355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Гамсахурдиа » Похищение Луны » Текст книги (страница 2)
Похищение Луны
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:21

Текст книги "Похищение Луны"


Автор книги: Константин Гамсахурдиа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц)

Кац Звамбая насупился и, хлестнув по воздуху плетью, задел ею лошадь.

Паромщик не отрывал глаз от жеребца. Схватив коня за узду, он заставил его вытянуться на передних ногах и просунул между ними четыре пальца левой руки.

– Породистая лошадь. Будь светлее, сказал бы о ней больше… Откуда она?

– Не знаю. Наш отряд столкнулся с разбойниками. В схватке я убил главаря, – ответил Арзакан и вдел ногу в стремя.

Жеребец не стоял на месте. Паромщик обошел его и снова схватил за узду. Самолюбие абхазца было задето. Паромщик, поняв это, отпустил коня. Сняв с шеи изодранный башлык, он протянул его Арзакану.

– На что мне башлык?

– Послушай, я тебе гожусь в деды. Ингур обманчив, взглядом его не охватишь; если зарябит в глазах, закрой лицо башлыком.

– А как мне вернуть тебе назад?

– Будете же ехать обратно. А не придется, – тоже не беда.

Конь артачился, не хотел входить в воду. Но резкий удар плети заставил его решиться. Раздалось ржанье, похожее на мычанье буйвола, и жеребец грудью стал рассекать волны.

Некоторое время всадник слышал, как подковы стучат по неровному каменистому дну, затем глухой звук исчез. Пустившись вплавь, жеребец догнал опередившую его кобылу.

Волна уже захлестывала ее по самый круп.

С необъятной высоты на грохотавший Ингур глядела луна. По бурным изгибам воды скользили ее лучи, сверкая, как нити распущенного шелка.

Берега не было видно. Казалось, Ингур раскинул свои мутные воды до самого края неба.

Вода доходила Арзакану до колен.

Отец взял наискосок. Арзакану показалось, что он возвращается обратно. Сначала лошади плыли спокойно, но ближе к середине реки волны стали налетать тяжело и яростно. Точно крылатые кони, неслись они с грохотом и свистом.

Волна захлестывала Арзакана по седельную луку.

Кац Звамбая, погруженный в воду по пояс, отпустил поводья.

Жеребец Арзакана, борясь с бурным течением, плыл напрямик.

По волнам Ингура скользят, ныряя, сломанные деревья, гонимые буйным потоком.

Среди этого водоворота Арзакана вдруг охватила могучая радость.

В волнах плясала белоснежная луна, и по белым гребням, по белесому краю неба светились, казалось, голубые глаза Тамар.

Арзакану послышалось гиканье…

Отца не видно. Всюду Ингур. Ингур завладел всем светом!

– Ахахаит марджа! – крикнул Арзакан и, повернув голову вправо, собирался снова окликнуть отца. Не унесло бы его течением… Может, надо помочь?.. Оглушительный рев кружил голову. В безграничном пространстве неслись пляшущие волны.

Лошадь Кац Звамбая, не меняя направления, продолжала плыть наискось.

Отец видит: сбил Ингур сына с верного пути! Окликнул Арзакана:

– Спусти башлык на лицо!

Напрасно! Не услышал.

Закрутило, унесло жеребца с неопытным всадником.

«Ничего! – сказал себе Кац Звамбая. – Пусть сам справляется отпрыск. Одной со мной крови! Пусть учится уму-разуму. В его лета я один переплывал Ингур».

Кац уже приближался к берегу, когда едва видневшийся в волнах Арзакан совсем исчез из глаз.

Тогда пламенем охватила его отцовская тревога, и, повернув лошадь, он снова ринулся в волны.

Низко нахлобучив башлык на глаза, плывет по течению. Сзади обходят коварные волны, с силой бьют старого всадника. Но, крепко натянув поводья, Кац упрямо подгоняет лошадь.

Плыть верхом уже опасно, волны хлещут по газырям на чохе. Скинув бурку, прикрепил поводья к луке, бросился в речной простор.

