бледнолицего человека в черной чохе. Точно поставленный на острие треугольник, вырисовывается верхняя часть его фигуры. Тонкий стан перехвачен старинным поясом с чеканными бляхами; на поясе простой, гладкий кинжал с костяной рукояткой. Глубоким одиночеством веет от этой худощавой фигуры и бескровного лица. Таким отшельником долгие годы жил Эрамхут.
Иногда он вдруг исчезал, сказав домашним, что едет к побратимам отца в Осетию. Сам же в сопровождении молочного брата пробирался к черкесам и примыкал к газавату Шамиля. Осенью недолгое время жил в окумском дворце, а по окончании охоты на перепелов вновь исчезал. Однажды молочный брат привез его из Чечни тяжело раненного, закутанного в бурку, и распустил слух, будто Эрамхута помял на охоте медведь.
Через год, когда зажили раны от пуль, Эрамхут снова стал помышлять о Чечне…
В Абхазии исстари соперничали христианство, магометанство и язычество. Эрамхут был православный.
И вот на этот раз перед отъездом он позвал домашнего священника, лег на тахту и, будто предчувствуя, что будет погребен неотпетым, попросил старика прочитать над ним псалтырь. Священник растерялся, – не мог уразуметь, чего от него хотят. Эрамхут настаивал. Священник наконец уступил его просьбам, объяснив себе причуду Эрамхута его душевным расстройством.
Тем временем молочный брат Эрамхута тайно закупал в городе оружие, свинец, точил кинжалы, – Эрамхут готовился к зимнему походу.
Но власти раскусили коварство Эрамхута. В один прекрасный день во двор окумского дворца въехал казачий отряд. Как раз в это утро Эрамхут собирался в путь-дорогу к черкесам. Выйдя на балкон, он застегивал архалук.
Хозяин без слов догадался о причине неожиданного визита. Он хотел было кинуться за ружьем, но с ним не было молочного брата. Сопротивляться было бессмысленно. Недрогнувшей рукой Эрамхут застегнул все тридцать две застежки архалука и спокойно стал спускаться по лестнице.
С холодной вежливостью пригласил войти недобрых гостей.
Начальник отряда не пожелал откушать хлеба-соли у Эрамхута. Он коротко сообщил, что царь требует князя Эмхвари к себе в Петербург.
Эрамхут взял с собой любимого стального кречета. В Новороссийске, выйдя на берег, отпустил птицу на волю.
Кречет прилетел в окумский дворец и сел на свой насест.
А о хозяине кречета и слух простыл.