Вода отбросила лошадь, но Кац Звамбая, рассекая волны плечом, ухватился за хвост.

Так плыли, и только голова лошади виднелась над водой.

И вот Кац видит: движется темный силуэт Арзакана. Словно угрожая разгулявшейся реке и ободряя сына, Кац бросил громовой клич над Ингуром.

Арзакан услышал. С внезапно прихлынувшей силой ударил он лошадь в загривок, видневшийся над водой, и, ухватившись за стремя, повернул жеребца влево.

Уже светало, когда отец и сын достигли берега.

Тщеславная улыбка играла на лице Кац Звамбая: на воде он победил сына!

Жаворонки пели в небе весенний гимн солнцу и лесу.

В кустах чирикала красношейка.

Молодой листвой кудрявился столетний дуб: весна обновила его красу.

Ингур, всю ночь воевавший со скалами, все еще шумно катил свои грозные волны.

И усталым путникам, мирно отдыхавшим под сенью дуба, неугомонный грохот волн казался гулом песни «Эргеашва», подхваченной миллионами голосов.

ВЛАДЕЛЕЦ ПИЯВОК

Таков уж издавна заведенный порядок в доме Шервашидзе: как только задремлет дедушка Тариэл, все – и стар и млад, должны ходить на цыпочках.

Невзлюбили в Абхазии протоиерея Тариэла: рясы после революции он не снял, с новыми порядками не ужился, языком трепал без устали, в каждой проповеди поносил большевиков. С кем только их не сравнивал: и с саддукеями, и с филистимлянами, и с египтянами.

Ну, и попросили его убраться из Абхазии.

Тогда, уподобив себя «пострадавшим за веру святым мученикам», дедушка Тариэл распростился со своей поредевшей паствой и уехал в Зугдиди, где и поселился у сына. Херипс Шервашидзе был гинекологом.

В свободные от приемов часы, или когда сын бывал в отъезде, дедушка Тариэл запирался в его кабинете и читал вслух евангелие или псалмы. Вместо слов «египтяне», «враги», «оглашенные» подставлял слово «большевики». Отведя душу, устав от проклятий, заповедей и возгласов, растягивался на черном кожаном диване, на который Херипс укладывал своих пациенток.

Ставни плотно прикрыты. Мастерили их, должно быть, из сырых досок, поэтому они рассохлись и сквозь щели пробиваются желтовато-палевые лучи, играющие на металлических стенках шкафа, за стеклом которого блестят аккуратно разложенные гинекологические инструменты: никелевые щипцы, громадные клещи, специальные зеркала, катетеры и металлический краниокласт.

Бледные лучи трепещут и на золотых багетах, обрамляющих портреты предков Херипса Шервашидзе.

Даже в полумраке видно, что хозяева не очень утруждают себя уходом за ними: местами паутина затянула углы рам, кое-где полотна засижены мухами.

Невысокого мастерства портреты героев!

Первый из них, слева, – Мурзакан, прадед Тариэла Шервашидзе.

На нем грузинская куладжа с длинными откидными рукавами.

Подняв оружие против родного брата, правившего в Абхазии, он, по семейному преданию, бежал ко двору Вахтанга VI и был убит в бою не то с турками, не то с пруссаками.

Тускло глядит с потемневшего холста его поблекшее лицо.

Рядом с ним, опершись на рукоятку грузинской сабли, – великан в папахе. В нем сразу узнаешь представителя того поколения, которому одного барана как раз хватало на завтрак.

Этот богатырь был старшим конюшим при имеретинском царе Соломоне II. Стяжав себе славу в Рухи и последовав за царем в Трапезунд, он, как и его отец, сложил голову на чужой земле, которая и приняла его бренные останки.

Несколько поодаль с выцветшего холста смотрит Харзаман Шервашидзе, дед Тариэла.

Не очень жалуя грамоту и науки, он все же достиг генеральского чина. Отрекшись от мохаджиров,[3]3
  Мохаджиры – абхазские переселенцы в Турции.


[Закрыть]
держался он одной рукой за Россию, а другую протягивал турецкому султану. Ярким блеском орденов сияет его грудь.

Двадцать лет боролся Харзаман с Шамилем, сопровождал Григола Орбелиани на Гуниб, усердно помогал русским в подавлении восстаний, но в один прекрасный день, подавившись чуреком, умер.

Сосед его по портрету, старец с длинной седой бородой, – отец Тариэла Шервашидзе, известный наездник и охотник.

Как отображение, дрожащее в зрачке, похож Манучар на отца. Та же величавая осанка, те же лютые, сросшиеся брови и хмурый взгляд.

Славу свою он стяжал на внутреннем фронте: крестьянам вырывал бороды, дворовых наказывал кипящей мамалыгой, которую прямо из котла выливал на грудь провинившегося, – потом ее слизывали собаки.

Тариэл отзывался об отце с величайшим почтением, утверждая, что он «по добродетелям своим равен был святым отцам». Однако немало невинных душ отправил этот «святой» на тот свет.

Всю эту галерею надменной знати в чинах и без чинов завершал портрет Джаханы, супруги Тариэла Шервашидзе.

Неизвестный художник, щедро расцветив полотно, мастерски выписал ее воздушный стан и тонкие черты целомудренного лица с нежным лимонным отливом.

Атласная шапочка цвета лепестков персика украшает ее породистую головку. Над легким тюлем перекинут мандили,[4]4
  Мандили – женская головная накидка.


[Закрыть]
по белому полю которого рассыпаны веточки дуба, искусно вытканные золотом. Блеклыми тонами осени отливают листочки и мелкие желуди. В ушах княгини – жемчужные виноградные гроздья.

Образ этой прекрасной женщины, созданной для кисти художника, дышит хрупкой красотой и утонченностью, присущей представителям вырождающегося рода.

Много усердия вложил художник, выписывая шелковую нагрудную вставку Джаханы цвета созревшего кизила.

Мастер увековечил для потомства шедевр старинного грузинского искусства шитья золотом.

Каждый кружок – замкнутая золотая спираль, каждый узел и розетка, подобные листьям папоротника, любовно выписаны кистью художника.

Даже обметанные шелком петельки цвета незабудок, голубеющие за темным кантом узких у кисти, плотно застегивающихся рукавов, поражают своим изяществом. Но искуснее всего передал художник широкое парчовое платье Джаханы, унизанное золотыми пластинками.

На шее нагрудный крест, украшенный рубинами. Золотистые подвески оттеняют кизиловый бархат.

Но не только ради портрета жены выбрал бывший протоиерей эту комнату. Здесь спокойнее, а покоем он дорожит больше всего на свете.

Сюда редко доносятся говор домашних, шаги и смех прислуги, хлопанье дверьми.

Несмотря на преклонные годы, Тариэл не перестает тешить себя охотой и рыбной ловлей. Однако сквозняков и колик в боку боится смертельно и беспрестанно покрикивает на всех: «Двери! Двери! Двери!»

Дедушка Тариэл лежит в полудреме на диване. Вытянув тяжелые, точно колоды, ноги и упершись ступнями с кирпичный камин с обвалившейся штукатуркой, разглядывает он свои красные чувяки. Его пухлые, волосатые руки покоятся на животе. Они покрыты веснушками, разросшимися в большие пятна цвета незрелого табака. На суставах крупные шишки.

Бессмысленно уставился дед на свои грузинские чувяки с носами, загнутыми, как у греческих галер. На правой ноге чувяк продран, торчит плоская пятка; плоскостопие помешало ему в свое время попасть в императорскую гвардию.

Потом он лениво переводит глаза на фасад камина, исчерченный углем; бесхитростный штукатур изобразил на камине петушиный бой, а праздные слуги или дети испещрили его странными аллегорическими знаками и рисунками животных.

Приподняв голову и при этом разорвав застежку архалука у мясистого подбородка, дедушка Тариэл стал пристально разглядывать надкаминные полки. На полках цветные вазы и кувшинчики для вина с безвкусной позолотой на ручках и узконосых горлышках. Между ними большая банка с зеленоватой водой.

Каждую осень дед собирает в эту банку пиявки для кровопускания.

Пиявки то извиваются запятыми, то сворачиваются в слабо завязанные узелки и петли. Зеленоватый отблеск лучей, пронизывающих воду, дрожит на стене, и затуманенный взор Тариэла по-детски радуется этой причудливой игре солнечных бликов.

Вот дедушка Тариэл убрал ноги с камина, закинул одну на другую и еще глубже ушел в черный диван с расшатанными, ослабевшими пружинами: он больше не в силах выдерживать блеск дрожащих лучей на концах своих длинных рыжих ресниц. Веки его истомно смежаются.

Беспомощно клонится усталая от безделья голова. Уже невмоготу различать очертания предметов. Последние обрывки смутных мыслей медленно угасают. Только монотонное тиканье старинных часов еще связывает с явью его душу, погруженную в мечты. Остановись на секунду маятник, – потухнет последнее мерцание луча и старик заснет глубоким сном.

Послеобеденное солнце склоняется к западу. С моря подул ветерок.

Сидя на копне примятого сена, лает Бролиа. Побрешет лениво и умолкнет, потом – тревожно, словно спросонок – опять тявкнет раза два-три и перестанет. В неподвижном воздухе тишина…

Где-то закудахтала курица.

Вдруг совсем близко, прямо над ухом, звонкий голос Тамар:

– Лукайя, не снимай с лошади седло!

«Наверное, Херипс возвратился из деревни. Гм… Любопытно, как прошли роды у Макрине? А может, абхазцы прибыли на скачки? Хотя бы Звамбая приехал», – думает дедушка Тариэл, не пытаясь открыть сонные глаза.

Глухой стук… Лошадь, привязанная к тополю, ударила копытом о камень.

«До сих пор не подковал лошадь, паршивец!» – мелькает в голове у дедушки Тариэла.

И как крабы пятятся из ночных нор на факельный свет, так снова поползли из потемневшего, полусонного сознания старика смутные мысли.

«Лукайя – недотепа, совсем из ума выжил, старый дурак! Ему все равно, подкован или не подкован конь!» Сердце у деда закипело. Но подкравшийся сон успокоил его.

Однако и сквозь сон дедушка Тариэл смутно прислушивается, как Лукайя водит лошадь по тополевой аллее; он даже различает звук копыт, когда конь спотыкается.

В соседней комнате прислуга уронила что-то, замерла и быстро выбежала на цыпочках. В столовой разбили тарелку; слышен сердитый женский голос…

«Должно быть, Каролина журит Татию, а может быть, бранит мужа за то, что опоздал. Врагу, врагу не пожелал бы такой сварливой невестки», – почти вслух ворчит Тариэл.

В овчарне перхают козы. Раздается хриплый крик петушка, пробующего свой голосишко.

Дедушка Тариэл подпер подбородок кулаками, утонувшими в длинной белой бороде с пожелтевшими краями.

Сон трепещет в его веках и на румяных щеках.

Шевеля крылышками, на нос села мошка. Задергались брови, а за ними и складки на лбу. Но мошка назойлива, не отстает. Старик мотнул головой, лениво поднялись длинные, рыжеватые ресницы; покрасневшие глаза на миг уставились в пустоту. И снова закрылись. Где-то вдалеке шум. Не понять – бьют ли в бубен или звонит пономарь в шервашидзевской дворцовой церкви.

«Чего это он? Уж не гонят ли долой большевиков?» И в стороны разошлись кулаки, как поссорившиеся братья; руки, скользнув по складкам крутого живота, повисли, как у покойника. На вспотевшем лице промелькнула едва заметная улыбка.

– Ого-го-о-о-о! – слетело с уст.

Чуть вздрогнула верхняя губа, – теперь с покойной супругой Джаханой заговорил Тариэл.

С зарею встал молодожен. Лукайя уже ведет под уздцы лошадь и еле сдерживает гончих.

Звенят соколиные бубенчики.

Завтрак уложен в сумку. На охоту собирается Тариэл. С балкона смотрит на него Джахана. Шафрановый халат с жемчужными застежками охватывает ее стан. Как спелые гранаты, округлы ее груди.

– Не ходи, повелитель мой, сегодня на охоту, – просит она (по абхазскому обычаю жена не называет мужа по имени).

– Что ты беспокоишься, месяц мой ясный?

– Страшный видела сон.

– А что дашь, если останусь? – спрашивает он, улыбаясь своей красавице жене.

– Косы свои покажу.

Бросив поводья Лукайя, Тариэл идет в спальню за женой. Развязав белый платок, она высвобождает свернутые в семь жгутов косы, бьющие ее по бедрам.

Возрадовалось во сне увядшее сердце дедушки Тариэла. Но едва на губах заиграла улыбка, как раздались звуки рояля. Прервали грезу, не дали вдоволь насладиться счастьем. Крадучись издалека, звуки нарастали, крепли, звенели то колокольчиками, то соколиными бубенцами.

Отяжелевшее ото сна тело ожило. Медленно вскинув руки, Тариэл поднял голову.

Заходящее солнце, подступив к ставням, припекло с новой силой. Его жаркие лучи потянулись через всю комнату длинными, светлыми полосами, и мириады искрящихся пылинок затанцевали в их трепетном свете.

Словно медный шлем, сверкала в лучах солнца голова дедушки Тариэла. Золотистым огнем вспыхнули его светлые брови и желтоватая кромка седой бороды.

Волна звуков донеслась явственней.

«Кто это играет?» – раздумывает дедушка Тариэл.

Через ставни, приоткрывшиеся под порывом ветерка, столбом ворвались солнечные лучи. Дедушка Тариэл не выдержал слепящего света, потянулся, широко раскрыл глаза и воздел волосатые руки.

Взяв посох, он стукнул им три раза о край дивана. Осторожно скрипнула дверь, и на пороге появилась Тамар. Она была в ситцевом светлом платье и походила на ясное солнышко, сияющее в персиковом саду.

– Кто играл? – спросил Тариэл.

– Тараш Эмхвари. Только что приехал. Гостю не запретишь…

– Верхом приехал?

– Нет, очамчирским поездом.

Старик помолчал.

– Не надо ли тебе чего-нибудь, дедушка? (Так звала старика маленькая Татия и вслед за ней все члены семьи.)

– Нет, иди, – ответил Тариэл и проводил взглядом дочь. До самых бедер ниспадали косы Тамар.

«Совсем как у Джаханы», – подумал дедушка Тариэл и, отвернувшись к стене, снова закрыл глаза.

Вновь встал перед ним образ Джаханы – в возрасте Тамар. Тот же стройный стан, тот же отсвет плавленой меди, играющий на волосах.

Если бы не это сходство, возрождающее образ Джаханы, ни за что бы дедушка Тариэл не простил дочери, что позволила нарушить его покой.

КОЛХИДСКИЕ СОЛОВЬИ

Метанью стрел ее ресницы

абхазы научили.

Висрамиани.

Тамар, сидя в кресле, смотрит в окно.

Сад в цвету.

Распустилась алыча, вырядившись, как абхазская невеста. Зацветают персики. Словно снежной пылью овеяны яблони, роняющие лепестки на шелковистую траву.

Ярко-зеленые, широко разросшиеся чайные кусты занимают добрую половину усадьбы.

Ветерок колышет верхушки мандариновых деревьев и тяжелые листья магнолий.

Тараш Эмхвари играет сюиту Грига. Его пальцы легко скользят по клавишам рояля, но мысли его далеко, они переносят его в скалистую Норвегию, где в апреле не цветут яблони, а персики задыхаются в оранжереях,

Там на полях еще лежит голубоватый снег.

Тамар глядит на заходящее за горы апрельское солнце. Гаснут его лучи на зеленых лужайках, бледнеет, расплываясь, сверкающее одеяние деревьев.

С полей, огородов и привольных лугов возвращаются пчелы, обремененные дневной добычей.

В саду так тихо, что, когда замолкают звуки рояля и Тараш начинает перебирать ноты, Тамар ясно слышит усталое жужжание пчел.

Все больше густеют тени на яшмовой листве алычи и персиков. Сквозь потемневшие ветви акаций лишь кое-где виднеются червленые пятна света.

И вдруг, в тот самый миг, когда Тараш Эмхвари вновь ударил по клавишам, соловей запел свой апрельский ноктюрн.

Тамар открыла второе окно, оперлась локтем о подоконник и вся обратилась в слух.

Тараш пристально взглянул на нее, словно впервые ее увидел.

Изогнутые надменные брови. Черные длинные ресницы. В нежных линиях лица – женственность грузинских мадонн. Трепетные ноздри говорят о южной страстности.

Тамар стояла у окна с таким видом, словно была участницей какого-то священнодействия. Влиянию музыки и очарованию весны приписал Тараш Эмхвари ее состояние.

Несказанно нежную песню пел соловей.

«Самый лучший поэт и певец в мире!» – думала Тамар Шервашидзе.

А кто из вас, скажите, слыхал о колхидском соловье?

Удивительное дело! Ни наблюдательные греческие авторы, ни римские историки, побывавшие в древней Колхиде, не приметили ее соловьев.

Иранцы воспевали соловьев. Воспевали их и поэты Грузии.

Ведь в Колхиде что ни двор – то соловей, что ни сад – то рассыпающиеся трелями соловьиные песни!

В Колхиде поют соловьи во дворе каждого крестьянина.

Совсем близко под окном уныло запел один. Вскоре отозвался другой, точно состязаясь с ним.

Тамар подозвала Тараша. Бросив игру, он подошел к ней, они стали слушать вместе. Вслед за двумя певунами защелкал третий.

Тот, что заливался у окна, заигрывал, состязаясь, то со вторым, сидевшим близ орехового дерева, то с третьим, одиноко стонавшим в акациях, точно дух ночной.

– Никто не поет с таким чувством, как одинокий. Песня может родиться лишь в одиночестве, – сказал Тараш.

Тамар была удивлена: он ли говорит это? Тараш Эмхвари – беззаботный спортсмен – жалуется на одиночество у себя на родине!..

– Эти слова, – продолжал Тараш, – похожи на романтическое признание. Но облегчает ли оно меня и может ли развеяться моя печаль?

С особенной силой он почувствовал гнет одиночества не по утрам, не ночью, а в сумерки, в ту пору, когда нет ни дня, ни ночи, когда медленно бледнеет небо и на нем словно углем вычерчиваются деревья и горы; когда тень разлучается со светом, когда нет еще плотной тени, а свет постепенно теряет свою прозрачность.

– Ты говоришь так красиво, что тебе следовало бы стать поэтом, – сказала Тамар.

Еще в детстве тысячу раз слышал Тараш это «ты» в устах Тамар, с которой сидел на школьной скамье до своего отъезда за границу, но сегодня оно его необычно взволновало.

Тараш ответил, что завидовать поэтам не приходится. Поэты – самый несчастный народ на свете, они напоминают картежников, превративших игру в самоцель, они похожи на пьяниц, они хмелеют от собственных слов.

– А я свихнулся на любви к своему народу. Поэтому и стал филологом. Я исследую каждое слово до его глубочайших корней, его жизнь, его происхождение. Ну и что ж? В руках у меня – пустота.

Молча сидели рядом Тамар и Тараш, вглядываясь в темноту ночи, окутавшую сад. Чуть слышный шелест падающих на землю лепестков ласкал слух.

В соседней комнате дедушка Тариэл громко читал псалтырь:

«Как лань стремится к потокам вод, так душа моя стремится к тебе, боже! Жаждет душа моя бога, бога живого! Когда я приду и явлюсь перед лице божие? Слезы мои – хлеб для меня день и почь…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю